Мы поставили палатки и опять развели огонь. Поужинали чем-то вроде каши из поджаренных ячменных зерен, которую, прежде чем разогреть, разминали руками, и несколькими кусками соленого вяленого мяса. Я съел совсем немного, а к кожаному бурдюку, который потом пустили по кругу, и вовсе не притронулся, потому что по запаху понял, что там была какая-то алкогольная бурда.
   Когда я предостерегающе поднял руки, показывая, что благодарен, но отказываюсь от питья, один из паломников стукнул по спине того из своих товарищей, кто передал мне бурдюк, произнеся два слова, Body Shattva, - те самые, которые недавно пробормотал во сне молодой монах. Стукнутый втянул голову в плечи с таким видом, будто почувствовал глубочайший стыд.
   Каждое утро на восходе солнца мы снова надевали резиновые доспехи и под насыщенно-синим небом Тибета продолжали свой путь; правда, за день удавалось пройти не больше двух-трех километров, но зато обходить Кайлаш вместе с группой паломников было гораздо веселее, нежели делать это одному. Многое мне казалось нелепым, и хотя мы не понимали друг друга, паломники постоянно меня смешили.
   Они целовали землю, некоторые при этом плакали, чтобы уже минутой позже вновь начать подшучивать друг над дружкой; они поднимали с земли тяжелые камни, сколько-то времени тащили их, а потом сваливали на одну из тех каменных куч, которые я видел, когда в одиночестве обходил гору, и смысл которых теперь, наконец, для меня открылся.
   У меня, пока я шел с ними, возникло удивительное чувство принадлежности к некоему сообществу, словно внезапно ко мне вернулось воспоминание об ощущениях, пережитых мною в детском саду или в первые школьные дни; это было как золотой подарок небес.
   Когда мы полностью завершили обход, паломники - и я вместе с ними разбили палаточный лагерь, настоящий camp3, сбросили свою резиновую амуницию и уселись в кружок на земле. И опять некоторые, самые молодые из них, подходили ко мне и гладили волосы на моих руках. Другие разделись и, не оставив на себе ничего, кроме заляпанных грязью подштанников, загорали на солнышке в нашей защищенной от ветра узкой долине. Нашлись и такие, кто занялся приготовлениями к пикнику, на котором нам предстояло насладиться вяленым мясом и горячим чаем со странным кисловатым запахом.
   Я горел нетерпеливым желанием возобновить, уже на следующий день, медленное круговое движение вокруг горы и был буквально одержим этой мыслью. Провести ближайшие месяцы, может, даже годы именно так, с паломниками, языка которых я не понимал, - это казалось мне безупречной жизненной задачей. А почему бы и нет? Я уже освободил себя от всего незначимого, даже от поучений Маврокордато, я ничего более не желал, я был свободен...
   Подбежал один из паломников, очень возбужденный, жестами приглашая нас посмотреть на то, что увидел он. Мы вчетвером - после того, как я вновь замотал лицо фетровыми повязками, - высунули головы из-за края скального выступа.
   Несколько солдат на мулах приближались к нам. Они были вооружены винтовками, и их лица выглядели совсем иначе, чем у паломников, отличаясь гораздо более светлым оттенком кожи и большей упитанностью. Я еще никогда не видал китайских солдат. Спрятаться мы бы все равно не успели: узкая долина имела только один выход, и оттуда нам навстречу двигались солдаты.
   Офицер, сидевший верхом на настоящей лошади, спешился и легким движением руки сбил с головы одного из паломников шапку. Тот упал назад, ударившись головой о камень, и кто-то из солдат хихикнул. Офицер обернулся и бросил на весельчака злобный взгляд. Солдаты были одеты в зеленую униформу, с красными пластиковыми звездами на фуражках и петлицах4.
   Офицер спросил что-то на тибетском, потом на китайском языке; когда никто ему не ответил, он вытащил револьвер и дважды выстрелил в землю у своих ног. Фонтанчик песка взмыл в воздух, мы испуганно подались назад, а тот паломник, что лежал на земле с разбитой в кровь головой, жалобно застонал. Я сделал шаг вперед и сказал, что могу говорить по-китайски. Уж не знаю, откуда у меня взялась храбрость.
