Страница:
Хорошо бы пока про камень никому не говорить. Но это утопия, из рентгена понесут по всей больнице. Если рак — умолчат, а камень — такую весть, конечно, тут же разнесут. Вот и посмотрим, пойдет слух или молчать будут.
Перед уходом опять в реанимацию зашел. Немного получше Льву. На вопросы отвечает, но сам не разговаривает. После первых операций молол без остановки, в отделение просился, а сейчас… От наркоза еще не отошел. И потом, действительно болит у него.
— Болит, Лев Романович?
— Где разрезы — болит.
— А вся нога? Ниже? Холодная? — Вопросы входят в программу необходимого лицедейства. Спрашивать надо, а спрашивать нечего. И так все вижу: теплая нога. Конечно, теплая. И вены заполнены. Все сам вижу, а спрашиваю. Говорю ж, стандартный я человек.
8
9
10
11
Перед уходом опять в реанимацию зашел. Немного получше Льву. На вопросы отвечает, но сам не разговаривает. После первых операций молол без остановки, в отделение просился, а сейчас… От наркоза еще не отошел. И потом, действительно болит у него.
— Болит, Лев Романович?
— Где разрезы — болит.
— А вся нога? Ниже? Холодная? — Вопросы входят в программу необходимого лицедейства. Спрашивать надо, а спрашивать нечего. И так все вижу: теплая нога. Конечно, теплая. И вены заполнены. Все сам вижу, а спрашиваю. Говорю ж, стандартный я человек.
8
Нина стояла на кухне в громе кастрюль и сковородок, в шипенье, скворчанье, шуме воды из крана, падающей на тарелки. Немудрено, что она не расслышала звонка в дверь. Но у Полкана слух отменный, стоит гостю подойти к дверям, собака уже тут как тут, принюхивается, определяет степень знакомства. Появление человека малоизвестного или не любимого ею предваряет громким лаем, приятного гостя приветствует помахиванием хвоста и тихим повизгиванием. Егор принадлежал к числу приятных гостей, так что на первый звонок Полкан лишь радостно раскланялся хвостом. Не дождавшись реакции на звонок, Егор повторил свое сообщение о прибытии. Полкан, повизгивая, двинулся к кухне и пролаял призыв к дверям, стоя на пороге.
Ясно, что свой, иначе он шумел бы около входа. Нина поняла, что пришел Егор. Больше некому. Она приняла его приход как неизбежное наступление вечера — не огорчилась и не обрадовалась. Впрочем, кто ее знает? Просто не проявила эмоций. Нина вообще человек сдержанный. Лишь однажды Егор видел ее плачущей — в день знакомства. К тому же в собственных чувствах не всегда легко разобраться. Пока пытаешься оценить свои первые побуждения, они уже перестают быть первыми, и приходится разбираться во вторых, третьих; спохватишься, а первозданной, непосредственной реакции нет и в помине, осталось чистое умствование. Что поделаешь, у каждого свой характер, переделать его трудно.
— Здравствуй. Давно пришла? С Полканом еще не гуляла?
— Подождет. У меня нет возможности выполнять все собачьи прихоти.
— Не возражаешь, если мы с ним пройдемся?
— Спасибо скажу. А я пока обед доделаю. Ты обедал?
— Чего-то ел.
Нина наклонилась к собачьей морде:
— Барбосинька моя, погуляешь с Егором?
Полкан в усиленном темпе работал хвостом.
Они отсутствовали больше часа; должно быть, Егору нравилось быть при деле. У него было много возможностей оставаться наедине с самим собой, но вынужденное одиночество влечет за собой безделье и не способствует размышлениям, а тут он ходил, гулял, думу думал и дело делал. Как во время привычной операции — руки работают, а голова свободна, хочешь — мировые проблемы решай, хочешь — личные..
На кухне Нина продолжала привычную лабораторную жизнь: в кухонную полку был вмонтирован таймер, на полочках стояли стеклянные, металлические, затейливые и неказистые баночки и бутылочки с разнообразными специями и приправами. К еде Нина относилась строго рецептурно и большой фантазии себе не позволяла. Никогда не пользовалась методом проб и ошибок — есть рецепты, есть методики, их надо строго придерживаться, для того и существуют всякие весы, мерки и таймеры.
Наконец пришли едоки, Полкан тотчас кинулся к хозяйке и ткнулся мордой ей в колени. Нина, в свою очередь, потыкалась носом в собачью макушку. Потом из одной кастрюли налила какое-то варево в миску, как видно принадлежащую другу человека, и поставила ее в угол на маленькую скамеечку. При взгляде на кухонный антураж трудно было понять, что кому принадлежит, что для кого готовится. Не исключено, что владелица кухни не делала большой разницы между собой и Полканом, однако все же ясно: еду она готовила врозь и ел ее друг отдельно.
Потом и они с Егором сели за стол. Изредка перебрасывались короткими репликами, потом мужчина взял беседу в свои руки и поведал о сегодняшней операции. А о чем еще рассказывать, если все новости, весь воздух, вся кровь и дух твой связаны с больницей? Естественно, он не о самой операции говорил, а о Златогурове, что он у них уже третий раз и дальнейшие зигзаги его хирургической судьбы неизвестны, поскольку склероз все равно никому не остановить.
