Страница:
Щелкнул выключатель фонарика. Стало темно. Мне нужно было еще что-нибудь сказать, но я уже упустил подходящий момент. Милиционер спрыгнул с подножки, тягуче заскрипел, поднимаясь, железный шлагбаум. Я схватился за ручку дверцы, но Корней так рванул меня за воротник, что я головой ударился о колонку руля.
— Сюда! — крикнул я, увидев в свете фар неподвижную, как памятник, фигуру милиционера. Но было поздно: полуторка дернулась с места и с ревом проскочила мимо каменного милиционера. Одной рукой шофер зажал мою голову под мышкой, другой — держался за баранку.
— Ах, гнида! — рычал он. — Продал?!
Я молчал. Не мог слова сказать. Потому что задыхался. Машина летела, не разбирая дороги. Корней спешил отъехать подальше от поста. Я крутил головой, стараясь вырваться из железных объятий. Кусал ватник, пропахший бензином, бил по чему попало кулаками.
— Ножа в бок захотел?! — доносился до меня хриплый голос Корнея. — Получишь, подлюга!
Я отодвигался от него. Моя нога уперлась в дверцу, и я изо всей силы двинул каблуком. Дверца распахнулась. Чувствуя, как трещит шея, я с великим трудом выдернул голову из-под руки Корнея и на ходу вывалился из машины. Задний скат прошел совсем рядом. Намертво врезался в память этот миг: мерзлая неглубокая колея, а по краю ее, около моего лица прогрохотал изрезанный извилистыми бороздами тугой резиновый скат.
Я поднялся. И сразу почувствовал боль в плече, которым ударился о землю. Заныла и нога. Пальцы на руках были сбиты в кровь. В ушах все еще звучал хриплый шепот: «Ножа в бок захотел?!» Там, где я упал, обрывался придорожный кустарник и впереди начиналась улица. До первого дома было метров триста. Одно окно светилось. Я слышал гул мотора. Значит, Корней поехал дальше и не остановился. Но не успел я обрадоваться, как увадел на дороге квадратную фигуру шофера. Корней шел на меня. За его спиной виднелась машина. Она стояла с невыключенным мотором. В руке шофера что-то было. Что — я не мог разглядеть. Бежать некуда, пост за холмом. Если я даже буду кричать, меня никто не услышит. А Корней, покачивая широкими плечами, шел на меня. Как я жалел в эти секунды, что парабеллум не со мной! Я спрятал его под большим камнем, на берегу Ловати. Завернул в промасленную тряпку и спрятал. И две обоймы с белоголовыми патронами спрятал.
Расстояние между нами сокращалось. Если бы так не болела нога, я бы убежал. Что же все-таки у этого бандита в руке?
Я споткнулся, упал. Когда поднялся, Корней был в десяти шагах. Все так же молча шел на меня. В руке у него не нож. Н ож так не держат. Так держат молоток или топор. Корней молчал. И это было страшно. Моя нога наткнулась на что-то твердое. Я быстро нагнулся и схватил булыжник, но не смог оторвать от земли: булыжник вмерз в дорогу. Я изо всем силы ударил ногой по булыжнику и до крови прикусил губу: забыл, что нога больная! Но булыжник все-таки вывернул. Я выпрямился. Корней был совсем рядом. Правую руку он отвел назад, намереваясь в этот удар вложить всю свою медвежью силу. Мелькнула мысль: ударить первому. И тут затрещал мотоцикл, яркий луч осветил Корнея с ног до головы. Шофер согнулся и отпрыгнул и сторону. В тот же миг у самого уха что-то просвистело и гулко ударилось о землю. С холма спустился милиционер на мотоцикле. Остановился возле меня:
— Что тут у вас?
— Убежал, — сказал я. — Туда… — и показал на кусты.
Милиционер выхватил из кобуры наган и, спрыгнув с мотоцикла, побежал к кустам. Он тоже не выключил мотор: мотоцикл негромко урчал, вздрагивая всем корпусом. Я слышал, как трещали кусты. Несколько раз крикнул милиционер: «Стой!» Потом раздались два выстрела. Впереди на дороге блестел предмет, которым запустил в меня Корней. Я подковылял и поднял. Это был увесистый гаечный ключ. Мне повезло. Если бы шофер не промахнулся, вряд ли бы я очнулся когда-нибудь.
Милиционер вернулся скоро. Запихал в кобуру наган, сел на мотоцикл.
— В люльку, — распорядился он.
Я с трудом забрался.
— Это что у тебя в руке? — спросил милиционер.
— Ключ, — сказал я. — Он хотел меня этим ключом…
— Давай сюда, — потребовал милиционер. — Улика. А в другой руке что?
— Камень. Это я его хотел…
— Давай сюда. Тоже улика…
Я отдал. Хотя ценности последней улики не видел.
— А где он? — спросил я, кивнув на кусты. Кусты шевелились и зловеще молчали.
— Найдем, — сказал милиционер, трогая мотоцикл. — От нас далеко не ускачет.
Он довез меня до машины. Забрался в кабину, покопался там. Потом открыл капот и что-то вынул из мотора.
— Поехали, — сказал милиционер.
Остановились мы у второго дома. Судя по вывеске, это была какая-то контора. Я остался сидеть в люльке, а милиционер стал стучать в дверь.
— Где тут у вас телефон? — спросил он у женщины, отворившей дверь. «Звонить в милицию будет», — подумал я.
Через несколько минут постовой вернулся, и мы снова поехали к машине. Мне показалось, что, когда луч фары коснулся полуторки, от заднего борта метнулась в кусты знакомая фигура Корнея. Милиционер обошел машину кругом, заглянул в кузов, присвистнул:
— Чистая работа! Один ящик увел…
Я вылез из коляски, подковылял к машине. Исчез самый маленький ящик с надписью: «Осторожно! Не кантовать!» Скоро подъехала оперативная машина. Круто затормозила возле нас. Из закрытого кузова высыпали несколько милиционеров и капитан. Посовещавшись с постовым, капитан приказал прочесать кусты.
— С ящиком далеко не уйдет, — сказал капитан…
В отделении милиции я все рассказал. И про ящики, и про Петруху, и про шофера в коричневой брезентовой куртке. И даже про пятьсот рублей, которые всучил мне Корней. Ничего не сказал про Мишку Победимова.
Капитан разговаривал со мной сухо, перебивал, пытался запутать. Старшина записывал каждое слово. Неприятно это, когда в рот тебе глядят и записывают. И что надо и что не надо, всё записывают. Так продолжалось два часа. Потом пришел толстый голубоглазый майор, и все началось сначала. Я снова рассказал все по порядку. Майор не перебивал. Смотрел на меня голубыми глазами так, будто хотел душу вынуть. Смотрел, как на рецидивиста с десятилетним стажем. Когда я кончил, майор приказал меня обыскать. Два милиционера вывернули мои карманы, ощупали с ног до головы. И с головы до ног.