   Офицер убрал пистолет в кобуру и подошел ко мне. Я размотал с головы полоски фетра и взглянул на него. Он тоже смотрел мне в лицо, в высшей степени удивленный, и вдруг, будто до него только сейчас дошло, что вообще происходит, широко ухмыльнулся.
   "Су Лянь5, русский, - сказал он. - Ага. Русский". Он рукой подал своим людям какой-то знак, солдаты соскочили с мулов, и мы все - все, кто там был, - оказались арестованными. Двое паломников встали передо мной - такие трогательные, они и вправду хотели меня защитить, - но офицер просто ударил того и другого по лицу затянутым в перчатку кулаком. Одному он сломал переносицу.
   Солдаты на мулах согнали нас в компактную группу, окружили кольцом и держали под прицелом винтовок; так мы и добирались до их штаба, который располагался где-то за холмами, на севере, на расстоянии однодневного перехода.
   На парковочной стоянке перед несколькими бетонными зданиями паломников отделили от меня. Их посадили на новенький грузовик и куда-то повезли. Они еще долго смотрели в мою сторону, пока машина не затерялась в облаке пыли.
   Меня же провели в одно из зданий, и я впервые увидел внутреннюю обстановку китайского дома. Она была в определенном смысле весьма примитивной и в то же время современной; все вещи имели чисто функциональный характер. Элементы отделки не использовались для архаизации интерьера, но обуславливались прагматическими задачами. Единственное, что мне понравилось, был маленький диванчик старшего офицера, с переброшенной через спинку белой вязаной салфеткой. Еще я заметил превосходные старые телефоны, несколько стульев, повернутых сиденьем к стене, плакаты, изображавшие разных людей с перечеркнутыми красным косым крестом лицами, и большую фотографию в рамке, на которой улыбался Мао Цзэдун. Меня посадили на стул в смежной с этим кабинетом комнате и, надев на одну лодыжку металлическое кандальное кольцо, пристегнули другой конец цепи к батарее отопления - зачем, непонятно, потому что любая попытка побега в этой тибетской глуши была бы достаточно бессмысленным предприятием. Мне поставили жестяное ведро, в пределах моей досягаемости, чтобы я мог справлять нужду Пару раз заходили какие-то офицеры, желая убедиться, что они и в самом деле поймали русского. И, покачав головой, вновь прикрывали за собой дверь.
   Вечером пришел человек, который должен был меня побрить. Он принес керамическую чашку с горячей водой, мыло и бритву. Он сказал, чтобы я сидел спокойно, потому что бриться самому мне нельзя. Я откинулся на спинку стула, и он протянул мне тряпку, которую перед тем окунул в горячую воду; я увлажнил этой тряпкой свою бороду.
   Я заснул сидя на стуле. Брадобрей в форме позже заглянул в комнату еще раз и принес мне металлический термос с горячей водой, на случай, если ночью я захочу пить.
   Было очень холодно, и я пожалел, что пришлось оставить теплую фетровую обувку там, где меня взяли под стражу. Я обхватил руками термос - с изображениями роз и медвежат, детенышей панды, - скорчился и почувствовал себя чуть лучше. Батарея, к которой меня приковали, не работала, одеяла я тоже не получил. Ночью я проснулся от клацанья собственных зубов.
   На другой день мне выдали деревянные башмаки, желтую хлопчатобумажную майку и кусачую пижаму-униформу цвета речной тины; чувствовал я себя в ней так, будто она была сделана из прессованного конского волоса. Я переживал из-за того, что отдал свои фетровые башмаки, они мне очень нравились, но моя просьба вернуть их ни к чему не привела; мне лишь сказали, что таковы здешние правила.
   Никто не говорил, что со мной будет дальше, но сам я предполагал, что вскоре меня отправят из Тибета собственно в Китай. Как ни странно, меня не допрашивали, не предъявляли мне никакого обвинения, а на все мои вопросы по этому поводу отвечали, что я должен терпеливо ждать.
   В первые два дня меня вскоре после полудня отстегивали от батареи и выводили на парковочную стоянку перед комендатурой, чтобы я в течение часа погулял там под конвоем двух вооруженных солдат - мое запястье и запястье одного из охранников были соединены наручниками. На этой площадке я ни разу не встречал других людей, кроме китайских солдат. Там стояли два грузовика, около двадцати бочек с бензином и один джип. Тех двенадцати паломников, вместе с которыми я был арестован, мне никогда больше не довелось увидеть.
