— Люминала!
Она ушла. И даже не сказала «спокойной ночи». Я слышал, как затюкали по бетонным ступенькам ее каблуки. Я наперегонки со своей тенью побежал в общежитие. Услышав мой топот, кошки перебегали дорогу. Я бухнулся в кровать и в первый раз за много дней крепко уснул.
Без люминала.
Все это случилось до поездки на мотоцикле с Рысью. А после этой поездки я думал только о Рыси… Я встречал Аллу в длинных коридорах техникума, мы здоровались. И всё. И вот теперь Рудик с ней… Жалел ли я, что потерял ее? Или просто трудно вот так сразу представить эту девушку рядом с другим? Пусть даже это будет Рудик…
— Целовался с ней? — напрямик спросил я.
Рудик переступил с ноги на ногу. Чавкнула вода. Поднялась коричневая муть. Гусь совсем обнаглел: подплыл к поплавку и долбанул носом. Это был единственный случай за сегодняшнюю рыбалку, когда мой поплавок нырнул под воду.
— Жми отсюда, приятель! — замахнулся удочкой Рудик.
Гусь зашипел и долбанул второй поплавок. И после этого величаво удалился, помахав на прощанье красными лапами. Занятный гусь. Ему бы в цирке выступать. У Дурова.
— А как та «потрясающая» с трикотажки? — спросил я. — Которая в хоре поет.
— Люба? — улыбнулся Рудик. — Солистка… Поет, как синица. — Он помрачнел, покачал головой: — Проворонил я ее, Максим. Пока был с тобой в поездке, другой ее окрутил… Лейтенант. Весь, понимаешь, в нашивках, значки, звездочки, погоны. Все блестит, ну девчонка и не устояла… На свадьбу пригласила. Увез ее лейтенант, кажется, в Венгрию.
— И ты на свадьбе был?
— Неудобно, — сказал Рудик. — Пригласила.
— Значит, лейтенант увез? — спросил я.
— Увез, стервец!
— В Венгрию?
— Говорила, напишет… Врет, конечно.
— Да я бы… Боксср!
— Это я, — спокойно сказал Рулик. — Лейтенант не боксер. Невзрачный такой лейтенантик. Напитки да эти звездочки… Думаю, Максим, что это к лучшему. А если бы потом такое случилось? Через год, два? Вот и посуди, друг, стоило лейтенанту вывеску портить?
— Опять плывет, — сказал я.
Из-за осоки на третьей скорости спешил к нам гусь. Белый с серым. За ним, как за катером, оставалась борозда. На нас гусь не смотрел, И на поплавки тоже. Он их попробовал на зуб. Несъедобные. Гусь плыл по своим гусиным делам.
— Кончаем эту волынку, — предложил я.
Рудик не возражал. Мы разделись и улеглись на песок, подставив солнцу спины. Спина у Рудика была широкая, вся в буграх. Это мышцы.
— А этот барабанщик — давно за ней? — безразличным голосом спросил Рудик. Лица его я не видел. Лицо было повернуто в другую сторону.
— Он ей не нравится, — сказал я. — Ей никто не нравится.
— А она гуляла с…
— Я знаю одну частушку, — сказал я. — Спеть?
— Она, понимаешь…
— «Не ходи по плитуару, не стучи галошами, я тебя не полюблю, ты не сумлевайся…» Ну, как?
— Поцелуй дугу в оглоблю, — сказал Рудик и умолк — обиделся. И я тут ничем не мог ему помочь.
Мы долго лежали на берегу. Разговор не клеился. Синие стрекозы садились на листья кувшинок и, отдохнув, улетали. Вода звучно хлопала о борт старой лодки, примкнутой ржавой цепью к толстому вязу. Краем глаза я видел полоску воды и кусок острова Дятлинка. Гусь вернулся и принялся будоражить воду неподалеку от нас, — мы ему понравились. На том берегу кто-то кого-то ругал. Длинно и нудно, со знанием дела. Надо бы посмотреть, кто это там разоряется, но лень голову поднять.
Мы лежали на песке и думали. Рудик об Алле, у которой фигура — закачаешься! А глаза…
Я думал о Рыси.
