Обе стороны давно и тщетно пытались взять "языка".
   Расчет Рябинкина захватить сапера-"языка" возник не внезапно. Он готовил себя к этому исподволь, поведав о своем замысле только Тутышкину. Разминировать проходы немцы должны обязательно, рано или поздно. Но чем больше бойцов будет участвовать в этом захвате, тем меньше шансов провести его успешно. Ведь каждый обрекал себя не только на .возможную смерть на мине, но и шумной своей гибелью мог вызвать срыв операции.
   Обнаружить целую группу противнику проще, чем одиночных бойцов. Объясняя Тутышкину свой план, Рябинкин сказал:
   - Может, я придумал это, как в кино, - полезть в одиночку на минное поле. Но немцы тоже соображают, что это глупость для нормального человека. И тут первый козырь.
   - А кто с тобой? - спросил Тутышкин.
   - Не обязательно ты, если сомневаешься. Приказа моего нет, а на одной доброй воле, - уклончиво сказал Рябинкин.
   - Грузоподъемности у меня хватит немца на себе нести, воротничок гимнастерки сорок шестой размер, - информировал Тутышкин.
   - На вид ты не толстый.
   - Толстые - это жирные, - пояснил Тутышкин. - У меня сплошь мускулы. Тяжелоатлетом считался. Поэтому на заводе всегда легкую работу давали, чтобы не переутомлять до состязаний.
   - Значит, берегли?
   - А как же. Не одними производственными рекордами коллектив гордится, спортивные тоже возвышают.
   - Выходит, ты чемпион?
   - Нет, - печально сказал Тутышкин. - У меня всегда спортивной злости не хватало, чтобы лишний вес взять.
   - А теперь?
   - Как все. Через "не могу" - на одном нерве.
   - Ну так как?
   - Ясно, - бодро объявил Тутышкин. - Сбегать на минное поле. Принести "языка" на себе. После всего сапоги почистить, заправочку проверить. Стать по команде "Смирно"... И медаль.
   - Нет, ты все-таки еще подумай.
   - О чем? - спросил Тутышкин.
   - Маловато возможностей уцелеть. Просто даже нет никаких гарантий.
   - Не надо меня на сознательность щипать.
   - Хочу, чтобы твердо знал, на что идем.
   - А это верно, что мы с фашистами сейчас воюем?
   - Балагурить хочешь?
   - Каждый чего-нибудь о себе воображает. Вот я тоже. Решил, что самый храбрый, и на этом держусь.
   - Несерьезный ты человек, - досадливо сказал Рябинкин.
   - А я не просто человек, у меня сан ефрейтора. Значит, не рядовой. Личность!
   Хотя Рябинкина и раздражала эта развязность Тутышкина и он мог призвать его, как положено, к порядку, в глубине души он чувствовал, что все это у Тутышкина от радостного волнения, что выбор Рябинкина пал на него.
   Тутышкин признавался:
   - Хоть я человек сам по себе и небольшой, но самолюбие у меня огромное, на четверых хватит.
   И когда в бою лицо его покрывалось нервной испариной, он с полным самообладанием хвастал:
   - Зато ноги у меня никогда не потеют.
   Получив ранение, он не покинул поля боя, заявив насмешливо:
   - По моему здоровью только к ветеринару. - И тут же, сделав серьезное лицо, выстрелил в немецкого автоматчика, объявил: - Вот он, мой самый желанный. До чего активный этот фриц был, весь в медалях, а телосложение совсем не авторитетное.
   Во время боя Тутышкин болтал не смолкая. Шутил:
   - Мне бы, ребята, хоть малюсенький ореольчик. За то, что в чине человека не зазнаюсь перед вами, имея от природы личный дар - красоту внешности. И солдат я самый приличный. На ночь чищу сапоги, а не зубы, как некоторые. После войны соображу себе за это персональный монумент. Во дворе дома. И буду глядеть на него из окна своей квартиры обожающими глазами.
