— А вы бы сами, Дмитрий Григорьевич, тьфу-тьфу, не сглазить, попробовали на этих реанимационных кроватях полежать не двигаясь!
   Я знал всё про эти кровати, когда-то предмет гордости нашей службы снабжения. Но прошло время, говорят, в одну реку нельзя ступить дважды, а тут в одну кровать сотни разных людей укладывались. Годы берут свое, одна ручка не крутится — резьба сорвалась, другая погнулась, штырь для капельницы отвалился… Это то, что я вижу. А лежать самому — не приходилось… пока.
   — Я чувствую, что у меня все в порядке. Нога горячая, не болит. Ну никак не могу я здесь лежать!
   — Понимаю, но прошу, Лев Романович, потерпите еще денек.
   — Да не в кровати дело! Я здесь — бревно. Со мной делают, что находят нужным. Я не человек, они все знают лучше меня, я даже вякнуть не успеваю. Шустрость непостижимая. В отделении хоть живые люди вокруг — разговаривают, смеются, а здесь нас только колют, в нас капают. Поговорить не с кем!
   — Лев Романович, вы же опытный сосудистый больной. И протез еще может закрыться, и кровотечение послеоперационное… Потерпите денек.
   — Да если что случится, я первый почувствую и увижу — дам сигнал…
   — Наполеон!
   — И потом, Дмитрий Григорьевич, там, в палате, я могу выйти на моего зама. Ведь я директор еще… — Он оперся о края кровати и картинно приподнялся, словно какой-нибудь умирающий или оживающий монарх: «Я царь еще…» Улыбку мою он принял за согласие. — Значит, договорились?
   По правде говоря, редко удается врачу противопоставить свою волю больному, решившему, что он уже выздоравливает. Да и не знаю, надо ли. Вскоре Златогуров уже царствовал в своей палате. Он успел дать задание жене — позвонить к нему на работу и вызвать мастеров для починки наших кроватей. Как говорится, свято место пусто не бывает — свободную кровать надо готовить заранее. А такой малостью, что мастер придет, предварительно не договорившись, а кровать окажется, так сказать, в работе, он по-королевски пренебрегал.
   День шел по накатанной дорожке. С десяти часов — операции, которые для нас такая же рутинная работа, как и запись историй болезни. И тем не менее рутинной работой мы называем все, кроме операций. Может, потому что в подготовке к ним есть какая-то приподнятость, пожалуй, даже легкая эйфория. Сначала переодеваешься внизу в отделении, потом начинаешь подгонять сестер, чтоб подавали больного, потом бегаешь в поисках истории болезни, подгоняешь помощников, наркотизаторов, в операционной опять переодеваешься, моешься, — множество мелких привычных действий, которые и создают атмосферу нетривиальности. Все не отлажено — в результате ежедневная праздничность. На других работах есть, наверное, свой статус энергичной повседневности, другие стандарты праздника.
   А вообще-то — все рутина.
   После операций чаевничал у себя в кабинете и болтал с Егором. Мне кажется, что я живу не так уж долго — совсем недавно, вчера только в школу пошел, а как за это время изменился мир! Хотя бы по отношению к имени Георгий. Одно время, давно-давно, все Георгии в Москве были Жоржиками, Гогами да Гошами, потом все стали Юрами, какое-то время их предпочитали называть Жорами, причем всякий раз уходящий вариант имени становился нарицательным, ироническим прозвищем. Сейчас нашего Георгия Борисовича предпочитают называть Егором. Что поделаешь, мода не всегда объяснима, но всегда победительна. Надолго ли? Быстрая победа чревата и быстрым забвением.