20
Она ушла. И даже не сказала «спокойной ночи». Я слышал, как затюкали по бетонным ступенькам ее каблуки. Я наперегонки со своей тенью побежал в общежитие. Услышав мой топот, кошки перебегали дорогу. Я бухнулся в кровать и в первый раз за много дней крепко уснул.
Без люминала.
Все это случилось до поездки на мотоцикле с Рысью. А после этой поездки я думал только о Рыси… Я встречал Аллу в длинных коридорах техникума, мы здоровались. И всё. И вот теперь Рудик с ней… Жалел ли я, что потерял ее? Или просто трудно вот так сразу представить эту девушку рядом с другим? Пусть даже это будет Рудик…
— Целовался с ней? — напрямик спросил я.
Рудик переступил с ноги на ногу. Чавкнула вода. Поднялась коричневая муть. Гусь совсем обнаглел: подплыл к поплавку и долбанул носом. Это был единственный случай за сегодняшнюю рыбалку, когда мой поплавок нырнул под воду.
— Жми отсюда, приятель! — замахнулся удочкой Рудик.
Гусь зашипел и долбанул второй поплавок. И после этого величаво удалился, помахав на прощанье красными лапами. Занятный гусь. Ему бы в цирке выступать. У Дурова.
— А как та «потрясающая» с трикотажки? — спросил я. — Которая в хоре поет.
— Люба? — улыбнулся Рудик. — Солистка… Поет, как синица. — Он помрачнел, покачал головой: — Проворонил я ее, Максим. Пока был с тобой в поездке, другой ее окрутил… Лейтенант. Весь, понимаешь, в нашивках, значки, звездочки, погоны. Все блестит, ну девчонка и не устояла… На свадьбу пригласила. Увез ее лейтенант, кажется, в Венгрию.
— И ты на свадьбе был?
— Неудобно, — сказал Рудик. — Пригласила.
— Значит, лейтенант увез? — спросил я.
— Увез, стервец!
— В Венгрию?
— Говорила, напишет… Врет, конечно.
— Да я бы… Боксср!
— Это я, — спокойно сказал Рулик. — Лейтенант не боксер. Невзрачный такой лейтенантик. Напитки да эти звездочки… Думаю, Максим, что это к лучшему. А если бы потом такое случилось? Через год, два? Вот и посуди, друг, стоило лейтенанту вывеску портить?
— Опять плывет, — сказал я.
Из-за осоки на третьей скорости спешил к нам гусь. Белый с серым. За ним, как за катером, оставалась борозда. На нас гусь не смотрел, И на поплавки тоже. Он их попробовал на зуб. Несъедобные. Гусь плыл по своим гусиным делам.
— Кончаем эту волынку, — предложил я.
Рудик не возражал. Мы разделись и улеглись на песок, подставив солнцу спины. Спина у Рудика была широкая, вся в буграх. Это мышцы.
— А этот барабанщик — давно за ней? — безразличным голосом спросил Рудик. Лица его я не видел. Лицо было повернуто в другую сторону.
— Он ей не нравится, — сказал я. — Ей никто не нравится.
— А она гуляла с…
— Я знаю одну частушку, — сказал я. — Спеть?
— Она, понимаешь…
— «Не ходи по плитуару, не стучи галошами, я тебя не полюблю, ты не сумлевайся…» Ну, как?
— Поцелуй дугу в оглоблю, — сказал Рудик и умолк — обиделся. И я тут ничем не мог ему помочь.
Мы долго лежали на берегу. Разговор не клеился. Синие стрекозы садились на листья кувшинок и, отдохнув, улетали. Вода звучно хлопала о борт старой лодки, примкнутой ржавой цепью к толстому вязу. Краем глаза я видел полоску воды и кусок острова Дятлинка. Гусь вернулся и принялся будоражить воду неподалеку от нас, — мы ему понравились. На том берегу кто-то кого-то ругал. Длинно и нудно, со знанием дела. Надо бы посмотреть, кто это там разоряется, но лень голову поднять.
Мы лежали на песке и думали. Рудик об Алле, у которой фигура — закачаешься! А глаза…
Я думал о Рыси.
20
— Хомут ты! — с сердцем сказал Генька.
— Я ей говорил…
— Плохо говорил!
— У тебя бы, конечно, лучше получилось… — съязвил я. — Ты на каждом собрании выступаешь.