— На сегодня хватит, — многообещающе сказал майор.
Неужели и завтра все начнется сначала?
— У меня мать через два часа приезжает, — сказал я. — Можно, я ее встречу.
Поезд, на котором ехала мать, шел через Торопец, и стоял минут двадцать.
— Под охрану! — приказал майор, даже не посмотрев в мою сторону.
Меня отвели в темный чулан. Загремел запор, и я остался один. Так мне сначала показалось. На самом деле в чулане уже был жилец. Какой-то пьяница. Он безмятежно спал, причмокивая, словно младенец на материнской груди. И еще были жильцы. Крысы. Они шебаршили под нарами…
Освободили меня через три дня. Отец приехал за мной. Он был очень сердитый, мой старик. Когда мы вышли из милиции, он сказал:
— Достукался, голубчик?
Небо над головой было чистое. Ночью выпал снег. Снег весело искрился, поскрипывал под ногами. Немного морозило. Я хватал легкими воздух, улыбался. Я не мог не улыбаться, хотя и чувствовал, что отцу это не нравится. Как хорошо жить под таким небом!
Отец не замечал синего неба. Он даже ни разу не взглянул вверх. Отец смотрел на меня и выговаривал:
— Нашел компанию, нечего сказать! Какого лешего тебя понесло в Торопец?
Купола празднично сияли. На каждом куполе по солнцу. Я смотрел на золоченые купола старинного города и улыбался. Красивое небо, красивые купола! Кругом было красиво. А какой воздух! Трое суток я не дышал таким воздухом. И старик мой хороший. Ничего, пускай ругается. Я улыбаюсь и ничего не могу поделать. Хорошо, когда над головой чистое небо.
9
— Сюда! — крикнул я, увидев в свете фар неподвижную, как памятник, фигуру милиционера. Но было поздно: полуторка дернулась с места и с ревом проскочила мимо каменного милиционера. Одной рукой шофер зажал мою голову под мышкой, другой — держался за баранку.
— Ах, гнида! — рычал он. — Продал?!
Я молчал. Не мог слова сказать. Потому что задыхался. Машина летела, не разбирая дороги. Корней спешил отъехать подальше от поста. Я крутил головой, стараясь вырваться из железных объятий. Кусал ватник, пропахший бензином, бил по чему попало кулаками.
— Ножа в бок захотел?! — доносился до меня хриплый голос Корнея. — Получишь, подлюга!
Я отодвигался от него. Моя нога уперлась в дверцу, и я изо всей силы двинул каблуком. Дверца распахнулась. Чувствуя, как трещит шея, я с великим трудом выдернул голову из-под руки Корнея и на ходу вывалился из машины. Задний скат прошел совсем рядом. Намертво врезался в память этот миг: мерзлая неглубокая колея, а по краю ее, около моего лица прогрохотал изрезанный извилистыми бороздами тугой резиновый скат.
Я поднялся. И сразу почувствовал боль в плече, которым ударился о землю. Заныла и нога. Пальцы на руках были сбиты в кровь. В ушах все еще звучал хриплый шепот: «Ножа в бок захотел?!» Там, где я упал, обрывался придорожный кустарник и впереди начиналась улица. До первого дома было метров триста. Одно окно светилось. Я слышал гул мотора. Значит, Корней поехал дальше и не остановился. Но не успел я обрадоваться, как увадел на дороге квадратную фигуру шофера. Корней шел на меня. За его спиной виднелась машина. Она стояла с невыключенным мотором. В руке шофера что-то было. Что — я не мог разглядеть. Бежать некуда, пост за холмом. Если я даже буду кричать, меня никто не услышит. А Корней, покачивая широкими плечами, шел на меня. Как я жалел в эти секунды, что парабеллум не со мной! Я спрятал его под большим камнем, на берегу Ловати. Завернул в промасленную тряпку и спрятал. И две обоймы с белоголовыми патронами спрятал.
Расстояние между нами сокращалось. Если бы так не болела нога, я бы убежал. Что же все-таки у этого бандита в руке?
Я споткнулся, упал. Когда поднялся, Корней был в десяти шагах. Все так же молча шел на меня. В руке у него не нож. Н ож так не держат. Так держат молоток или топор. Корней молчал. И это было страшно. Моя нога наткнулась на что-то твердое. Я быстро нагнулся и схватил булыжник, но не смог оторвать от земли: булыжник вмерз в дорогу. Я изо всем силы ударил ногой по булыжнику и до крови прикусил губу: забыл, что нога больная! Но булыжник все-таки вывернул. Я выпрямился. Корней был совсем рядом. Правую руку он отвел назад, намереваясь в этот удар вложить всю свою медвежью силу. Мелькнула мысль: ударить первому. И тут затрещал мотоцикл, яркий луч осветил Корнея с ног до головы. Шофер согнулся и отпрыгнул и сторону. В тот же миг у самого уха что-то просвистело и гулко ударилось о землю. С холма спустился милиционер на мотоцикле. Остановился возле меня:
— Что тут у вас?
— Убежал, — сказал я. — Туда… — и показал на кусты.
Милиционер выхватил из кобуры наган и, спрыгнув с мотоцикла, побежал к кустам. Он тоже не выключил мотор: мотоцикл негромко урчал, вздрагивая всем корпусом. Я слышал, как трещали кусты. Несколько раз крикнул милиционер: «Стой!» Потом раздались два выстрела. Впереди на дороге блестел предмет, которым запустил в меня Корней. Я подковылял и поднял. Это был увесистый гаечный ключ. Мне повезло. Если бы шофер не промахнулся, вряд ли бы я очнулся когда-нибудь.
Милиционер вернулся скоро. Запихал в кобуру наган, сел на мотоцикл.
— В люльку, — распорядился он.
Я с трудом забрался.
— Это что у тебя в руке? — спросил милиционер.
— Ключ, — сказал я. — Он хотел меня этим ключом…
— Давай сюда, — потребовал милиционер. — Улика. А в другой руке что?
— Камень. Это я его хотел…
— Давай сюда. Тоже улика…
Я отдал. Хотя ценности последней улики не видел.
— А где он? — спросил я, кивнув на кусты. Кусты шевелились и зловеще молчали.
— Найдем, — сказал милиционер, трогая мотоцикл. — От нас далеко не ускачет.
Он довез меня до машины. Забрался в кабину, покопался там. Потом открыл капот и что-то вынул из мотора.
— Поехали, — сказал милиционер.
Остановились мы у второго дома. Судя по вывеске, это была какая-то контора. Я остался сидеть в люльке, а милиционер стал стучать в дверь.
— Где тут у вас телефон? — спросил он у женщины, отворившей дверь. «Звонить в милицию будет», — подумал я.