   - А у тебя квартира есть?
   - Я ее по телефону закажу из Берлина.
   С того дня, когда Рябинкин начал готовить Тутышкина к захвату "языка" на минном поле, получив на это разрешение комбата, Тутышкиным овладела неудержимая, бестолковая жизнерадостность.
   Жадно говорил:
   - После войны обязательно на юридический поступлю!
   - Почему на юридический?
   - Люблю справедливость. А то, пожалуй, наймусь матросом на теплоход дальнего плавания. Надо посмотреть все страны. - Спрашивал опасливо: - Ты что, думаешь, я умственно ограниченно годен? Нет. Вот гляди. - Вытащил из кармана засаленный шнурок, на котором висела деревяшка с трехзначной цифрой. Объяснил: - Бирка! Немцы их нашим людям навешивают, как скоту. Буду по странам ее возить, показывать, чтобы знали, что у них на шее висело б у всех, если бы не мы.
   - Ладно, - соглашался Рябинкин. - Показывай.
   - Мы ведь сейчас кто? - рассуждал Тутышкин. - Снайперы, автоматчики, пулеметчики, гранатометчики, бронебойщики, минометчики. А как войне конец тысячами рабочих профессий развернемся с ходу. Чтобы наша держава по всем статьям всему миру доказывала. И все у всех людей было.
   - Вот это правильно, - одобрил рассеянно Рябинкин, пытаясь определить, чем вызвана сейчас такая словоохотливость у Тутышкина. Не то тем, что Тутышкин пытается глубже осознать, ради чего он согласился пойти на опасное задание, или только тем, что он испытывает удовольствие оттого, что Рябинкин лестно выделил его из числа всех других бойцов.
   Все эти дни Тутышкин был беззаботно общителен, но нес солдатскую службу с особой, подчеркнутой старательностью, видно опасаясь каким-нибудь упущением вызвать неудовольствие Рябинкина, а еще хуже - быть отстраненным от задания. Так твердо готовил себя Тутышкин к тому, на что пошел и Рябинкин, полагавший, что, как командир, он имеет особые права пойти почти на верную смерть.
   Но сейчас Рябинкин был сосредоточен только на одном: чтобы живым вывести немца-сапера.
   И когда он вместе с ним вполз в ровик бывшего наблюдательного артиллерийского пункта - в земляную щель, развороченную взрывами гранат, которыми подорвали себя артиллеристы, со следами того, что осталось от их тел, Рябинкин испытал только чувство удовлетворения, что успел вовремя достичь этой щели; здесь ему уже наверное удастся сохранить пленного.
   И почти в то же мгновение немцы начали бить по ничейной полосе, освещая ее ракетами. Оглядев сапера, прижавшегося к оползшей стенке окопчика, Рябинкин снял с себя каску, озабоченно накрыл ею голову немца, обвязал ему ногу куском провода на случай, если самого Рябинкина заденет осколком, чтобы немец не ушел. Освободил рот немца от шнурка, как бы в компенсацию за связанные ноги.
   Все это время сапер внимательно смотрел на Рябинкина, но уже без злобы. Рябинкин закурил. Заметив, как немец жадно вздохнул при этом, скорей машинально, по солдатской привычке делиться куревом, чем от сочувствия, свернул цигарку, вложил ее в рот пленному, поднес зажигалку.
   Рябинкин не придавал особого значения обстрелу немцами ничейной полосы, хотя огонь был плотный, но, когда он услышал пулеметную стрельбу с нашей стороны, встревожился . Значит, немцы бросили автоматчиков на поиск, и те свободно могли обнаружить ровик, в котором засел он с пленным.
   Рябинкин вложил в гранату запал, оттянул ее ручку на боевой взвод и, держа большой палец на предохранительной скобе, придвинулся поближе к саперу.
   Немец стал что-то быстро, взволнованно лопотать, тряся головой так, будто что-то попало ему в ухо. Тогда Рябинкин скорей из брезгливости, чем из жалости, отодвинулся от немца. Отложил гранату в сторону.