— Упустил такую девчонку!
— Попробуй удержи, — сказал я. — Ты ее не знаешь.
— Теперь ищи-свищи… — бубнил Генька. — Рига — огромный город. Хомут ты!
— Катись к чертовой бабушке! — рассердился я.
Надоел мне этот Аршинов. Ну чего пристал? И без него на душе муторно. Не мог я удержать Рысь. Не имел никакого права. Она думает о морях-океанах, а я ей предлагаю вагон. Пассажирский или товарный. Любой на выбор. Не хочет она в техникуме учиться, хоть ты лопни, Генька Аршинов! На кораблях хочет Рысь плавать. На капитанском мостике стоять и глядеть на горизонт в подзорную трубу. Не всем же быть паровозниками и вагонниками. Как он не понимает этого?
Генька, кажется, понял. А может быть, и не понял, но во всяком случае перестал донимать меня. Переменил пластинку. Мы сидели с ним на скамейке, под липой. Листья не шевелились, — жарко; середина мая. У крыльца общежития крутился возле мотоцикла Колька Бутафоров: сегодня его день. Он был в новых выходных брюках, сиреневой рубахе с закатанными рукавами. Приглаженный, прилизанный. Я знал, куда он поедет. В Торопец. Там дает гастроли наш театр. А в труппе есть одна симпатичная артистка — Марианна Полякова. Она исполняет главные роли. Бутафоров не пропускал ни одного спектакля… Кто бы мог подумать, что он способен дарить букеты цветов? А он дарил. После каждого спектакля. Если даже Полякова и плохо играла… И вот — едет в Торопец. Цветы дарить.
Я смотрел на счастливое лицо Бутафорова и завидовал. Через два часа он встретится со своей Марианной. Вообще-то она никакая не Марианна — Марфа. Но артистке областного театра не к лицу такое имя. Она обижается, если ее назовут Марфа. Ей нравится имя Марианна.
— Я знаю, где хорошая сирень, — сказал я.
— Где? — сразу попался на удочку Николай. — Это… Зачем мне сирень?
— Сразу за переездом направо сад… Увидишь через забор. Ты не бойся — собаки нет.
Бутафоров отвернулся и стал заводить мотоцикл.
— Выедешь на шоссе, брючки сними, — посоветовал я. — Всю пыль соберешь… И с сиренью прогонит.
Мотоцикл зарычал, выпустил клок синего дыма. Николай слишком резко взял с места, — мотоцикл чуть на дыбы не встал.
Укатил Бутафороп. А мы с Генькой остались.
— Куда она хочет поступить? — спросил Генька. Опять за старое…
— В мореходку, — ответил я.
— Не примут.
— Ее примут, — сказал я.
— Ты проводил ее?
— Я посыпал голову пеплом и горько рыдал…
— Занятия в сентябре, — сказал Генька. — Она еще приедет.
— Приедет, — сказал я. — Больше нет вопросов?
— Есть, — сказал Генька. — Был в милиции?
После этой истории с Корнеем Генька и Бутафоров хотели заставить меня заявить на бандита в милицию. А мне не хотелось. Не любил я связываться с милицией. Опять начнутся вопросы-допросы. Заставят бумагу подписывать. Не пошел я в милицию. Но кто-то из ребят все-таки заявил. Генька, наверное. Это он тогда на меня раскричался — дескать, я рассуждаю, как отсталый элемент. Не должен вор и бандит на свободе гулять: сегодня чуть меня не убил, завтра другого укокошит… И все равно я не пошел в милицию. Милиция сама ко мне пришла. Расспросили, что да как. Записали номер машины. Я им сказал, что все это — пустое дело. Не такой дурак Корней, чтобы свой номер повесить. У него этих номеров — завались. Под сиденьем техникумовской трехтонки пять номеров нашли. А бортовой номер он мелом подкрашивает. Не подкопаешься… Опять я попал в свидетели. Хотели и Рысь в свидетели записать, да я отговорил. Какой она свидетель? Лежала на трапе и глаза закрыты.
Рассказал я все это Геньке Аршинову, и он сразу подобрел.