Через несколько минут постовой вернулся, и мы снова поехали к машине. Мне показалось, что, когда луч фары коснулся полуторки, от заднего борта метнулась в кусты знакомая фигура Корнея. Милиционер обошел машину кругом, заглянул в кузов, присвистнул:
— Чистая работа! Один ящик увел…
Я вылез из коляски, подковылял к машине. Исчез самый маленький ящик с надписью: «Осторожно! Не кантовать!» Скоро подъехала оперативная машина. Круто затормозила возле нас. Из закрытого кузова высыпали несколько милиционеров и капитан. Посовещавшись с постовым, капитан приказал прочесать кусты.
— С ящиком далеко не уйдет, — сказал капитан…
В отделении милиции я все рассказал. И про ящики, и про Петруху, и про шофера в коричневой брезентовой куртке. И даже про пятьсот рублей, которые всучил мне Корней. Ничего не сказал про Мишку Победимова.
Капитан разговаривал со мной сухо, перебивал, пытался запутать. Старшина записывал каждое слово. Неприятно это, когда в рот тебе глядят и записывают. И что надо и что не надо, всё записывают. Так продолжалось два часа. Потом пришел толстый голубоглазый майор, и все началось сначала. Я снова рассказал все по порядку. Майор не перебивал. Смотрел на меня голубыми глазами так, будто хотел душу вынуть. Смотрел, как на рецидивиста с десятилетним стажем. Когда я кончил, майор приказал меня обыскать. Два милиционера вывернули мои карманы, ощупали с ног до головы. И с головы до ног.
— На сегодня хватит, — многообещающе сказал майор.
Неужели и завтра все начнется сначала?
— У меня мать через два часа приезжает, — сказал я. — Можно, я ее встречу.
Поезд, на котором ехала мать, шел через Торопец, и стоял минут двадцать.
— Под охрану! — приказал майор, даже не посмотрев в мою сторону.
Меня отвели в темный чулан. Загремел запор, и я остался один. Так мне сначала показалось. На самом деле в чулане уже был жилец. Какой-то пьяница. Он безмятежно спал, причмокивая, словно младенец на материнской груди. И еще были жильцы. Крысы. Они шебаршили под нарами…
Освободили меня через три дня. Отец приехал за мной. Он был очень сердитый, мой старик. Когда мы вышли из милиции, он сказал:
— Достукался, голубчик?
Небо над головой было чистое. Ночью выпал снег. Снег весело искрился, поскрипывал под ногами. Немного морозило. Я хватал легкими воздух, улыбался. Я не мог не улыбаться, хотя и чувствовал, что отцу это не нравится. Как хорошо жить под таким небом!
Отец не замечал синего неба. Он даже ни разу не взглянул вверх. Отец смотрел на меня и выговаривал:
— Нашел компанию, нечего сказать! Какого лешего тебя понесло в Торопец?
Купола празднично сияли. На каждом куполе по солнцу. Я смотрел на золоченые купола старинного города и улыбался. Красивое небо, красивые купола! Кругом было красиво. А какой воздух! Трое суток я не дышал таким воздухом. И старик мой хороший. Ничего, пускай ругается. Я улыбаюсь и ничего не могу поделать. Хорошо, когда над головой чистое небо.
9
Мы с отцом сидели посреди голой комнаты на двух чемоданах. Остальные вещи были упакованы и отправлены малой скоростью в Смоленск. Мать и братишки дожидались нас на вокзале. Сейчас подойдет машина и заберет нас с отцом и чемоданами. А через час пассажирский поезд — ту-ту — увезет моих родителей в Смоленск. Два месяца прожили мы в новой квартире. Только обжились, как отца перебросили на новую работу: замполитом большой строительной организации со странным названием «Мостопоезд 117». «Мостопоезд»… «Бронепоезд»… А при чем тут отец? Мать очень не хотела уезжать из Великих Лук. Она любила этот город. И квартира ей понравилась. Впервые в жизни, как говорила она. И вот на тебе! Смоленск. «Мостопоезд»… Мать даже всплакнула, но делать было нечего. Отец, когда что-нибудь касалось лично его, не любил спорить с начальством.
— Смоленск тоже неплохой город, — утешал он маму. — А потом — нам ведь не привыкать путешествовать.
Отцу обещали, что через год-два его снова переведут в Великие Луки. Наладит в «Мостопоезде» политмассовую работу и вернется. И квартиру сразу дадут.
Отец достал папиросу и закурил.
— Матери не проболтайся, — сказал он.
Отец не умел курить, и мне было смешно смотреть, как он пускает дым. Отец сидел ко мне боком. Я заметил, как постарел он за этот год. Воротник железнодорожного кителя стал просторным, шею вдоль и поперек изрезали топкие морщины. И если про других говорят: «одни глаза остались», то у отца на лице один нос остался. Большой, висячий. Видно, трудная у отца работа. Ревизором было легче, хотя и головой отвечал за безопасность движения.
— Остаешься один, — сказал отец. — Это ничего. Не маленький. Я в твои годы…
— Знаю, — перебил я. — Ты семью кормил, — Бригадиром путевой бригады был, — сказал отец. — А это, брат, не шутка.
— Что-го долго не едут.
Отец посмотрел на часы:
— Время еще есть… Не бойся, нотации читать не буду.
У дома остановилась машина. В кузове сидела женщина с узлами и чемоданами, рядом с ней пятеро детишек. Это новые жильцы. Приехали квартиру занимать. Детишки, как галчата, вертели головами, обозревая новое гнездо. Мы с отцом взяли чемоданы и вышли на тротуар. Как-то грустно было смотреть на эту возню. Женщина одного за другим передавала шоферу детей. Глаза у женщины так и светились радостью. Еще бы! Наверное, из землянки выбралась! Здесь ей будет хорошо. Квартира теплая.
— Счетчик забыли, — вспомнил я. Этот счетчик отец купил в Ленинграде, за триста рублей.
Отец посмотрел на детишек, суетившихся возле вещей, покачал головой:
— Новый купим…
Подъехал наш грузовик. Мы поставили чемоданы в кузов и сами забрались туда.
— Утром будете в Смоленске? — спросил я.
Отец смотрел куда-то вбок и молчал. Лоб у него был нахмурен. На лбу тоже морщин хоть отбавляй.
— Держись за техникум, — сказал отец. — Это штука хорошая.
— Ягодкина тоже перевели на броне… то есть на «Мостопоезд»? — спросил я.
— Ягодкин на месте. Ты заходи к нему.
— Зайду, — сказал я. — Все с крысами воюет?
— Ему комнату дали. В новом доме на улице Энгельса. На втором этаже… Так зайди к нему.
Машина подкатила к вокзалу. Через пять минут подошел поезд. Мы забрались в купе, чемоданы положили наверх. До самого отхода поезда мать учила меня, как нужно жить одному. Я слушал ее, не перебивая, — не хотелось обижать. Не любил я, когда мне нотации читали. Когда отец отошел в сторону, мать сунула мне деньги.