   Кормили меня чем-то вроде консервированной редьки, от которой сильно пучило живот, поэтому через два дня я отказался принимать эту пищу. Офицер испугался, что я умру с голоду, прежде чем они отправят меня куда следует, и однажды вечером, после того, как я в очередной раз не притронулся к миске с редькой, стал кричать, чтобы я сейчас же все съел. Увидев, что крики не помогают, он несколько раз яростно хлопнул себя ладонями по ляжкам и выбежал вон.
   Час спустя появился тот солдат, который меня брил; он принес теплый, наваристый мясной суп в нормальной металлической миске с гравировкой и деревянные одноразовые палочки для еды. Он забрал ведро, чтобы вылить то, что в нем накопилось, и потом принес его назад. Я было заикнулся об одеяле, но, конечно, никакого одеяла не получил.
   Ближайшей ночью я стал тереть палочки одну об другую, чтобы добыть огонь. На сей раз мне не оставили согревающего термоса, и я подумал, что в эту ночь без одеяла точно замерзну. Я оторвал от одежды несколько лоскутков, добавил к ним целую пачку разрезанной на квадраты старой газетной бумаги и сорвал со стены те плакаты с перечеркнутыми лицами, до которых смог дотянуться.
   Газетную бумагу я скрутил в жгут и положил его, вместе с разорванными на полоски плакатами, в тщательно вылизанную миску. Я долго тер палочки одну об другую, но никакой искры не получилось. Правда, на одной из них появилась вмятина, от которой, если хорошо принюхаться, исходил запах слегка пригорелого дерева. Это была серьезная работа, но она ни к чему не привела.
   Тут я вспомнил, что когда-то завязал вокруг своей лодыжки короткий и тонкий шнурок из конопли - для чего, я уже не мог сообразить. Я посмотрел шнурок все еще был на месте, его у меня не забрали.
   Обмотав шнурок вокруг верхнего конца одной из палочек, я связал оба его конца, пропустив под слегка изогнутой перекладиной спинки стула. Потом я приставил эту палочку к вмятине на другой палочке. С помощью шнура, за который я тянул, мне удалось настолько увеличить скорость вращения палочки, что через самое короткое время в миске загорелся крошечный огонек. Я подул на него и подложил жгут. Пламя взметнулось вверх и согрело мои окоченевшие пальцы.
   Я подбрасывал в огонь все, что могло гореть, до тех пор, пока ничего больше не осталось; тогда я положил поверх миски мои деревянные башмаки, один на другой - они хотя и не горели, но начали тлеть, и, когда я передвинул их к середине, превратились в раскаленный древесный уголь. На другой день мне выдали два одеяла.
   Я сам корил себя за собственную строптивость. В конце концов, они всего лишь исполняли свой долг - я не имел права без визы, даже без паспорта забираться так далеко в глубь китайской территории. Возможно, у них существовал закон, запрещавший совершать паломничества вокруг священной горы. С другой стороны, я действительно по ночам очень сильно мерз, а от замерзшего узника никому никакого проку нет.
   Я переживал из-за солдата, который брил меня, приносил мне термос и хорошую еду: после того, как я сжег свои деревянные башмаки, я его больше не видел. Наверняка его наказали.
   Еще через пять ночей меня наконец отцепили от батареи и привели в кабинет к начальству. Мне разрешили оставить у себя на плечах оба одеяла. Я все это время не мылся, и мне был неприятен собственный запах. На свободе, в период моего долгого паломничества, он не так сильно привлекал внимание, к тому же я тогда купался в большом озере, но здесь, в помещении, я распространял нестерпимую вонь. У меня также появились проблемы с кожей. После бритья мне не давали одеколона, и теперь вся нижняя половина моего лица была усеяна красными прыщами, просвечивавшими сквозь отросшую щетину.
   Старший офицер сказал, что сейчас меня отвезут в лагерь. Я получил пару теннисных туфель, которые выглядели совсем неплохо, и затем меня вывели во двор. Меня посадили на переднее сиденье джипа, рядом с водителем, и приковали к какой-то вертикальной металлической балке, сзади занял свое место вооруженный охранник, а полноватый офицер устроился, предварительно закурив, у руля.