— Выходишь ты, Максим Бобцов, на правильную дорогу, — сказал он. — Это хорошо. Главное — идти по этой прямой дороге и никуда не сворачивать…
— Врешь ты, Аршинов, — сказал я, — прямых дорог не бывает.
Но Генька меня не слушал. Он стал толковать о высоком звании советского человека, о комсомольской чести и порядочности. Меня всегда смех разбирал, когда Генька начинал кидать такие словечки. Еще с трибуны ничего, терпеть можно. Обстановка торжественная, и слова громкие. А сейчас? Зачем сейчас надуваться пафосом? Лицо у Геньки стало важным. В такие минуты ему не хватает пенсне и толстого портфеля. И все-таки, надо признаться, мне было приятно слушать Геньку. На похвалу он был скуп. А когда он сказал, что на бюро говорили о том, чтобы меня принять в комсомол, я совсем расчувствовался и брякнул:
— Хочешь, покажу тебе одну штуку?
Конечно, Генька хотел. Я решил показать ему парабеллум. Надо было что-то с ним делать. Парабеллум был спрятан за Ловатью, на другом берегу. Мы пересекли площадь, поднялись на мост. Последние месяцы доживает этот старый деревянный мост. Метрах в пятистах от него строится новый. Широкий, бетонный. На мосту будут гореть фонари. Пока фонарей не было. Не было и моста. Бетонный фундамент и карьер, в котором ревел экскаватор. И еще одно событие произошло этой весной. Торжественно открыли памятник Александру Матросову. Вучетич постарался. Памятник получился динамичным, величественным. Саша Матросов был в полушубке и каске, с автоматом в руке. Он подался вперед. Вот такой он, наверное, и был, когда увидел круглый зрачок вражеского пулемета…
За мостом я остановился. Мне захотелось себя ущипнуть. Там, где был бурьян и камни, стоял большой дом. Он еще не был готов. Леса окружили четырехэтажную кирпичную коробку. На лесах работали люди. Башенный кран высоко поднял оконную раму в сборе. Она разворачивалась, покачиваясь, и на стеклах полыхало солнце.
Не дом удивил меня. Дома в городе росли, как опята. На этом пустыре много месяцев назад я спрятал под камнем парабеллум. Я долго выбирал место. Сначала спрятал на берегу, рядом с общежитием. Ненадежным показалось мне то место. И вот нашел другое. Надежное. Не было ни пустыря, ни камня. Был дом. А под ним, глубоко в земле, лежал мой парабеллум, который чудак дядя привез с фронта. Теперь даже экскаватором не достанешь мой парабеллум. Насмерть придавил его фундаментом четырехэтажный дом.
— Чего стал? — спросил Генька. — Пойдем.
— Пришли, — ответил я.
— А штука?
— Хороший будет дом, — сказал я.
— Дом как дом… — Генька с любопытством посмотрел на меня.
— Ты бы хотел в этом доме жить? — спросил я.
— Завтра французский сдавать, — сказал Генька, — а мы с тобой дурака валяем.
Раму благополучно установили в оконный проем. Башенный кран заурчал, стрела поплыла по кругу. По земле, обгоняя стрелу, пробежала тень. С площади послышалась музыка. Очень знакомая.
— Ноги на ширину плеч! Начали. Раз, два, три, четыре… Так, хорошо. Присели. Выдох. Встали. Вдох…
По радио, под бодрый марш, передавали производственную гимнастику.
Аршинов вышагивал впереди. Он что-то насвистывал. Грустное. На мосту задержался и стал смотреть на Ловать. Вниз по течению плыла голубая лодка. Загорелый парень в плавках нажимал на весла. Рыжеволосая девушка, прикрыв ладонью глаза, смотрела на него.
— Поеду в Москву, — сказал Генька. — Разгонять тоску… А ты куда? — Аршинов не глядел в мою сторону.
— В Ригу, — ответил я.
— Там Финский залив, — сказал Генька. — А в Москве летом жарко…
— Я ей привет передам, — пообещал я. И подумал: «Эх, Генька, ни черта ты не понимаешь! Да я бы сейчас на крыше вагона махнул бы к ней, к моей Рыси!» И махну. Но зачем на крыше? У меня уже билет в кармане.
Декабрь 1960 — март 1962 года.
— Я ей говорил…
— Плохо говорил!