— Пригодятся, — сказала она. — Только, ради бога, водку не пей и в карты не играй. Самое последнее дело.
— Не буду, — пообещал я.
По радио объявили, что до отхода поезда осталось пять минут. Мы вышли с отцом из вагона.
— Не ленись писать. Мать переживает.
— Раз в месяц, ладно?
— Лучше два раза, — сказал отец. — И помни, что я тебе толковал насчет техникума.
— А почему наша контора называется «Мостопоезд»? — спросил я.
Свистнул главный кондуктор. Поезд тронулся с места. Отец пожал мне руку и что-то положил в карман:
— Нужно будет — пришлю.
Уехал поезд. Увез моих родителей в Смоленск. И снова остался я один. На душе стало пусто, неуютно. Дома лучше, чем в общежитии.
Куркуленко дал мне койку у окна. Это хорошее место. Но я поменялся с одним парнем, и снова мы с Мишкой будем спать рядом. Когда я рассказал Мишке про историю с Корнеем, он даже в лице переменился. Долго молчал, смотрел в сторону, вздыхал.
— Сволочь, этот Корней, — сказал я Мишке. — Хотел меня ключом по башке.
— Поймали его? — спросил Мишка.
— Не знаю… Милиционер хвастал, что от них и блоха не ускачет.
— Блоха не ускачет, а Корней — другое дело…
Больше Мишка ничего не сказал. Ходил мрачный и все время вздыхал. Со мной почти не разговаривал. Потом прошло у него. Сам как-то нашел меня, отвел в сторону и сказал:
— Корней скрылся. А Петруху посадили. На пять лет.
Про Петруху я и без него знал: мне пришлось свидетелем выступать. Петруха сидел в суде остриженный, угрюмый. На голове какие-то желваки. На меня не смотрел. Смотрел на адвоката, которого наняла его жена. Адвокат изо всех сил старался выгородить Петруху. Если бы не он, дали бы Петру Титычу пятнадцать лет. Судья хотел, чтобы я побольше рассказал про дела Корнея и Петрухи, но мне все это надоело до чертиков, и я только отвечал на вопросы. Когда прокурор читал обвинительную речь, меня он тоже вспомнил. Незачем было, говорил он, от Корнея пятьсот рублей брать. Я и без прокурора знаю, что незачем было. И я не брал, да Корней мне чуть все зубы не выбил. Деньги мой отец еще в Торопце внес. Толстый майор ему расписку выдал. Эту расписку прикололи к делу. Когда судебное разбирательство закончилось и объявили приговор, Петруху увели. Под конвоем. Настроение у него было паршивое: желваки не только на голове, и на щеках появились. Верно, надеялся сухим выкрутиться, да не вышло. Все его имущество конфисковали. Оставили жене лишь дом с голубым забором. Проходя мимо меня, Петруха буркнул:
— Мы тебе, малый, посчитаем ребрышки…
Мишку пока не тронули, но он чувствовал себя неважно. Стал нервным, злым, шутить перестал. Ночью плохо спал. Заснет, вскочит и смотрит на дверь. Все время ждал, что придут за ним. После учебы забирался в читальный зал городской библиотеки и просиживал там до позднего вечера. Потом он мне признался, что, когда книжки читает, забывает про все на свете.
— Корнея боишься? — спрашивал я его.
— Чего мне бояться? — пожимал плечами Мишка. — Это тебе…
— Увидишь — поймают его. Никуда не денется. Ребята из милиции тоже не спят.
— Зарежет он тебя, — говорил Мишка. — Он может.
— Сюда больше нос не сунет… Он не дурак.
Мишка смотрел на меня и вздыхал.
— Меня тоже посадят, — говорил он. — Соучастник.
— Ты ведь не воровал?
— Квитанции подделывал. Штук десять. Докопаются…
— Он ведь заставлял тебя.
— Докажи… Со мной и разговаривать не будут. Пять лет в зубы — и за решетку.
Мне тоже тоскливо было. Не знал, куда девать себя. Мишка торчит в библиотеке. Придет часов в десять и — бух в кровать. На лыжах, что ли, покататься? Погода хорошая, снегу кругом навалило. Лыжи можно взять у Куркуленко. На общежитие городской отдел физкультуры отпустил двадцать пар. И коньков с ботинками пар десять. На коньках я не умел бегать по-настоящему, а вот на лыжах — другое дело. На лыжах я мог с любой горы спуститься. И с трамплина прыгал.
Дошел я до Октябрьской улицы и повернул к дому Аллы. Зайду, приглашу ее. Конечно, если она дома. Минут двадцать крутился я возле ее подъезда: не любил заходить в чужие дома. Особенно, где живут знакомые девчонки. Как-то чувствуешь себя там нехорошо. Будто на смотрины пришел и должен из кожи лезть, чтобы понравиться. Я еще ни разу не видел отца Аллы. Отворит дверь, — что я ему скажу? Есть, мол, на свете такой парень Максим и ему чертовски нравится ваша дочь? Я вспомнил фильм «Небесный тихоход». Там героиня представляла своего папу: «Здравствуйте, вот мой папа!» У нее папа был генерал. А если мать отворит? Она наверняка не вспомнит меня. Лучше бы, конечно, открыла Алла.
Мороз стал пробирать меня через подбитую ветром студенческую шинель. Защипало уши. Жаль, что мороз разукрасил окна, иначе Алла увидела бы меня. Сама спустилась бы вниз, не надо и заходить.
Мимо прошла женщина. Она поднялась на второй этаж, а потом снова спустилась и подошла ко мне.
— Вы кого ищете? — спросила она.
— Прогуливаюсь, — ответил я и потер уши. Есть ведь такие любопытные!
Женщина покачала головой и ушла. Должно быть, я показался ей подозрительной личностью, Наконец я решился и постучал в дверь. Отворила мать Аллы. Она очень мило поздоровалась со мной и, избавив от лишних объяснений, позвала Аллу.
Алла вышла с книгой в руках. В сумеречной прихожей вроде сразу стало светлее. Она улыбнулась и пригласила в комнату. Мне не хотелось раздеваться. Пиджак я не надел, под шинелью была черная рубаха с синими заплатками на локтях. Не хотелось мне эти заплатки Алле показывать. Я пригласил ее покататься на лыжах.
— У меня лыжного костюма нет, — сказала она.