   Из самой поездки я запомнил только бесконечные ухабы - она не произвела на меня особого впечатления. Никто не произнес ни слова. Офицер курил одну сигарету за другой, солдат за моей спиной смотрел на пустынный заоконный ландшафт. Я этот ландшафт воспринимал как бы с высоты птичьего полета. Мы ехали по высохшим руслам рек, по очень плохим дорогам, и через двенадцать или четырнадцать часов добрались до какого-то совсем уж безрадостного села, в котором, похоже, даже не было реки.
   Единственная дорога пролегала меж двух рядов ничем не примечательных бетонных строений. Нам не попалось ни ресторана, ни даже трактира или чего-то подобного. Казалось, это место рассчитано на людей, использующих его только как перевалочный пункт. Слева и справа от дороги слабо горели керосиновые лампы, стоявшие на бочках, сколько-то электрических лампочек висело над подъездами домов. Когда мы проезжали мимо автозаправочной станции, я заметил двух закутанных в лохмотья оборванцев, сидевших рядом с ручным насосом: они вдыхали испарения дизельного масла, склонившись над вскрытой бензиновой канистрой. Пронизывающий ветер гонял по улице мусор и обрывки бумаги. Я смог прочитать пару красных надписей на стенах домов: они сообщали об успехах революции. Мы остановились у каких-то ворот, вылезли из машины, и я оказался на территории первого в моей жизни лагеря.
   ----------------------------------------------------------------------
   1 Очевидно, имеются в виду американские музыкальные театры Neddy Busley Sonoma City Opera и Berkeley Contemporary Opera.
   2 Мюзикл "Грек Зорба", созданный в 1967 г. по мотивам одноименного фильма на музыку Микиса Теодоракиса (1964) и с успехом исполнявшийся на Бродвее. С и р т а к и - греческий народный танец.
   3 Лагерь (англ.).
   4 Петлицы со знаками отличия в китайской армии пришиваются на воротник кителя
   5 Советский Союз (кит.).
   ----------------------------------------------------------------------
   Одиннадцать
   Через неделю меня перевели в другой, пересыльный лагерь, называвшийся "Национальное единство". Там были несколько иные порядки. Всех заключенных брили наголо и отнимали у них личные вещи.
   На территории лагеря запрещалось разговаривать между собой, нельзя было даже обмениваться взглядами; "подсадные утки" немедленно сообщали начальству о такого рода попытках установить контакт с другими заключенными. Те, кто нарушал эти правила, должны были по ночам проходить через процедуру "самокритики".
   "Самокритика" функционировала так: она мыслилась как перевоспитание, то есть не как допрос, а как избавление заключенного от его эгоизма, она должна была внушить нам смирение, научить нас тому, что мы суть ничто.
   Я раздевался донага и садился на стул посреди комнаты, а иногда стоял на бетонном полу. В комнату входили несколько мужчин, человека два из них в военной форме, часто присутствовала и женщина. Они рассаживались за длинным столом, за их спинами под потолком была укреплена неоновая лампа, с обоих концов очень грязная. Под лампой висел портрет Мао Цзэдуна, рядом с ним, чуть ниже, - Дэн Сяопина1, а справа, подальше, - Хуа Гофэна2.
   Для начала мне всегда задавали один и тот же вопрос: зачем я выучил китайский язык? И я сперва не знал, как правильно отвечать, говорил только, что тогда интересовался этим языком и что он нравился Кристоферу.
   Это был ложный ответ, и чаще всего женщина начинала кричать, она казалась мне самой злобной из них всех. Ее черты страшно искажались, когда она орала на меня, плевала мне в лицо и бегала взад-вперед по комнате. Мужчины в военной форме что-то записывали в свои блокноты; если они обращались ко мне, то всегда в спокойном тоне, почти по-дружески.
   Женщина же кричала, что у меня буржуазные и империалистические интересы, что в действительности я хочу подорвать изнутри Китайскую Народную Республику и китайский народ, пользуясь своим знанием китайского языка. Жизненные интересы - да разве они вообще у меня есть? Никакой рабочий никогда не имел бы такого хобби. Хобби - это глубоко реакционный феномен; у человека, который должен работать на благо своего народа, для подобных вещей просто нет времени. Мой так называемый Кристофер был империалистическим агентом на службе у США, это им прекрасно известно.