   Егор мне ближе всех в больнице. Без друга на работе невозможно, не знаю, как у других, а у нас в хирургии это очень важно. Нужна не просто опора, а второе «я». Мы все хорошо работаем вместе, но от «мы» можно и утомиться. Важно, чтоб было полное сопереживание, сочувствие, взаимопроникновение. Нет, не сочувствие. Надо, чтоб он страдал вместе со мной, когда мне плохо. А несчастьями наша работа, слава богу, не обижена. А еще важно, чтоб он радовался вместе со мной с той же искренностью. Сострадать, когда тебе плохо, всегда найдутся охотники, а вот друзья, чтоб в полную силу радовались вместе с тобой… Делать вид многие умеют. И чтоб не было пустой иронии, за которой ничего, кроме понимающей улыбки, — ее состроить нетрудно. Ничто, пустоту очень легко прикрыть умной насмешкой. Чуть-чуть сообразительности — и выучишься ухмыляться. А тут жизнь человеческая. Порой страшно бывает… Не работа страшна, а та наглость, с которой ты позволяешь себе вершить чужую жизнь.
   — Златогуров хорош. Видел его?
   Человек, которого оперируешь повторно, в первые дни прочно занимает твои мысли. Даже если никто не виноват, а таков нормальный ход болезни, — все равно повторная операция тяжким грузом оседает где-то в глубинах души. А может, и на поверхности — забота эта быстро улетучивается, лишь только больному становится лучше. У меня и сегодня была операция, но прошла обычно, без осложнений или особенностей, душу пока, тьфу-тьфу, не затронула. Сегодняшним больным заняты были лишь руки да голова.
   — Конечно, видел. С утра видел. — Для Егора мои заботы — его заботы. — Сразу видно, начальник. — Вот и у Егора появилась ироническая усмешка. Но это пришлое, не его. — К сожалению, жизнелюбие не уберегает от склероза.
   — Дай бог, пронесет.
   — Ты лучше скажи, как твоя почка?
   — Не вспугни. А как у тебя с Ниной? Оба одинокие — чего тянете?
   — Не твое дело.
   — Вестимо, не мое. Морочишь голову только. Ну что ты делал вчера?
   — С Полканом гулял. Ей еще нельзя.
   — Что ей нельзя?! Ну перестань — давно можно. Ей уже и не то можно. Кто из вас выпендривается? Ведь она уже работает.
   — У нее работа сидячая. Да мне что, трудно? Я ж недалеко от них. И Полкан ко мне привык.
   — Господи, до чего скучно живете!
   — Ты весело?
   — Я хоть старше. В кино бы сходили. Любовники!
   Этот разговор и не мог ничем кончиться. Если подобное обсуждается, значит, нет предмета для обсуждения. К тому же пришел еще один наш коллега, по кличке Тарас, а по паспорту Марат Анатольевич Тарасов. После операции задержался в оперблоке, записывал в журнал. Пришел, доложился: все в порядке, начальник, присел к журнальному столику, налил чаю и приготовился включиться в нашу пустую интимную беседу с Егором, которая, разумеется, тут же прервалась. Тараса это не смутило, он привычно поинтересовался, когда я начну обследоваться. Я привычно отреагировал:
   — Надоели вы мне все. Пока не заболит, не начну.
   — Ну, домулло, логика у вас железная! Может, двадцать часов всего перерыв, а вы уже считаете себя здоровым. Ну доктор! — Марат покровительственно засмеялся.
   Я понимаю, когда начальник болеет, можно и даже уместно вот так покровительственно похохатывать. Но не должно демонстрировать снисходительность. Посмотрим, сумеет он удержаться или по всегдашней манере начнет говорить что-нибудь льстивое. Марат льстит впрямую, без всяких интеллигентских вывертов и камуфляжа. Я реагирую на его комплименты, по-моему, нормально для интеллигентных людей, к которым себя причисляю: поначалу конфузился, отмалчивался, потом посмеиваться стал над ним, иронизировать. Его это не смущает, и он продолжает оказывать мне изрядный преферанс.