Мне стало смешно. Она не сказала, что у нее нет лыж, а сказала, что нет костюма. Я убедил ее, что это чепуха. Алла с сожалением захлопнула книжку и ушла в свою комнату переодеваться. Я остался стоять в прихожей. Было тихо. На кухне из крана капала вода. Над головой жужжал счетчик. В прихожей было чисто, тепло. Только лампочка на потолке тусклая. От моих ботинок натекла маленькая лужа. Уйдем мы с Аллой, а мать ее возьмет тряпку и станет вытирать пол. «Шляются тут, — скажет она, — грязь таскают». Я поискал глазами тряпку, но тут вышла Алла, и я остолбенел: на ней был красный свитер и узкие шаровары. На голове красная шапочка с белым помпоном. Вся она была такая обтянутая, круглая, выпуклая. Она заметила мое молчаливое восхищение. Улыбнулась, как она одна умела улыбаться, загадочно и непонятно.
— Я не замерзну? — спросила она, глядя мне в глаза.
Мне очень хотелось, чтобы она шла со мной по городу в красном свитере и этой шапочке с помпоном, но я сказал:
— Мороз. Градусов пятнадцать.
Алла надела короткий меховой жакет, и мы отправились в общежитие. Я сбросил с себя шинель, натянул поверх рубахи серый колючий свитер и побежал разыскивать Куркуленко. Нашел его в кладовой. Он сидел за столом и дул чай с сухарями. Лицо у коменданта было довольное.
— Якие тоби лыжи?
— Получше.
У Аллы и у меня были ботинки. Я выбрал лыжи с полужестким креплением.
По городу ехать было плохо: кое-где из-под снега выглядывали булыжники. Мы поехали через кладбище, в Верхи. Так называлось верховье Ловати. Берега тут крутые. Еще давно, мальчишками, мы любили здесь кататься. С берега шарахали мимо кустов на припорошенный снегом лед. Когда нас выносило на лед, лыжи неудержимо рвались из-под ног вперед, и редко кто не падал. А падать на лед очень больно. Я ехал впереди, Алла за мной. Я слышал, как чвиркали ее лыжи. На лыжах она держалась сносно. За большим железнодорожным мостом начинались Верхи. Высоченный обрыв и кусты. Ловать совсем замело снегом. Это хорошо: спуск не такой крутой, а главное — падать не больно.
Можно было попробовать съехать вниз, но я пошел дальше. Там берег круче. Кустарник, облепленный снегом, пригнулся к земле. Слева от нас расстилалось поле. Из-под снега торчали тонкие стебли. Когда дул ветер, они нагибались и шуршали о снежный наст. Но не ломались. До войны, помнится, тут росла гречиха. Над полем до вечера стоял гул. Это пчелы работали. А внизу, меж круглых валунов, шумела Ловать. Течение здесь было сильное, и вода ворочала камни, звенела. Невозможно было купаться тут: течение валило с ног, грозило расшибить о камни. Зато под корягами и валунами водились большие налимы. Года за три до войны, я с приятелем, прихватив всякой еды, ушел в Верхи, Дня три брели мы вдоль берега, и каждый километр открывал нам новый мир. Мы видели деревни, колхозников, которые косили заливные луга, стада коров, тихие пасеки. Ночевали мы в деревнях на сеновале. Деревенские женщины поили нас парным молоком. А закусывали мы черным хлебом с белой аппетитной коркой, к которой пристали капустные листья. И этот деревенский хлеб, испеченный на поду, до сих пор кажется мне самым вкусным. Когда мы с приятелем вернулись домой, нам попало. Ведь мы, как и подобает настоящим путешественникам, ничего не сказали родителям. Это далекое странствие запомнилось на всю жизнь. Запомнились высокие луговые травы с кузнечиками и стрекозами, коровы, забредшие по колена в воду, тихие заводи, где к вечеру всплескивала крупная рыба, теплые вечера с комарьем и утиным кряканьем, крупные яркие звезды, которые мигали нам в прорехи на крышах сеновалов. И много-много другого запомнилось мне, о чем сразу и не расскажешь, но что вспоминается, когда пахнёт на тебя далеким ветром, принесшим из-за излучин Ловати знакомые волнующие запахи.
Ничто так ни врезается в память, как то, что увидел в детстве. Отчего это?..
Я скользил на лыжах и думал. Почему-то зимой часто вспоминается лето. Алла тоже молчала. О чем она думала, я не знал. Я никогда не знал, о чем думает Алла. Красивая Алла и непонятная. После того вечера, когда мы с Геркой подрались, я редко с ней встречался. Она училась в соседней аудитории, но мы во время перерывов не подходили друг к другу. И домой я ее не провожал, Герка вроде оставил Аллу в покое. Хотя один раз я встретил его возле ее дома, Герка кивнул мне и зашагал в другую сторону. Будто не нарочно он сюда притащился, а так, случайно забрел. Хочет быть верным своей «решке». Я все время думал об Алле. Особенно в общежитии, когда забирался под одеяло. Днем не думал, — некогда было. Со второго семестра начались специальные дисциплины. И кроме того, нам с Мишкой пришлось взяться за учебники седьмого класса. Еще хорошо, что экзамены за семилетку принимали в течение года, а на сразу. Подготовил физику, пошел и сдал. Хуже всего давался французский язык. Кроме «бонжур» и «мон шер ами», я ничего не усвоил. Учительница заставляла нас держаться за нос и всем вместе произносить певучие непонятные слова. Мы старательно хором гнусавили, как могли, но французский язык не становился понятней.
Алла училась хорошо. И эта глупышка Анжелика оказалась способной. По-моему, она брала зубрежкой. Уж что-что, а зубрить она умела. Даже на переменках ходила по коридору и, закатив глаза в потолок, повторяла французский текст.
После истории с Корнеем я не решался подойти к Алле. Мне до суда над Петрухой много крови попортили.
Вызывали меня на комсомольское бюро. Генька Аршинов сидел за столом. Перед его носом на зеленом сукне стоял графин с водой. И волосы у него были причесаны. Блестели. Бутафоров сидел на диване и, закинув ногу на ногу, листал книгу. Еще три члена бюро чинно восседали на стульях. В руках у них были острые карандаши. Лица их не предвещали ничего доброго.
— В комсомоле состоял? — спросил Генька.
— Принимать будете?
Три члена бюро перестали крутить карандаши. Нацелились на меня, как пиками. Бутафоров бросил в мою сторону, любопытный взгляд и снова уткнулся в книжку. Я знал своего каменщика, — этот зря время терять не будет. Интересно, что у него за книжка?
— Да тебя… — закипятился Генька, — тебя не в комсомол, а… Связался с ворами!
— Полегче, — сказал я, заглядывая в Колькину книжку: вроде не учебник.
— А что, не так? — спросил Бутафоров.
— Не выпустили бы, если б связался.
— Некрасивая, Бобцов, история, — сказал Генька. — Учащийся железнодорожного техникума попал в милицию, — А ты ни разу не попадал?
— Никогда! — воскликнул Генька.
И три члена бюро разом кивнули: дескать, ручаемся за секретаря головой; не был он в милиции.
— Попадешь еще, — утешил я Аршинова.
Бутафоров рассмеялся.