   Все ближе и ближе к ровику ложились снаряды, они рвались с сухим хрустом в едком оранжевом пламени.
   И вот плеснуло обжигающим огнем, плотным ударом воздуха Рябинкина свалило на дно окопа, и почти в то же мгновение сорокадевятимиллиметровая мина, вытянутая, как капля с крутой траектории падения, ударила в спину Рябинкину и, не разорвавшись, туго вонзившись, застряла между ребрами. Глухой удар ее был почти беззвучен в грохоте рвущихся снарядов.
   Рябинкин лежал обмякший, беспамятный, распластанный, как бы пригвожденный к земле, а из спины его торчал четырехперый стабилизатор мины, выкрашенный ярко-желтой краской.
   Рябинкин медленно, протяжно всплывал из клейкой густой черноты, в которой он был утоплен, где все внутренности его разрывало от боли удушья, и, чем ближе он был к поверхности, тем сильнее становилась эта непереносимая боль.
   И когда Рябинкин открыл глаза, он стал туманно различать своими почти незрячими, как у слепого, глазами равнодушное и бессмысленное человеческое лицо почти рядом со своим.
   Потом голова с этим лицом качнулась, заморгала, пошевелила губами и издала какие-то звуки.
   Рябинкин безразлично смотрел перед собой, ощущая свою раздавленность, ожидая нового окончательного беспамятства, после которого уже ничего не будет, и, значит, этой муки, бесконечно долгой боли.
   Но беспамятство не приходило, тело сопротивлялось ему, а Рябинкин не хотел сопротивляться, он хотел так ослабеть, чтоб больше ничего не было. Но не получалось. Жизнь еще оставалась при нем. Он ждал, когда она кончится. А она не кончалась. Рябинкин тупо смотрел на лицо немецкого сапера, которое, шевеля губами, произносило какие-то отрывистые, чуждые слова, звуки их раздражали Рябинкина своей настырностью - немец пытался что-то внушить ему.
   И чем больше его раздражали эти чуждые звуки, тем сильнее мучила боль, и вместе с болью укреплялось угасшее было сознание, возвращая ему никчемную сейчас способность восстановить утраченное ощущение себя. Рябинкин, как бы мстя самому себе, сделал усилие, отгреб рукой землю от своего рта и затаился, ожидая от этого движения убивающей боли. Она пришла, но не убила. Только из прокушенной губы тепло потекла кровь.
   Рябинкин слизнул ее и почувствовал жажду. И стал думать о воде.
   И она увиделась ему, сверкающая, мягкая, и не было ей края, но она была неутоляющая, становилась все плотнее, и он стекленел в ней, затвердевал вместе с ней. Она давила его, выдавливая из него сердце.
   Рябинкин очнулся. Стиснутые зубы его болели, и эта новая боль несколько ослабила главную боль.
   Сапер смотрел на Рябинкина, как ему почудилось, с любопытным состраданием.
   Рябинкин сплюнул кровь, напрягшись, повел глазами сначала на связанные руки сапера, потом на ноги и торжествующе усмехнулся. Сапер понял, прикрыл глаза и наклонил голову.
   Рябинкин тоже понял немца.
   И тогда Рябинкин сделал чудовищное усилие и высвободил подогнутую руку с наганом, в скобе которого коченел его скрюченный палец.
   Он долго тянул руку, укладывая ее, как чужую, словно протез, почти у самого своего лица, упер в землю рукоятку o нагана, скосив глаза, стал целиться. Немец судорожно привстал. Но Рябинкин повелительным движением ствола что-то внушал ему. И немец догадался. Он сел и вытянул связанные в лодыжках ноги к Рябинкину.
   Рябинкин наставил дуло револьвера на провод. Потом посмотрел вопросительно на немца.
   Тот жалобно улыбнулся.