   В ситуации прямой лести я теряюсь, утрачиваю естественность. Несмотря на казарменную прямолинейность, лесть пагубна тем, что начинаешь себя чувствовать в каком-то смысле должником. Однажды Марат очень уж вычурно объяснил мне, какой я гений. В ответ пришлось не менее изысканно заметить, что персидская вязь его лести, на мой взгляд, несовременна и неуместна. Марат тут же перешел на европейские разъяснения: современному шефу, мол, вовсе не нужно, чтобы подчиненный демонстрировал понимание, — нужны послушание и безоговорочное одобрение действий начальника. Вот это и есть Персия, а потому, сказал я, называй меня не начальником, а домулло — так ближе к восточной вязи. Он пренебрег моей иронией, однако слово ему понравилось, и с тех пор он часто так ко мне обращается: «домулло». И впрямь, не нужно мне его понимание, а нужно послушание. Пусть Егор меня понимает… И Виталик с Валей.
   Марат подвинул к себе пепельницу, закурил и заговорил о том, как я хорошо оперировал сегодня, да и вообще как я отлично оперирую всегда. А потом вдруг сообщил нечто важное, он и сам не понимал, насколько это для нас важно. Теперь уже закурил я, передвинул пепельницу на середину стола и заставил его рассказать все в подробностях.
   Что и говорить, гастроскопы — это вещь. Надежнее рентгена, не облучает. Заводишь гибкий прут в желудок, на конце лампочка, все освещено, все в натуре — ясная картина, без всяких условных допущений. Это вам не рентген — негатив-позитив, где на черное надо думать белое. В гастроскопе видишь все как в жизни, без затей: желудок изнутри розоват — такой и есть, язва маленьким кратером выглядит, опухоль — белесоватая… Все как есть. Да и камни при желтухе иногда из желчных протоков удалить можно. Без операции! Шутка ли!
   У нас был один аппарат, испортился: старый, как кровать в реанимации. Для кроватей Златогуров может слесарей с завода прислать, с эндоскопами сложнее. Так вот, Марат сообщает нам, что в одно учреждение по разнарядке дали пять аппаратов — и для желудка, и для двенадцатиперстной, и для толстой кишки. И этот клад там словно в землю закопан — он не нужен больнице, у них другие аппараты есть, получше. А эти даже не разобраны — в упаковке свалены, гниют от бездействия.
   — Был я как-то на Памире, — оживился Егор, — попал в кишлак, где нет даже фельдшерского пункта, и в магазинчике типа нашего сельпо обнаружил четыре штуки Юдина «Этюды желудочной хирургии», представляете? Заслали их туда, наверное, лет сто назад, так и пылились на полках все эти годы. На обратном пути все четыре забрал!
   Марат, донельзя довольный своим сообщением, подвинул пепельницу ближе к себе. Он одновременно курил и чай пил.
   — Чему мы радуемся, собственно? Что толку, что они там лежат без толку? — спохватился я.
   — Ну, домулло скажет так скажет! А толк вот какой: у меня друг там работает, он уверяет, что можно по договоренности эти аппараты перевести нам с баланса на баланс.
   — То есть? Это как?
   — Они спишут со своего баланса где-то у себя в бухгалтерии, а мы на свой запишем. Будут висеть на нашем балансе.
   — У них денег тогда прибавится, что ли?
   — Э, Егор, это тебе не аппендикс резать. Тут соображать надо. Деньги у всех останутся прежние, но у нас будут аппараты, которые мы достать не можем, а у них, так сказать, убавится ответственности.
   Стало ясно: надо срочно идти к главному врачу и брать бумагу, что мы хотим снять с кого-то лишнюю тяжесть и перевалить ее на себя. Вот как выгодно быть альтруистом.
   Оказалось, что начальнице нашей формула такой передачи хорошо известна. Она ловко выстроила нужный документ, ни на минуту не задумавшись и не споткнувшись. Но в бухгалтерию ехать отказалась, велела послать туда Егора: он когда-то оперировал главного бухгалтера.