И тут три члена бюро, размахивая карандашами, двинулись в атаку. Стали припоминать все мои прегрешения, в чем был и не был виноват. Вспомнили, как мы с Мишкой пьяные пришли в общежитие, и еще разную чепуху… В общем, мне скоро все это надоело, я встал и направился к двери.
— Пожалеешь! — стал пугать меня Генька. — Мы поставим вопрос перед руководством.
Я остановился. Не потому, что испугался. Начальник техникума поумнее их, и с ним мы уже обо всем поговорили. Остановился потому, что меня удивил Генька Аршинов. В общежитии парень как парень: и поговорить с ним можно, и все такое. А сел за стол с зеленым сукном, графином — и словно подменили: чужим стал, неприступным. И крикливость откуда-то у него взялась. И морда стала противная. Что это с ним? И эти ребята с карандашами как по аршину проглотили.
Один Бутафоров не изменился. Такой же, как был. Да и на меня поглядывает вроде бы сочувственно. Разглядел я, наконец, что он читал. Джека Лондона «Мартин Иден». В этот день Бутафоров здорово вырос в моих глазах, — я любил Джека Лондона.
— Генька, — сказал я. — Ну чего глотку дерешь? Чего разоряешься? Никто тебя не боится, дурня лохматого. Выпей лучше воды из графина… Чего он у тебя тут стоит зря?
Бутафоров бросил книжку на диван и захохотал.
Аршинов покосился на него и растерянно сказал:
— Товарищи, дело серьезное…
— Дело не стоит выеденного яйца, — сказал Николай.Ну чего тут обсуждать? И так все ясно. Максим вора разоблачил, ему башку ключом чуть не проломили, а вы тут на него дело завели. За что его ругать? За то, что в милиции три дня просидел? Милицию надо ругать, а не его. Вора упустили, а Максиму обрадовались: нашли топор под лавкой!
— А зачем Бобцов пятьсот рублей взял у Корнея? — спросил Генька.
— Это ты у него спрашивай, — сказал Николай. Взял с дивана книжку и стал ее листать: сгоряча потерял страницу.
— Смоленск тоже неплохой город, — утешал он маму. — А потом — нам ведь не привыкать путешествовать.
Отцу обещали, что через год-два его снова переведут в Великие Луки. Наладит в «Мостопоезде» политмассовую работу и вернется. И квартиру сразу дадут.
Отец достал папиросу и закурил.
— Матери не проболтайся, — сказал он.
Отец не умел курить, и мне было смешно смотреть, как он пускает дым. Отец сидел ко мне боком. Я заметил, как постарел он за этот год. Воротник железнодорожного кителя стал просторным, шею вдоль и поперек изрезали топкие морщины. И если про других говорят: «одни глаза остались», то у отца на лице один нос остался. Большой, висячий. Видно, трудная у отца работа. Ревизором было легче, хотя и головой отвечал за безопасность движения.
— Остаешься один, — сказал отец. — Это ничего. Не маленький. Я в твои годы…
— Знаю, — перебил я. — Ты семью кормил, — Бригадиром путевой бригады был, — сказал отец. — А это, брат, не шутка.
— Что-го долго не едут.
Отец посмотрел на часы:
— Время еще есть… Не бойся, нотации читать не буду.
У дома остановилась машина. В кузове сидела женщина с узлами и чемоданами, рядом с ней пятеро детишек. Это новые жильцы. Приехали квартиру занимать. Детишки, как галчата, вертели головами, обозревая новое гнездо. Мы с отцом взяли чемоданы и вышли на тротуар. Как-то грустно было смотреть на эту возню. Женщина одного за другим передавала шоферу детей. Глаза у женщины так и светились радостью. Еще бы! Наверное, из землянки выбралась! Здесь ей будет хорошо. Квартира теплая.
— Счетчик забыли, — вспомнил я. Этот счетчик отец купил в Ленинграде, за триста рублей.
Отец посмотрел на детишек, суетившихся возле вещей, покачал головой:
— Новый купим…
Подъехал наш грузовик. Мы поставили чемоданы в кузов и сами забрались туда.
— Утром будете в Смоленске? — спросил я.
Отец смотрел куда-то вбок и молчал. Лоб у него был нахмурен. На лбу тоже морщин хоть отбавляй.
— Держись за техникум, — сказал отец. — Это штука хорошая.
— Ягодкина тоже перевели на броне… то есть на «Мостопоезд»? — спросил я.
— Ягодкин на месте. Ты заходи к нему.
— Зайду, — сказал я. — Все с крысами воюет?
— Ему комнату дали. В новом доме на улице Энгельса. На втором этаже… Так зайди к нему.
Машина подкатила к вокзалу. Через пять минут подошел поезд. Мы забрались в купе, чемоданы положили наверх. До самого отхода поезда мать учила меня, как нужно жить одному. Я слушал ее, не перебивая, — не хотелось обижать. Не любил я, когда мне нотации читали. Когда отец отошел в сторону, мать сунула мне деньги.
— Пригодятся, — сказала она. — Только, ради бога, водку не пей и в карты не играй. Самое последнее дело.
— Не буду, — пообещал я.
По радио объявили, что до отхода поезда осталось пять минут. Мы вышли с отцом из вагона.
— Не ленись писать. Мать переживает.
— Раз в месяц, ладно?
— Лучше два раза, — сказал отец. — И помни, что я тебе толковал насчет техникума.
— А почему наша контора называется «Мостопоезд»? — спросил я.
Свистнул главный кондуктор. Поезд тронулся с места. Отец пожал мне руку и что-то положил в карман:
— Нужно будет — пришлю.
Уехал поезд. Увез моих родителей в Смоленск. И снова остался я один. На душе стало пусто, неуютно. Дома лучше, чем в общежитии.
Куркуленко дал мне койку у окна. Это хорошее место. Но я поменялся с одним парнем, и снова мы с Мишкой будем спать рядом. Когда я рассказал Мишке про историю с Корнеем, он даже в лице переменился. Долго молчал, смотрел в сторону, вздыхал.
— Сволочь, этот Корней, — сказал я Мишке. — Хотел меня ключом по башке.
— Поймали его? — спросил Мишка.
— Не знаю… Милиционер хвастал, что от них и блоха не ускачет.
— Блоха не ускачет, а Корней — другое дело…
Больше Мишка ничего не сказал. Ходил мрачный и все время вздыхал. Со мной почти не разговаривал. Потом прошло у него. Сам как-то нашел меня, отвел в сторону и сказал:
— Корней скрылся. А Петруху посадили. На пять лет.