   Рябинкин прислушался к своей боли, чтобы окончательно решить, насколько его хватит. Он не захотел приговаривать немца своей смертью к смерти в этом ровике, как бы заживо похоронить его в нем. Застрелить? Но ведь немец послушно ведет себя как пленный. Значит, нельзя его застрелить просто так, чтобы одним врагом стало меньше. Пусть уйдет со связанными руками к своим. Получится вроде живой листовки к противнику. Ведь кидают же иногда листовки наши летчики фрицам. Вот Рябинкин тоже выкинет своего фрица-листовку. А может, это просто жалость, перед смертью ослабел, раскис. Прихлопнуть, и все?
   Немец смотрел на Рябинкина молча, выжидающе.
   Рябинкин подумал: будь он на месте пленного, он бы лег на голову Рябинкину и задушил бы его, вдавливая в рыхлую землю.
   Почему немец не сделал этого? Может, просто потому, что, задушив Рябинкина, ему все равно, связанному, не выбраться из щели? А разве с Рябинкиным ему выбраться?
   Рябинкин в таком случае, конечно, о себе не подумал бы. Обрадовался бы только, что убил немца, и все.
   Но ведь немец противился Рябинкину, когда подумал, что он погонит его по заминированному полю. Значит, он не трус. Значит, в башке у него что-то после всего шевелилось...
   Рябинкин снова нацелил дуло нагана на провод, связывающий ноги сапера, нажал на спусковой крючок. Пуля не перебила провода. Он снова нажал - и опять неудача, и с четвертого выстрела то же самое.
   Тогда, ожесточаясь своей неудачей, Рябинкин потянулся зубами к проводу. Это движение пронзило его ужасной болью, и он впал в беспамятство.
   Очнулся он не скоро.
   И никогда не узнал, что было потом...
   IX
   На рассвете тяжелые низкие тучи стали сочиться, течь, и все взмокло сыростью, заволокло парным сизым туманом, и разрывы снарядов тускло всплескивались в этом тумане желтыми вспышками и мгновенно гасли, будто потушенные дождем.
   Группа бойцов под командованием старшины Курочкина покинула траншеи и вышла на поиск Рябинкина и Тутышкина. Судя по тому, как немцы всполошились и стали поспешно бить по ничейному пространству, было понятно, что захват "языка" состоялся. Но почему, как было обусловлено, Тутышкин, у которого ракетница, не дал сигнала, трассой ракеты обозначая то направление, по которому они с Рябинкиным намерены отходить? Командование ждало этого сигнала, чтобы обеспечить отход огневыми средствами.
   Взрыв мины засекли сразу, но если б Рябинкин и Тутышкин оба на ней подорвались, - обнаружив это, немцы не стали бы после взрыва вести огонь с таким упорством. Значит, "язык" был все-таки уведен. Но кто-то же тогда подорвался на мине? Может, один из наших. Или, тоже возможно, какой-нибудь неловкий немец-сапер?
   А раз немцы погнали на ничейную полосу автоматчиков, значит, они ищут своего, захваченного в плен. И, следуя принятой манере, фрицы брызжут из автоматов, не видя цели, но как бы расчищая для своей безопасности пространство.
   Группе наших бойцов предстоит теперь дуэль впотьмах, в тумане с этими автоматчиками.
   Обе стороны, послав солдат на ничейную полосу, прекратили артиллерийский огонь, чтобы не задеть своих.
   Мертвая сизая плесень тумана особенно густа и светонепроницаема в низине; в пяти шагах, разделяющих бойца от бойца, оба выглядели как вертикальные тени, а еще несколько шагов, и они уже незримо растворялись в сыром туманном дыму.
   Каждый звук мгновенно обволакивался как бы мягким ватным чехлом. Старшина Курочкин обладал способностью в опасности обретать упорное, невозмутимое спокойствие, и он отдавал команду глухим, утробным, повелительным голосом, словно на строевых занятиях.
   Рассредоточив бойцов и приказав продвигаться пригнувшись к земле, сам Курочкин шагал в рост, чтобы иметь большую видимость.