   Обнадеженный таким поворотом событий, я в который уже раз заглянул к Златогурову. Приятно пощупать пульс там, где еще позавчера тщетно было уловить хоть малейшее биение. Златогуров по-прежнему генерировал жизнелюбие. Он беспрерывно давал жене какие-то указания, с деловым видом сообщил, что помощники его уже задействовали соответствующий отдел и завтра прибудут слесари для ремонта кроватей и чтоб я, в свою очередь, озадачил реанимацию, пусть освободят и подготовят нуждающийся в ремонте инвентарь, обеспечат фронт работ.
   — Лев Романыч, я медлителен, как Обломов, вы меня вгоняете в панику своей энергичностью. Да и неловко мне вас озадачивать, как вы выражаетесь.
   — Я вас прошу, Дмитрий Григорьевич, озадачивайте меня побольше, я должен чувствовать, что нужен, что склероз не сильней меня! Ноги еще не все. Еще есть руки, да и голова… тоже не последнее дело. — Он засмеялся своей шутке и стал разворачивать передо мной свою жизненную программу: — Я же понимаю, Дмитрий Григорьевич, дорогой мой: что будет через год — неизвестно. Сегодня вы мне ногу оставили, и хорошо. Я на всякий случай озадачил моих людей двумя насущными проблемами; первое — переделать мою машину под ручное управление, и второе — устроить Раечку на курсы, чтоб научилась водить. Сегодня я еще могу, а дальше… Дорогой Дмитрий Григорьевич, может, вам что-нибудь нужно? Я могу все…Что такое кровать починить? Пустое! Может, книга какая? Или лекарство? Я слышал, у вас тоже здоровье неважнецкое…
   Сейчас ему важнее всего «озадачить» самого себя. Так ему легче. Мы оба теперь «задействованы» друг на друга: при следующих ухудшениях с ним уже никто не будет связываться, станут отсылать ко мне. А я, даже если захочу отпихнуться когда-нибудь, все равно не устою против такой бешеной энергии. У нас впереди с ним всякие еще будут дни.
   — Я должен жить полноценно, Дмитрий Григорьевич. Завтра ребята привезут телевизор. Не хочу отставать. А как только разрешите передвигаться в кресле или на костылях и допустите меня к телефону, тут уж я и вовсе развернуться смогу. С телефоном я вам горы сверну!
   Но мне совсем не нужно, чтобы он сворачивал горы. Я понял: или придется уступить свой кабинет, дабы Златогуров мог полноценно участвовать в жизни нашего отделения, больницы, страны, или я должен побыстрее освободить для него отдельную палату. Он уже сегодня успел сгонять Раю в аптеку, чтоб она раздобыла костыли для соседа справа, и в ресторан — за икрой для очень тяжелого больного напротив, которому ни один из тех медицинских препаратов, что могу предложить я, помочь уже не в состоянии.
   Из его палаты слышался постоянный говорок, он объяснял, кому надо позвонить, кого о чем попросить, кого с кем связать, а я гадал: обычное ли это проявление его жизненной энергии или просто форма торговли с провидением? И тут же осуждал себя: какое значение имеют побудительные причины, если он всем старается помочь и помогает? В какой-то момент чуть не поддался шальному побуждению рассказать ему о нашей хозяйственной затее, о переводе аппаратов с баланса на баланс, в чем мы даже не дилетанты, а полные профаны. Но вовремя остановился. Кто знает, какую волну погонит этот бешеный мотор, играющий и воюющий как-никак с самой судьбой? Не обрушит ли он на заинтересованные инстанции цунами, которое разнесет в щепки все, что попадется на его пути? Тут не шахматная партия, и не всякий сумеет ее рассчитать.
   Мы, во всяком случае, не сумели: Егор из бухгалтерии вернулся ни с чем. Надо подумать, ответили ему, можем ли мы взять на себя еще одну материальную ответственность. Мне это кажется полной абракадаброй. При чем тут бухгалтерия? Ведь материальная ответственность будет на нашей больнице, может, даже на моем отделении. Вот что значит влезать не в свое дело. Гастроскоп, может, и мое дело, но зачем мне знать, где и как его добывают? С другой стороны, так и бы и помер, никогда про это ничего не узнав.