   Кроме того, после задержания я вел себя крайне строптиво. Она открывала блокнот и, водя пальцем по строчкам, кричала, что я отказывался от пищи и даже однажды пожег народное имущество, в частности - тут она поднимала на меня глаза - предоставленные мне Китайской Народной Республикой деревянные башмаки.
   Когда я отвечал, что очень мерз, так как мне не выдали одеяла, она обычно выбегала из-за стола и била меня ладонью по лицу.
   Со временем я научился правильно отвечать на начальные вопросы. Я говорил, что выучил китайский, чтобы шпионить, чтобы разрушать мораль и внутреннюю структуру китайского общества. О Кристофере я больше не упоминал, ни единого раза.
   За ответами "Я не знаю" или "Я не понимаю" всегда следовали удары; чаще всего меня били ладонью, плашмя, иногда - кулаком, а один раз ударили рукояткой пистолета по левой скуле, под глазом. Я услышал очень громкий хруст, но ничего не сломалось.
   Позже я узнал, что мне крупно повезло; на сеансах самокритики других, азиатских заключенных использовались гораздо худшие наказания. Я не знаю, почему меня только били, а не наказывали, к примеру, электрошоком.
   Я научился признавать, что отношусь к числу эксплуататоров, что я паразит, но в то же время и сам подвергался эксплуатации, а потому у меня еще имеется возможность исправиться. Если я одумаюсь, партия мне поможет, для того меня и отправили в этот лагерь. Благодаря простейшим воспитательным мерам я научился давать ответы в духе их, как они это называли, диалектического материализма.
   Один из тех мужчин, которые во время моей самокритики делали пометки в блокнотах, как-то после сеанса дал мне - поскольку я не умел читать по-китайски - английское издание изречений великого председателя Мао. У этого человека было родимое пятно под левым уголком рта; из пятна рос черный, длиной с большой палец, волос.
   Он сказал, что теперь критикуют даже самого Мао - теперь, когда великий председатель умер. Было допущено много ошибок, но наступили новые времена. Наступило время переосмысления, больше ни в чем нельзя быть уверенным, ни на что нельзя положиться - даже на собственную мысль.
   И еще он сказал: чтобы критиковать Мао, нужно знать его - Мао - мысли. Я прочитал маленькую красную книжечку с начала до конца и потом вновь и вновь ее перечитывал; по ночам я вполне мог читать, потому что в спальном бараке с потолка свисала постоянно горевшая неоновая трубка.
   Каждый час глазок на двери барака открывался и кто-то из охранников заглядывал внутрь; того, кто в этот момент не лежал молча на спине на своих нарах, вытянув руки вдоль туловища, отправляли на самокритику.
   Я всегда читал по ночам книжку Мао в течение ровно трех четвертей часа - или того временного отрезка, который я принимал за три четверти часа, - потом прятал ее под деревянный подголовник, который служил мне подушкой, и, как предписывалось, укладывался на спину. Разговаривать нам так и так не разрешалось. Когда - пунктуально по завершении часа - охранник сдвигал в сторону заслонку глазка, я уже лежал, как положено, уставившись в потолок и вытянув руки вдоль тела.
   Поэтому мысли Мао Цзэдуна стали для меня - и я думаю, что человек, давший мне книжицу, на это рассчитывал, - чем-то близким, чем-то таким, что, собственно, находилось для меня под запретом; чтение маленькой красной книжки было в моем представлении равнозначно постоянно повторяющимся тайным визитам к преданному другу.
   Итак, если заключенный признавал свою вину и раскаивался, он мог, исходя из этого, исправить себя. А исправившись, став новым человеком, мог обрести свободу: его тогда отпустили бы из лагеря, и он вновь занял бы подобающее ему место в обществе, среди своего народа. В этом и заключался смысл самокритики.
   Что действительно было плохо в этом пересыльном лагере, так это то, что нам почти не давали пить. Воду намеренно экономили, то есть мы не могли ни говорить - если не считать сеансов самокритики, - ни пить вволю; то и другое я переносил ужасно тяжело.
   Через десять дней у меня появились сильные боли в почках; когда я мочился, это, как правило, продолжалось лишь несколько секунд, мне приходилось с мучениями буквально выжимать из себя каждую каплю, и моча была темная.