— У тебя бы, конечно, лучше получилось… — съязвил я. — Ты на каждом собрании выступаешь.
— Упустил такую девчонку!
— Попробуй удержи, — сказал я. — Ты ее не знаешь.
— Теперь ищи-свищи… — бубнил Генька. — Рига — огромный город. Хомут ты!
— Катись к чертовой бабушке! — рассердился я.
Надоел мне этот Аршинов. Ну чего пристал? И без него на душе муторно. Не мог я удержать Рысь. Не имел никакого права. Она думает о морях-океанах, а я ей предлагаю вагон. Пассажирский или товарный. Любой на выбор. Не хочет она в техникуме учиться, хоть ты лопни, Генька Аршинов! На кораблях хочет Рысь плавать. На капитанском мостике стоять и глядеть на горизонт в подзорную трубу. Не всем же быть паровозниками и вагонниками. Как он не понимает этого?
Генька, кажется, понял. А может быть, и не понял, но во всяком случае перестал донимать меня. Переменил пластинку. Мы сидели с ним на скамейке, под липой. Листья не шевелились, — жарко; середина мая. У крыльца общежития крутился возле мотоцикла Колька Бутафоров: сегодня его день. Он был в новых выходных брюках, сиреневой рубахе с закатанными рукавами. Приглаженный, прилизанный. Я знал, куда он поедет. В Торопец. Там дает гастроли наш театр. А в труппе есть одна симпатичная артистка — Марианна Полякова. Она исполняет главные роли. Бутафоров не пропускал ни одного спектакля… Кто бы мог подумать, что он способен дарить букеты цветов? А он дарил. После каждого спектакля. Если даже Полякова и плохо играла… И вот — едет в Торопец. Цветы дарить.
Я смотрел на счастливое лицо Бутафорова и завидовал. Через два часа он встретится со своей Марианной. Вообще-то она никакая не Марианна — Марфа. Но артистке областного театра не к лицу такое имя. Она обижается, если ее назовут Марфа. Ей нравится имя Марианна.
— Я знаю, где хорошая сирень, — сказал я.
— Где? — сразу попался на удочку Николай. — Это… Зачем мне сирень?
— Сразу за переездом направо сад… Увидишь через забор. Ты не бойся — собаки нет.
Бутафоров отвернулся и стал заводить мотоцикл.
— Выедешь на шоссе, брючки сними, — посоветовал я. — Всю пыль соберешь… И с сиренью прогонит.
Мотоцикл зарычал, выпустил клок синего дыма. Николай слишком резко взял с места, — мотоцикл чуть на дыбы не встал.
Укатил Бутафороп. А мы с Генькой остались.
— Куда она хочет поступить? — спросил Генька. Опять за старое…
— В мореходку, — ответил я.
— Не примут.
— Ее примут, — сказал я.
— Ты проводил ее?
— Я посыпал голову пеплом и горько рыдал…
— Занятия в сентябре, — сказал Генька. — Она еще приедет.
— Приедет, — сказал я. — Больше нет вопросов?
— Есть, — сказал Генька. — Был в милиции?
После этой истории с Корнеем Генька и Бутафоров хотели заставить меня заявить на бандита в милицию. А мне не хотелось. Не любил я связываться с милицией. Опять начнутся вопросы-допросы. Заставят бумагу подписывать. Не пошел я в милицию. Но кто-то из ребят все-таки заявил. Генька, наверное. Это он тогда на меня раскричался — дескать, я рассуждаю, как отсталый элемент. Не должен вор и бандит на свободе гулять: сегодня чуть меня не убил, завтра другого укокошит… И все равно я не пошел в милицию. Милиция сама ко мне пришла. Расспросили, что да как. Записали номер машины. Я им сказал, что все это — пустое дело. Не такой дурак Корней, чтобы свой номер повесить. У него этих номеров — завались. Под сиденьем техникумовской трехтонки пять номеров нашли. А бортовой номер он мелом подкрашивает. Не подкопаешься… Опять я попал в свидетели. Хотели и Рысь в свидетели записать, да я отговорил. Какой она свидетель? Лежала на трапе и глаза закрыты.
Рассказал я все это Геньке Аршинову, и он сразу подобрел.