5

   Приятели сидели у телевизора, смотрели футбол и попивали пивко. Пиво было баночное, посасывали они его, не переливая в стаканы, — прямо через заготовленное заводом место, где надо открывать. На столе, кроме банок, ничего не было.
   — А все ж баночное пиво — это пиво!
   — Ну и пей, пока есть.
   — Много еще?
   — Ящик целый. У меня один фирмач машину свою делает. Приезжает — я ему зеленую улицу. Сразу беру. Сегодня приехал и, что характерно, сразу ко мне в багажник этот ящичек и загрузил.
   Компания весело посмеялась.
   — Дешево он от тебя отделался.
   — Ни хрена! Это подарок, а дело делом.
   — Смотри как прошел! Во дает! Тарас, ты когда играл, часто за бугор ездил?
   — Ты что! Я во второй лиге играл. У нас…
   Марата Тарасова называли Тарасом не только в больнице. По-видимому, фамилия сама напрашивалась на кличку. Есть такие фамилии. Впрочем, и люди должны как-то соответствовать, не ко всякому прозвище пристает. В звездные мгновения футболисту Сальникову стадион кричал: «Сало-о-о!», директора одного солидного института по фамилии Колесников все научные сотрудники за глаза звали исключительно Колесом; или вот был в больнице доктор по фамилии Калган — такому и имени не нужно. Иные фамилии обречены на кличку, а другие почему-то нет: в отличие от Тарасова, Борисова, например, редко будут окликать Борисом. Черт его знает почему.
   — Го-ол! Го-ол!
   Закричали все сразу, точно на стадионе сидели, а не дома. Конечно, только в компании есть смысл сидеть у телевизора во время футбола. Весь смак в этих криках, в сопереживании, ощущении себя одним целым с толпой там, на трибунах. А одному смотреть футбол или хоккей — все равно что на шахматистов глядеть, а в самой игре не смыслить. Какой-то интерес, конечно, есть: как пришли, как сели, как руку пожали, как ходят вокруг стола, как прощаются.
   Показали повторение голевого момента. В комнате затихли, боясь вспугнуть завершение комбинации. Только затеяли обсуждение траектории, по которой мяч влетел в сетку, как вновь показали повторение гола, но в другом ракурсе. И опять затихли. Наконец обсуждение завершилось, и снова все с умиротворением уставились на экран, перебрасываясь короткими репликами:
   — Хорошо, что забили, а то пришлось бы дополнительное время смотреть.
   — Вот и лады. Посидим да посвистим на дождик.
   — Нет. Мне ехать надо, — сказал Тарас с сожалением. — Дело надо сделать, мужики. Аппарат один собираемся раздобыть. Желудок смотреть. Надо его выцыганить из больнички одной, где он не очень нужен. Там у меня друг работает. Моя идея — мне и зачтется. Начальству угодить охота.
   — А почему ты эти штуки должен пробивать? Пусть сами и чешутся.
   — Мы и есть сами.
   — Доктора, что характерно, лечат, а не достают. Доставать для себя надо. — Хозяин дома допил банку, вытащил из-под стола другую, с громким щелчком отогнул колечко на крышке, дернул, сделал глоток. — Мы, например, экспедитору скажем — и порядок. А если дефицит — клиент накинет. Куда?.. Пошел, пошел… Ну!..
   Снова отвлеклись на футбольную комбинацию, чреватую голом. Как Марат ни горевал, гол, к удовольствию остальных, забили и в другие ворота, счет сравнялся, и дополнительное время было отпущено на терзание миллионам телезрителей: на стадионе люди скопились у выходов, погода отвратительная, еще полчаса сидеть без крыши не в радость. А здесь, у экрана, с баночным пивом… В конце концов, можно съездить и в другой раз, благоразумно рассудил Тарас. Срочности нет — не аппендицит. Да и что он нового скажет, кореш? Тут другой ход надо искать.