Про Петруху я и без него знал: мне пришлось свидетелем выступать. Петруха сидел в суде остриженный, угрюмый. На голове какие-то желваки. На меня не смотрел. Смотрел на адвоката, которого наняла его жена. Адвокат изо всех сил старался выгородить Петруху. Если бы не он, дали бы Петру Титычу пятнадцать лет. Судья хотел, чтобы я побольше рассказал про дела Корнея и Петрухи, но мне все это надоело до чертиков, и я только отвечал на вопросы. Когда прокурор читал обвинительную речь, меня он тоже вспомнил. Незачем было, говорил он, от Корнея пятьсот рублей брать. Я и без прокурора знаю, что незачем было. И я не брал, да Корней мне чуть все зубы не выбил. Деньги мой отец еще в Торопце внес. Толстый майор ему расписку выдал. Эту расписку прикололи к делу. Когда судебное разбирательство закончилось и объявили приговор, Петруху увели. Под конвоем. Настроение у него было паршивое: желваки не только на голове, и на щеках появились. Верно, надеялся сухим выкрутиться, да не вышло. Все его имущество конфисковали. Оставили жене лишь дом с голубым забором. Проходя мимо меня, Петруха буркнул:
— Мы тебе, малый, посчитаем ребрышки…
Мишку пока не тронули, но он чувствовал себя неважно. Стал нервным, злым, шутить перестал. Ночью плохо спал. Заснет, вскочит и смотрит на дверь. Все время ждал, что придут за ним. После учебы забирался в читальный зал городской библиотеки и просиживал там до позднего вечера. Потом он мне признался, что, когда книжки читает, забывает про все на свете.
— Корнея боишься? — спрашивал я его.
— Чего мне бояться? — пожимал плечами Мишка. — Это тебе…
— Увидишь — поймают его. Никуда не денется. Ребята из милиции тоже не спят.
— Зарежет он тебя, — говорил Мишка. — Он может.
— Сюда больше нос не сунет… Он не дурак.
Мишка смотрел на меня и вздыхал.
— Меня тоже посадят, — говорил он. — Соучастник.
— Ты ведь не воровал?
— Квитанции подделывал. Штук десять. Докопаются…
— Он ведь заставлял тебя.
— Докажи… Со мной и разговаривать не будут. Пять лет в зубы — и за решетку.
Мне тоже тоскливо было. Не знал, куда девать себя. Мишка торчит в библиотеке. Придет часов в десять и — бух в кровать. На лыжах, что ли, покататься? Погода хорошая, снегу кругом навалило. Лыжи можно взять у Куркуленко. На общежитие городской отдел физкультуры отпустил двадцать пар. И коньков с ботинками пар десять. На коньках я не умел бегать по-настоящему, а вот на лыжах — другое дело. На лыжах я мог с любой горы спуститься. И с трамплина прыгал.
Дошел я до Октябрьской улицы и повернул к дому Аллы. Зайду, приглашу ее. Конечно, если она дома. Минут двадцать крутился я возле ее подъезда: не любил заходить в чужие дома. Особенно, где живут знакомые девчонки. Как-то чувствуешь себя там нехорошо. Будто на смотрины пришел и должен из кожи лезть, чтобы понравиться. Я еще ни разу не видел отца Аллы. Отворит дверь, — что я ему скажу? Есть, мол, на свете такой парень Максим и ему чертовски нравится ваша дочь? Я вспомнил фильм «Небесный тихоход». Там героиня представляла своего папу: «Здравствуйте, вот мой папа!» У нее папа был генерал. А если мать отворит? Она наверняка не вспомнит меня. Лучше бы, конечно, открыла Алла.
Мороз стал пробирать меня через подбитую ветром студенческую шинель. Защипало уши. Жаль, что мороз разукрасил окна, иначе Алла увидела бы меня. Сама спустилась бы вниз, не надо и заходить.
Мимо прошла женщина. Она поднялась на второй этаж, а потом снова спустилась и подошла ко мне.
— Вы кого ищете? — спросила она.
— Прогуливаюсь, — ответил я и потер уши. Есть ведь такие любопытные!
Женщина покачала головой и ушла. Должно быть, я показался ей подозрительной личностью, Наконец я решился и постучал в дверь. Отворила мать Аллы. Она очень мило поздоровалась со мной и, избавив от лишних объяснений, позвала Аллу.
Алла вышла с книгой в руках. В сумеречной прихожей вроде сразу стало светлее. Она улыбнулась и пригласила в комнату. Мне не хотелось раздеваться. Пиджак я не надел, под шинелью была черная рубаха с синими заплатками на локтях. Не хотелось мне эти заплатки Алле показывать. Я пригласил ее покататься на лыжах.
— У меня лыжного костюма нет, — сказала она.
Мне стало смешно. Она не сказала, что у нее нет лыж, а сказала, что нет костюма. Я убедил ее, что это чепуха. Алла с сожалением захлопнула книжку и ушла в свою комнату переодеваться. Я остался стоять в прихожей. Было тихо. На кухне из крана капала вода. Над головой жужжал счетчик. В прихожей было чисто, тепло. Только лампочка на потолке тусклая. От моих ботинок натекла маленькая лужа. Уйдем мы с Аллой, а мать ее возьмет тряпку и станет вытирать пол. «Шляются тут, — скажет она, — грязь таскают». Я поискал глазами тряпку, но тут вышла Алла, и я остолбенел: на ней был красный свитер и узкие шаровары. На голове красная шапочка с белым помпоном. Вся она была такая обтянутая, круглая, выпуклая. Она заметила мое молчаливое восхищение. Улыбнулась, как она одна умела улыбаться, загадочно и непонятно.
— Я не замерзну? — спросила она, глядя мне в глаза.
Мне очень хотелось, чтобы она шла со мной по городу в красном свитере и этой шапочке с помпоном, но я сказал:
— Мороз. Градусов пятнадцать.
Алла надела короткий меховой жакет, и мы отправились в общежитие. Я сбросил с себя шинель, натянул поверх рубахи серый колючий свитер и побежал разыскивать Куркуленко. Нашел его в кладовой. Он сидел за столом и дул чай с сухарями. Лицо у коменданта было довольное.
— Якие тоби лыжи?
— Получше.
У Аллы и у меня были ботинки. Я выбрал лыжи с полужестким креплением.
По городу ехать было плохо: кое-где из-под снега выглядывали булыжники. Мы поехали через кладбище, в Верхи. Так называлось верховье Ловати. Берега тут крутые. Еще давно, мальчишками, мы любили здесь кататься. С берега шарахали мимо кустов на припорошенный снегом лед. Когда нас выносило на лед, лыжи неудержимо рвались из-под ног вперед, и редко кто не падал. А падать на лед очень больно. Я ехал впереди, Алла за мной. Я слышал, как чвиркали ее лыжи. На лыжах она держалась сносно. За большим железнодорожным мостом начинались Верхи. Высоченный обрыв и кусты. Ловать совсем замело снегом. Это хорошо: спуск не такой крутой, а главное — падать не больно.