   Но когда завязались сначала одиночные поединки впотьмах с обнаруженными отдельными немецкими автоматчиками и эти дуэльные схватки постепенно стали нарастать, Курочкин вытащил из-за пазухи мехового жилета ракетницу и начал посылать ракеты туда, где вражеский огонь был плотнее.
   Конечно, этим он вызывал огонь на себя, но единственное, что он сделал, чтобы несколько обезопасить себя, - прижал к животу саперную лопатку, ибо считал ранение в живот самым опасным для организма. И хотя ракеты в туманной мгле только окрашивали ее в разные цвета, но не просвечивали, осветительная работа старшины убеждала бойцов, что их командир действует начальственно, уверенно.
   Продвигаясь в слепой тьме и жадно вслушиваясь, бойцы, разделившись на пары, старались впотьмах не потерять своего напарника. А те, кто терял, ощутив одиночество, несколько мгновений испытывали смятение, решая, искать ли потерянного или продолжать самостоятельно продвижение уже без расчета на взаимопомощь. И значит, вступать в одиночку в поединок с неведомым числом внезапно обнаруженных врагов.
   В этой операции никто никем не командовал, каждый солдат сам командовал собой, и никто не мог знать, как он это делает; никто не мог ни похвалить, ни упрекнуть действие или бездействие другого; отторгнутый в невидимость, каждый должен был повиноваться только самому себе. И если кто, как последний трус, заберется в балку и будет в ней отлеживаться - никто об этом не узнает. И если кто героически бросится на автоматчиков и, израсходовав патроны, ляжет на свою гранату - про такое геройство тоже никто не узнает.
   Каждый сам с собой, наедине со своей совестью.
   Курочкин не видел бойцов, утопленных в туманном мраке. Упорно не меняя свое местоположение, он посылал ракеты. Он обнаруживал этим себя, но таким способом мог внушать людям, что старшина на месте и, стало быть, все видит, все знает.
   Бойцами руководило не только сознание своего солдатского долга, но и возвышавшее каждого чувство, что они не просто ведут бой с автоматчиками, а вышли на выручку, на спасение лейтенанта Петра Рябинкина и ефрейтора Тутышкина, совершивших подвиг и захвативших "языка" на заминированном пространстве. И дело не только в том, что они становятся причастными к этому подвигу, а и в том, что они выручают героев и, значит, чем-то должны быть подобны им. И у каждого теплилась особая человеческая благодарность лейтенанту Рябинкину. Ведь он мог запросто любому из бойцов приказать выйти на захват "языка". И каждый обязан был выполнить этот приказ. И кто бы ни захватил "языка", честь операции кому принадлежит? Тому подразделению, которым командует лейтенант Рябинкин. Тем более он ее и разработал. А вот лейтенант сам пошел на поиск, взяв с собой одного Тутышкина, считая, что слишком мало шансов на удачу, а за неудачу он должен расплачиваться только своей жизнью. Вот он какой человек, этот лейтенант Петр Рябинкин. Он решил щадить жизнь своих солдат. И теперь его собственная жизнь зависит от каждого из них.
   Этот бой впотьмах велся одиночными бойцами, и ход его, как морзянкой, читался пунктирами очередей автоматов. Глухими вспышками гранат каждый старался вызвать огонь на себя и, обнаружив этот огонь, бил встречно, подтверждая противнику, что тот его засек, а ведь уберечься можно было только одним - не выдавать себя огнем оружия.
   Вглядываясь в сизый сумрак, Курочкин видел, как все чаще и чаще вспыхивают разрозненные светляки очередей, и, считая эти огненные очажки, он облегченно убеждался, что число их совпадает с числом солдат его группы, - значит, воюют все и каждый сам ведет свой поединок самостоятельно.
   ...Рябинкин очнулся оттого, что уже не было боли, тело его омертвело, будто его погребло заживо в земле и из нее торчала только его голова, еще зачем-то живая.