 
   Вообще-то я человек действительно ленивый, хоть и шеф-хирург. Моя активная хирургическая деятельность ровным счетом ни о чем не говорит. Все идет само, без затей: ты спишь еще, а где-то там возникают, развиваются, вызревают болезни и неуклонно подпихивают больного под нож какого-нибудь хирурга, и, наконец, происходит встреча во времени и пространстве двух действующих единиц — происходит операция. Думать, что один из двух, хирург, — активное начало в этом акте, нелепо. Оба влекомы роком, оба могут проявить активность лишь в одном — отказаться от операции, когда она необходима. Вот предел нашей активности.
   Работа движет тобой, а не ты ею. Порой говоришь картинно: «Неохота мне что-то сегодня оперировать». И все равно идешь. Куда деться? Ты только это и умеешь — не будешь делать, что умеешь, сгниешь от бездействия. А со стороны кажется — активный, энергичный и решительный.
   А вот скажешь: «Неохота идти в магазин» — и не идешь. Действительно неохота, лень. Тут как раз впору сказать: ах, как он далек от жизни, не от мира сего, непрактичен! Быть непрактичным иные считают высшим шиком. «Житейский ум» — уничижение. Легко его презирать, когда он есть. А если нету… На деятельного хирурга вроде меня полезно посмотреть в двух условиях, например, дома. Или когда надо писать годовой отчет. Или проявить активность в доставании чего-нибудь, вот как сейчас.
   Некстати вспомнил про отчет. Смерть как неохота этим заниматься. Цифры, цифры, сколько операций, сколько осложнений, какой план, какой процент. Запланировано, чтоб каждая койка в году работала, допустим, триста двадцать дней. А нам навезли за год, вне зависимости от наших желаний и возможностей, столько больных, что получается мистическая ситуация — койка в году работает, скажем, четыреста дней. Вот и пиши эти абсолютно реальные и вполне невозможные отчеты. Тут встречный план может быть только в сторону уменьшения. Все идет само собой, как и моя хирургическая якобы активность: мы не хотим, никто не хочет, но все могут. Ни начальству, ни больным не нужно план перевыполнять, а он перевыполняется. Вот только одно перевыполнить нельзя: смертность на нашей планете всегда будет стопроцентная. Сколько родилось, столько и умрет — ни больше ни меньше. Тут уж Госплан — в смысле господьплан — не требует и не признает никаких изменений и уточнений.
   Уж сколько дней живу без болей. Радоваться бы надо, а я… Если нет таких болей, чтоб выше себя прыгать, значит, не от камня. Если не от камня — так от чего? Вот главный вопрос.
   Златогуров должен быть примером для меня. Как перенес послеоперационный период! Чуть легче стало — и готов был взорваться от избытка энергии. Оставалось только гадать, что сегодня отчудит Лев Романович — то ли возглавит круговую оборону отделения, то ли телефон к себе в палату проведет, то ли вместе с кислородом наладит подачу пепси-колы. Слава богу, выписали его.
   Несмотря на гиперактивность, Романычу не откажешь в известной деликатности. Ко мне в кабинет с разговорами не являлся, один только раз пришел, увидел тут же, что нет перекидного календаря, и назавтра сей атрибут деловой жизни оказался у меня на столе. Передал через старшую сестру, уважая субординацию: к начальству лишний раз без вызова не ходят. Директор! Он порядок понимает, деликатность тут ни при чем.
   Хорошо еще, что он не знал всех моих забот с сыном, а то бы тоже включился помогать и советовать. Вот сейчас Виталик уроки делает, а я за другим столом делаю вид, что работаю. Иного пути нет. Лениться — для парня дело святое, тем более для сына ленивого человека. Все нормально. Заниматься с ним не надо — он и сам может. Но личным примером я загоняю его за стол. При мне он не отвлекается — пишет, читает. А думает ли о том, что делает, я проверить не в силах.