Можно было попробовать съехать вниз, но я пошел дальше. Там берег круче. Кустарник, облепленный снегом, пригнулся к земле. Слева от нас расстилалось поле. Из-под снега торчали тонкие стебли. Когда дул ветер, они нагибались и шуршали о снежный наст. Но не ломались. До войны, помнится, тут росла гречиха. Над полем до вечера стоял гул. Это пчелы работали. А внизу, меж круглых валунов, шумела Ловать. Течение здесь было сильное, и вода ворочала камни, звенела. Невозможно было купаться тут: течение валило с ног, грозило расшибить о камни. Зато под корягами и валунами водились большие налимы. Года за три до войны, я с приятелем, прихватив всякой еды, ушел в Верхи, Дня три брели мы вдоль берега, и каждый километр открывал нам новый мир. Мы видели деревни, колхозников, которые косили заливные луга, стада коров, тихие пасеки. Ночевали мы в деревнях на сеновале. Деревенские женщины поили нас парным молоком. А закусывали мы черным хлебом с белой аппетитной коркой, к которой пристали капустные листья. И этот деревенский хлеб, испеченный на поду, до сих пор кажется мне самым вкусным. Когда мы с приятелем вернулись домой, нам попало. Ведь мы, как и подобает настоящим путешественникам, ничего не сказали родителям. Это далекое странствие запомнилось на всю жизнь. Запомнились высокие луговые травы с кузнечиками и стрекозами, коровы, забредшие по колена в воду, тихие заводи, где к вечеру всплескивала крупная рыба, теплые вечера с комарьем и утиным кряканьем, крупные яркие звезды, которые мигали нам в прорехи на крышах сеновалов. И много-много другого запомнилось мне, о чем сразу и не расскажешь, но что вспоминается, когда пахнёт на тебя далеким ветром, принесшим из-за излучин Ловати знакомые волнующие запахи.
Ничто так ни врезается в память, как то, что увидел в детстве. Отчего это?..
Я скользил на лыжах и думал. Почему-то зимой часто вспоминается лето. Алла тоже молчала. О чем она думала, я не знал. Я никогда не знал, о чем думает Алла. Красивая Алла и непонятная. После того вечера, когда мы с Геркой подрались, я редко с ней встречался. Она училась в соседней аудитории, но мы во время перерывов не подходили друг к другу. И домой я ее не провожал, Герка вроде оставил Аллу в покое. Хотя один раз я встретил его возле ее дома, Герка кивнул мне и зашагал в другую сторону. Будто не нарочно он сюда притащился, а так, случайно забрел. Хочет быть верным своей «решке». Я все время думал об Алле. Особенно в общежитии, когда забирался под одеяло. Днем не думал, — некогда было. Со второго семестра начались специальные дисциплины. И кроме того, нам с Мишкой пришлось взяться за учебники седьмого класса. Еще хорошо, что экзамены за семилетку принимали в течение года, а на сразу. Подготовил физику, пошел и сдал. Хуже всего давался французский язык. Кроме «бонжур» и «мон шер ами», я ничего не усвоил. Учительница заставляла нас держаться за нос и всем вместе произносить певучие непонятные слова. Мы старательно хором гнусавили, как могли, но французский язык не становился понятней.
Алла училась хорошо. И эта глупышка Анжелика оказалась способной. По-моему, она брала зубрежкой. Уж что-что, а зубрить она умела. Даже на переменках ходила по коридору и, закатив глаза в потолок, повторяла французский текст.
После истории с Корнеем я не решался подойти к Алле. Мне до суда над Петрухой много крови попортили.
Вызывали меня на комсомольское бюро. Генька Аршинов сидел за столом. Перед его носом на зеленом сукне стоял графин с водой. И волосы у него были причесаны. Блестели. Бутафоров сидел на диване и, закинув ногу на ногу, листал книгу. Еще три члена бюро чинно восседали на стульях. В руках у них были острые карандаши. Лица их не предвещали ничего доброго.
— В комсомоле состоял? — спросил Генька.
— Принимать будете?
Три члена бюро перестали крутить карандаши. Нацелились на меня, как пиками. Бутафоров бросил в мою сторону, любопытный взгляд и снова уткнулся в книжку. Я знал своего каменщика, — этот зря время терять не будет. Интересно, что у него за книжка?
— Да тебя… — закипятился Генька, — тебя не в комсомол, а… Связался с ворами!
— Полегче, — сказал я, заглядывая в Колькину книжку: вроде не учебник.
— А что, не так? — спросил Бутафоров.
— Не выпустили бы, если б связался.
— Некрасивая, Бобцов, история, — сказал Генька. — Учащийся железнодорожного техникума попал в милицию, — А ты ни разу не попадал?
— Никогда! — воскликнул Генька.
И три члена бюро разом кивнули: дескать, ручаемся за секретаря головой; не был он в милиции.
— Попадешь еще, — утешил я Аршинова.
Бутафоров рассмеялся.
И тут три члена бюро, размахивая карандашами, двинулись в атаку. Стали припоминать все мои прегрешения, в чем был и не был виноват. Вспомнили, как мы с Мишкой пьяные пришли в общежитие, и еще разную чепуху… В общем, мне скоро все это надоело, я встал и направился к двери.
— Пожалеешь! — стал пугать меня Генька. — Мы поставим вопрос перед руководством.
Я остановился. Не потому, что испугался. Начальник техникума поумнее их, и с ним мы уже обо всем поговорили. Остановился потому, что меня удивил Генька Аршинов. В общежитии парень как парень: и поговорить с ним можно, и все такое. А сел за стол с зеленым сукном, графином — и словно подменили: чужим стал, неприступным. И крикливость откуда-то у него взялась. И морда стала противная. Что это с ним? И эти ребята с карандашами как по аршину проглотили.
Один Бутафоров не изменился. Такой же, как был. Да и на меня поглядывает вроде бы сочувственно. Разглядел я, наконец, что он читал. Джека Лондона «Мартин Иден». В этот день Бутафоров здорово вырос в моих глазах, — я любил Джека Лондона.
— Генька, — сказал я. — Ну чего глотку дерешь? Чего разоряешься? Никто тебя не боится, дурня лохматого. Выпей лучше воды из графина… Чего он у тебя тут стоит зря?
Бутафоров бросил книжку на диван и захохотал.
Аршинов покосился на него и растерянно сказал:
— Товарищи, дело серьезное…
— Дело не стоит выеденного яйца, — сказал Николай.Ну чего тут обсуждать? И так все ясно. Максим вора разоблачил, ему башку ключом чуть не проломили, а вы тут на него дело завели. За что его ругать? За то, что в милиции три дня просидел? Милицию надо ругать, а не его. Вора упустили, а Максиму обрадовались: нашли топор под лавкой!
— А зачем Бобцов пятьсот рублей взял у Корнея? — спросил Генька.
— Это ты у него спрашивай, — сказал Николай. Взял с дивана книжку и стал ее листать: сгоряча потерял страницу.