   Он поморгал, чтобы этим шевелением вернуть ощущение жизни, хотя бы вместе с болью, но боль не приходила. Значит, он уже частично мертв, и даже скрюченного в скобе нагана пальца он не ощущал.
   И снова он увидел мясистое лицо сапера с ушами, оттопыренными каской. Оно было напряженно, сапер не смотрел на Рябинкина, а, вытянув шею, жадно прислушивался.
   Рябинкин, словно бы повинуясь тому, на чем сосредоточился сапер, тоже прислушался. Услышал звуки боя на ничейной полосе и понял, почему у немца в глазах появилась тень надежды.
   Тогда Рябинкин опустил голову на свою руку и укусил ее и радостно ощутил, что рука живая, и он, возвращая ей жизнь болью, смог пошевелить ею, уложить ее снова правильно; оперев твердо рукоятку нагана, он направил ствол на немца и замер в ожидании.
   Сапер, заметив эти усилия Рябинкина, хотел отползти в сторону, но Рябинкин, предупреждая его, оскалился и, угрожая, приподнял ствол нагана. Сапер кивнул, давая знать этим движением, что он все понял, и больше не двигался.
   Рябинкин решил о чем-нибудь думать, чтобы хоть при уже мертвом своем теле сохранить подольше жизнь в голове, которая как бы самостоятельно внушала ему, на что он еще способен полумертвый.
   Ему пришли на память слова санинструктора Павла Андреевича Воронина: "Ревновать ту, которая тебя любит, нелепо, а если не любит - бессмысленно". Значит, думать о Нюре ни к чему. Не надо разжигать себя горечью. И жалеть ее тоже не следует сильно: разве он самый лучший? Будет другой, получше его. Мало ли вот даже в подразделении людей достойнее, чем он! Но разве Нюра полюбила его за то, что он какой-то особенный, ведь она полюбила его за то, что он такой, какой есть, а другого такого нету. И если Нюра так думала, значит, она так всегда будет думать и останется одна или, что еще хуже, встретится с другим, а он окажется не таким... Нет, что значит встретится?
   Лицо Рябинкина при этой мысли приняло такое отчаянное выражение, что сапер судорожно заерзал и стал просяще качать головой, умоляя Рябинкина не совершать того, что, как показалось немцу, тот сейчас совершит дергающейся своей рукой с наганом.
   И Рябинкину стало совестно, что эти его жгучие и такие сейчас никчемные переживания немец принял на свой счет. Нечего при нем думать о себе, о Нюре, некрасиво это, вроде как слабость перед врагом.
   Рябинкин насупился, подмигнул саперу и даже пошевелил щекой, вроде как усмехаясь: мол, что, струсил? Видал, какой я еще живой, могу даже проверять тебя, как ты там еще держишься. И это ощущение своего, почувствованного вдруг превосходства настолько ободрило Рябинкина, что он решил подставить под утомленную правую руку ладонь левой. Но это движение вновь опрокинуло его в беспамятство.
   Когда Парусов обнаружил Рябинкина в ровике и, послав Чищихина сообщить по цепи, что лейтенант найден, захотел было вместе с Ворониным поднять его, пленный сапер, ужасаясь, закричал, кивая на спину Рябинкина, из которой торчала неразорвавшаяся мина. Конечно, если б мина, потревоженная, взорвалась, погиб бы не только Рябинкин, но и Парусов, и Воронин. А немец, возможно, уцелел бы, так как его сразу грубо и поспешно Парусов вытащил из ровика наверх. Но немец закричал, предупреждая об опасности. Тогда этому воплю никто не придал особого значения, было не до того, чтобы соображать, чего там думает пленный фриц.
   Прибывший сюда старшина Курочкин, всегда такой уверенный в себе, властный, растерялся и не знал, какую команду давать бойцам.
   Присев на корточки рядом с Рябинкиным, он гладил его ладонью по щеке и жалобно уговаривал:
   - Порядок, товарищ лейтенант, полный порядок. Все будет по самому высокому уровню.