   Нынешний школьный уровень физики, математики для меня столь же недоступен, как для него хирургия. Хотя мое дело проще для понимания. Сосудистая хирургия — это, в конце концов, простая механика: обойдет кровь запруду, препятствие — будет нога. Не наладишь ток — гангрена, отрежем ногу. Все просто. Вот только не уверен, правильно ли я понимаю, что такое механика. А у него в тетрадке какие-то неправильные кружочки; спрашиваю, что это, а он, словно Лобачевский какой, небрежно бросает: «Теория множеств». С тех пор не спрашиваю, просто сижу рядом и тоже чем-нибудь занимаюсь. В конце концов, мое дело сторона, у него мать педагог, но ее стихия — математика, а не воспитание, между нами говоря. Не справляется она с Виталиком.
   Пока я сижу — и он сидит.
   Стараюсь внушить ему только самые общие вещи: школа не может выучить всему, школа должна научить работать. Пока не научишься работать сам, без палки, ни за что не поймешь, что нравится и чего тебе хочется. И прочее в таком духе. А то — «теория множеств»! Смешно. А он, наверное, и не понимает, что несет отец, думает, родительская благоглупость. Близкие поколения понимают друг друга хуже, чем отдаленных своих предков.
   Понимание — редкая роскошь в наши дни. Вот Егор, скажем, понимает он меня? Разумеется, понимает. Не ребенок. А я вот не пойму, что там у них с Ниной. Он ее вроде любит. А она?.. То ли это всего лишь благодарность за любимого Полкана, то ли вообще она крайне далека от такого понятия, как любовь… Столько лет одна, зациклилась на себе да на собаке своей. Чтобы так любить собак, кто-то съязвил, надо очень мало любить людей. Для чего живет? Выходной день, например. Утром встала — иди с Полканом. Гуляет, скажем, час. А дальше? Три часа обед готовит, убиться можно. А потом? Потом за десять минут съедает все? Ну ладно, пусть даже она кейфует за обедом, полчаса длится обеденное сибаритство. Не больше же! Сама себе варит, сама себе стол сервирует, подает сама и сама с собой разговаривает. Или с псом. Просто, наверное, я другой и этого не понимаю. А для них, может, наша с Валей жизнь — кошмар и сплошной конфликт: конфликт отцов и детей, конфликт полов, конфликт желаний…
   По моему разумению, ей бы ухватиться за Егора зубами и когтями вместе со своим Полканом да на полшага от себя не отпускать. А тут еще и спасибо надо говорить, когда с моськой погулять разрешила. Оставалась бы со своим псом и со своим аппендицитом.
   А с другой стороны, есть в этом какое-то проявление человеческой основательности, надежности. Ведь действительно не схватилась зубами и когтями! Может, раздумывает, примеряется, собирается с силами?
   Основательность… Кому она нужна, эта основательность? Синоним ограниченности, отсутствия широты. С ней только и видишь, что перед тобой да впереди на шаг. Основательность и любовь несовместимы. Любви полет и легкость нужны.
   Господи, сколько же можно мусолить одно упражнение? Учебник по географии еще не открывал. А мне, если сказать честно, ужасно хочется телевизор включить, расслабиться…
 
   Златогуров еще не приспособился к своей машине, которую переделали под ручное управление. На большие расстояния не ходил, и никаких неприятных ощущений в ногах, напоминавших о прошлых муках, у него сейчас не было. Понимал, что болезнь осталась, но признаки ее, симптомы ушли; а тогда какая разница, есть эти самые склеротические бляшки или нет. Теоретически они есть у всех после тридцати пяти лет. Как говорится, было бы здоровье, а нездоровья он сейчас не чувствовал. Пусть вылечить не могут, главное — не чувствовать. С другой стороны, чувствуешь — следовательно, существуешь. Болит — следовательно, чувствуешь… Златогуров слишком много размышлял о своей болезни и в конце концов запутался. Хорошо, если бы больные не думали о своих болезнях, но такое невозможно.