— Выходишь ты, Максим Бобцов, на правильную дорогу, — сказал он. — Это хорошо. Главное — идти по этой прямой дороге и никуда не сворачивать…
— Врешь ты, Аршинов, — сказал я, — прямых дорог не бывает.
Но Генька меня не слушал. Он стал толковать о высоком звании советского человека, о комсомольской чести и порядочности. Меня всегда смех разбирал, когда Генька начинал кидать такие словечки. Еще с трибуны ничего, терпеть можно. Обстановка торжественная, и слова громкие. А сейчас? Зачем сейчас надуваться пафосом? Лицо у Геньки стало важным. В такие минуты ему не хватает пенсне и толстого портфеля. И все-таки, надо признаться, мне было приятно слушать Геньку. На похвалу он был скуп. А когда он сказал, что на бюро говорили о том, чтобы меня принять в комсомол, я совсем расчувствовался и брякнул:
— Хочешь, покажу тебе одну штуку?
Конечно, Генька хотел. Я решил показать ему парабеллум. Надо было что-то с ним делать. Парабеллум был спрятан за Ловатью, на другом берегу. Мы пересекли площадь, поднялись на мост. Последние месяцы доживает этот старый деревянный мост. Метрах в пятистах от него строится новый. Широкий, бетонный. На мосту будут гореть фонари. Пока фонарей не было. Не было и моста. Бетонный фундамент и карьер, в котором ревел экскаватор. И еще одно событие произошло этой весной. Торжественно открыли памятник Александру Матросову. Вучетич постарался. Памятник получился динамичным, величественным. Саша Матросов был в полушубке и каске, с автоматом в руке. Он подался вперед. Вот такой он, наверное, и был, когда увидел круглый зрачок вражеского пулемета…
За мостом я остановился. Мне захотелось себя ущипнуть. Там, где был бурьян и камни, стоял большой дом. Он еще не был готов. Леса окружили четырехэтажную кирпичную коробку. На лесах работали люди. Башенный кран высоко поднял оконную раму в сборе. Она разворачивалась, покачиваясь, и на стеклах полыхало солнце.
Не дом удивил меня. Дома в городе росли, как опята. На этом пустыре много месяцев назад я спрятал под камнем парабеллум. Я долго выбирал место. Сначала спрятал на берегу, рядом с общежитием. Ненадежным показалось мне то место. И вот нашел другое. Надежное. Не было ни пустыря, ни камня. Был дом. А под ним, глубоко в земле, лежал мой парабеллум, который чудак дядя привез с фронта. Теперь даже экскаватором не достанешь мой парабеллум. Насмерть придавил его фундаментом четырехэтажный дом.
— Чего стал? — спросил Генька. — Пойдем.
— Пришли, — ответил я.
— А штука?
— Хороший будет дом, — сказал я.
— Дом как дом… — Генька с любопытством посмотрел на меня.
— Ты бы хотел в этом доме жить? — спросил я.
— Завтра французский сдавать, — сказал Генька, — а мы с тобой дурака валяем.
Раму благополучно установили в оконный проем. Башенный кран заурчал, стрела поплыла по кругу. По земле, обгоняя стрелу, пробежала тень. С площади послышалась музыка. Очень знакомая.
— Ноги на ширину плеч! Начали. Раз, два, три, четыре… Так, хорошо. Присели. Выдох. Встали. Вдох…
По радио, под бодрый марш, передавали производственную гимнастику.
Аршинов вышагивал впереди. Он что-то насвистывал. Грустное. На мосту задержался и стал смотреть на Ловать. Вниз по течению плыла голубая лодка. Загорелый парень в плавках нажимал на весла. Рыжеволосая девушка, прикрыв ладонью глаза, смотрела на него.
— Поеду в Москву, — сказал Генька. — Разгонять тоску… А ты куда? — Аршинов не глядел в мою сторону.
— В Ригу, — ответил я.
— Там Финский залив, — сказал Генька. — А в Москве летом жарко…
— Я ей привет передам, — пообещал я. И подумал: «Эх, Генька, ни черта ты не понимаешь! Да я бы сейчас на крыше вагона махнул бы к ней, к моей Рыси!» И махну. Но зачем на крыше? У меня уже билет в кармане.
Декабрь 1960 — март 1962 года.