   Воронин, отстраняя старшину, сказал решительно:
   - Прошу покинуть всех окоп, я попытаюсь извлечь мину. - И начал раскладывать санитарную сумку. Но Курочкин запротестовал:
   - Что значит попытаюсь? Ты что, минер? - И приказал зычно: Эвакуировать с ней вместе. Нести на цыпочках, ступать в ногу, как в парадном строю, и, что бы ни было, не спотыкаться, не падать, если даже кого сильно заденет, успей простонать, чтоб другой перехватил. Ясно?
   Четверо бойцов в рост несли Рябинкина на плащ-палатке, в то время как остальные прикрывали их отход.
   Мерно и торжественно ступали они под огнем. Торжественно оттого, что ступали в ногу, становясь на носок, прежде чем уверенно опуститься на полную ступню.
   И когда один стонуще охнул, другой успел подхватить край плащ-палатки.
   И никто не считал это геройством - осторожно, неспешно шагать в рост под огнем. Героем считали только одного - Рябинкина. Чишихин полз в отдалении, сопровождая ползущего немца, и ему было стыдно ползти, когда товарищи идут в рост. Но сопровождать пленного в рост ему запретил старшина.
   - Обоим на брюхе, - приказал Курочкин. Добавил глухо: - Если мина рванет, чтобы ты с ним остался в целости. И запомни на весь отрезок своей жизни: чего бы ни случилось, а "язык" должен быть в штабе неповрежденным.
   По сигналу старшины двумя красными ракетами наша артиллерия поставила мощный отсечный огонь.
   Туманная мгла шаталась, пропитываясь цветом пламени, трепыхающегося в ней.
   Рябинкина принесли в санбат. На всем пути бойцы красными флажками предупреждали о взрывоопасности своего шествия.
   Всех раненых вынесли подальше от хирургической палатки, где на стол положили Рябинкина.
   Сухонький, маленький, с плотно сжатыми губами, военврач в звании майора сказал медсестре:
   - Позвоните начальнику и предупредите, чтобы направили сюда хирурга.
   - Вы не будете оперировать? - спросила изумленно сестра.
   - Именно потому, что я его буду оперировать, - сказал военврач. - А вы, - приказал он, - идите отсюда прочь.
   Солдаты подразделения Рябинкина собрали все, какие только можно, стальные щиты от станковых пулеметов и принесли их в санбат, чтобы заслонить, по возможности, и оперируемого и самого хирурга. Кроме того, они привели с собой лучшего минера из саперного подразделения.
   Военврач отклонил все эти средства защиты как непродуманные.
   Советы знаменитого минера старшего сержанта Агафонова выслушал внимательно. А выслушав, сказал:
   - Благодарю за консультацию. Устройство мины усвоил - все ясно.
   Агафонов посоветовал робко:
   - Может, окопчик вырыть и вам из окопчика операцию делать, все же так будет безопаснее.
   - А для раненого? - спросил военврач.
   Агафонов развел руками.
   После того как мина была извлечена из тела Рябинкина и Агафонов унес ее в каске с песком и подорвал в земляной щели, прошло еще много времени, пока военврач вышел из палатки. Лицо его было бледно, потно, губы расслабленно обмякли. Крапал чахлый дождь, было пасмурно, серо.
   Хирург поднял голову, посмотрел на вспученное грязноватыми облаками небо и вдруг объявил, бессмысленно улыбаясь:
   - Отличная погодка, а? Ни пыли, ни жары. Какой воздух, грибами пахнет! - И, опустившись на пень, стал растерянно шарить у себя по карманам. Закурив, он как бы отошел, сказал сухо: - Жить будет. - Поднес к лицу растопыренные пальцы, пошевелил ими и, удостоверившись, что они двигаются, приказал медсестре: - Кто там еще? Приготовьте к операции.
   Спустя некоторое время Петра Рябинкина эвакуировали в армейский госпиталь в глубокий тыл.