   Я видел, как некоторые другие заключенные пили собственную мочу, но от этого все делалось еще хуже. Они корчились от боли, не будучи в силах подняться с земли и хватаясь руками за бок. Каждый из нас получал на день полкружки воды, и все наши мысли с утра до вечера, да и по ночам тоже, крутились вокруг этих жестяных кружек. Это было ужасно - постоянно испытывать такую жажду.
   Часто я проводил целые дни с закрытыми глазами, пытаясь представить себе журчание проточной воды; я думал о медном водопроводном кране, из которого непрерывно течет тонкая струйка, я слышал гул маленького горного водопада и видел ручей с мшистыми берегами в сырой, темно-зеленой лесной чаще. Во время этих снов наяву, которые часто длились часами, во рту всегда образовывалось много слюны, от чего переносить жажду было чуть-чуть легче.
   Мою мысль будто кто-то направлял, а потом она притормаживалась, у меня возникало ощущение, что эта обусловленная здешним распорядком жажда есть результат определенного замысла, часть воспитательного механизма лагерной системы. И действительно, точно так же, как я постоянно думал и грезил об этой кружке, наполовину наполненной водой, я чувствовал, как где-то глубоко во мне растет желание самоисправления, желание чего-то такого, что будет одновременно принятым на себя долгом и окончанием моих мучений - долгом, в том числе и моральным, перед китайским народом и китайскими рабочими.
   На сеансах самокритики партийные товарищи говорили о рабочем и солдате Лэй Фэне, который стал примером для всех благодаря своему неустанному самопожертвованию. Он, например, отдал свою кровь одному больному товарищу, а потом на полученные за это деньги купил подарки товарищам по полку. Он был тем, кто всегда чист душой, тем, на кого можно положиться. Существовал даже такой лозунг: "Учиться у товарища Лэй Фэня". Лэй Фэнь, правда, умер много лет назад, ему на голову упал ствол дерева, который был прислонен к какому-то грузовику, но дух Лэй Фэня, естественно, все еще жив; то, как этот человек жил, не имея никаких собственных потребностей, а только для блага других, казалось мне светлым путем, по которому каждый должен был бы пройти сам.
   Несколько дней спустя меня вызвали в комнату, где проходили сеансы самокритики. Человек с родимым пятном, тот самый, который дал мне книжечку с изречениями Мао, сидел за столом и перелистывал, не поднимая глаз от блокнота, свои записи; еще несколько мужчин, тоже сидевших, курили сигареты; женщины, которая всегда била меня по лицу, среди них не было. Я подумал, что это хороший знак, но к тому времени я уже научился квалифицировать подобные мысли - и вообще, и в особенности, когда они возникали у меня, - как реакционные. На сей раз мне не приказали раздеться.
   Ко мне подошел офицер, в зеленой форме и с тремя желтыми нашивками на обшлаге рукава. Он долго смотрел мне в лицо, пока я не опустил глаза, и потом спросил, готов ли я работать на благо народа. Я ответил, что да, конечно, готов.
   Офицер сказал, что в нормальных случаях политзаключенных-иностранцев отправляют на свинцовые рудники Ганьсу, однако после тщательного рассмотрения моего дела партия пришла к мнению, что я способен перестроиться. Потому что, судя по некоторым признакам, я готов признать свои ошибки.
   Кроме того, - тут офицер взглянул в направлении человека с родимым пятном, все еще погруженного в свои записи, - было замечено, что в свободное время я изучаю мысли великого председателя Мао. Партия расценила это как позитивный факт.
   Однако все сказанное означает лишь то, что партия на ближайшее время удостаивает меня своим доверием. Мне не следует этим доверием злоупотреблять: на рудниках Ганьсу срок жизни заключенных не превышает шести месяцев, и ежели я сойду с пути перевоспитания, на который уже ступил, меня отправят туда немедленно и без всяких колебаний. Как бы ни была великодушна партия, она может быть и неумолимой, если индивид обманывает доверие народа.
   Итак, мне предоставляют право работать - работать на полях в северо-западной части Народной Республики. Он назвал это Лаогай, "воспитание трудом". Мне дается шанс участия в освоении целинных земель; когда-нибудь, так сказал офицер, благодаря моему труду там смогут жить люди. Я поблагодарил его и пообещал приложить все усилия, чтобы народ во мне не разочаровался.
   ----------------------------------------------------------------------