Нина в ответ иронизировала над их в конечном счете бесперспективным геройством. Егор не решился на прямой отпор, но сказал, что это не геройство, а плановая операция с вполне реальными перспективами. Когда понадобится следующая операция, предсказать невозможно: завтра и с той же степенью вероятности через десять лет. Нина по-прежнему иронически высказала подозрение, что больному, обреченному на муки ожидания, естественнее произносить в адрес хирургов слова проклятья, а не благодарности, и посоветовала оперировать только аппендициты и грыжи. Все больше втягиваясь в беспредметное словопрение, Егор стал доказывать, что, если операция продлевает человеку жизнь, ее нельзя считать бессмысленной или бесперспективной. Даже если у больного останется только голова, как у профессора Доуэля, то и тогда он будет доволен и будет знать, на что ее употребить.
Спора, по существу, не было. Нина иронизировала по инерции. Ирония — ее самоцель. А уж истина… Бог с ней, с истиной.
— Ну, давайте, давайте. Упивайтесь своими операциями, продлевайте мучения человеку, который знает, что если не умрет, то в конце концов останется без ног.
— Чего же ты хочешь? Мы не планируем жизнь. Наша забота — чтоб он жил без болей. Мы убираем боль. Хотим убрать. А если через неделю опять заболит, будем опять думать.
— Хорошие ребята. А мы вам памятники должны ставить?
— Увы, памятников нам никто не ставит. Нам и платят-то меньше, чем вам.
— Мы химики, продукцию даем. От нас прибыль.
— Это да. А от докторов — убыток.
— Конечно. Вы больного тянете, деньги на него тратите, больничный лист ему оплачивается, а потом пенсию платить будут. А обществу он что дает?
Her, это непостижимо. Все-таки, надо надеяться, это ирония, а не позиция.
— Ну что ты говоришь, подумай! А радость, что он близким доставляет? Не считается, что ли? А та радость, что он получает от жизни и от сознания, что его любят? Разве от того, что радости в мире больше, мир не улучшается?
— Не смеши, моралист. Смотри реально. Радость не эманация радия. Мы этой эманации уже нахлебались…
— Может, и моралист, но когда я вижу, как близкие горюют из-за своих безнадежных родственников, с какой терпеливой преданностью ухаживают за ними, мне становится легче работать. И жить легче.
— Вам, конечно, легче! Иначе только повеситься. А сколько сил уходит без всякой отдачи у этих же близких? Сколько лишних мук у больных? Эманация муки тоже существует. Не хотите просто думать об этом. Понимаю, если бы Глеб такое насочинял — он журналист, ему положено излучать оптимистическое мировоззрение.
— Я вижу радость больного и живу его радостью.
— А на каких приборах вы измеряете радости и мучения? Теория довольно слабая, она только прибавляет хирургам самодовольства, ощущения себя сверхчеловеками.
В споре должен был кто-то победить. Победила Нина — так читалась ее улыбка. Но победители любят быть великодушными:
— Да ладно, я пошутила, все правильно. Давай телевизор включим, сегодня пары соревнуются.
Уселись разделить радость многих — фигурное катание. Сидели молча, не считать же разговором реплики: «Сбой дала…», «Недотянули прыжок», «Синхронность сбили», «Музыку совсем не слышат…»
И опять Егор предложил новую тему. Опять про больницу.
— Сегодня Диму снимок сделали. Камень, как и предполагали.
— И что теперь?
— Операция. Коралловый камень сам не выйдет.
— Что значит — коралловый?
— По форме такой. С отростками. В лоханке.
— До сих пор растворять не умеют?
— Пока нет.
— За что ж вам деньги-то платить?
— За операции. Вы химики — вы и ищите растворители. Дим, конечно, отлынивать будет… Надо его уговорить как-то.
— А если без лишней интеллигентности, прямо и решительно? Сказать об опасностях, какие грозят, если будет тянуть?
— Да он и сам о них знает. Камень вырастет — убирать труднее. Почка испортится. Сам постареет, еще болезни набегут. Много вариантов.
— Ты и врач и друг. Настаивай. Интеллигенты горазды все усложнять, как до дела доходит…
— Да уж! Беззаботность — не наша с Димом стихия. Однако времени уже… — Удивление Егора не соответствовало его виду, он не торопился.
— На метро успеешь?
Егор промолчал и стал слушать программу на завтра.
— Егор, опоздаешь!
Он встал. Встал и Полкан, лежавший между их креслами.
Егор постоял какое-то мгновение, будто сказать что-то хотел, потом резко повернулся и направился в прихожую.
Оделся и обнял Нину. Полкан одобрительно вилял хвостом. Нина чуть отодвинулась.
— Ну ладно. Давай отложим на другой раз. Время у нас еще есть. — Выставила вперед ладошки, но не дотронулась до Егора. — Подождем еще, Егорушка.
Ясно, что свой, иначе он шумел бы около входа. Нина поняла, что пришел Егор. Больше некому. Она приняла его приход как неизбежное наступление вечера — не огорчилась и не обрадовалась. Впрочем, кто ее знает? Просто не проявила эмоций. Нина вообще человек сдержанный. Лишь однажды Егор видел ее плачущей — в день знакомства. К тому же в собственных чувствах не всегда легко разобраться. Пока пытаешься оценить свои первые побуждения, они уже перестают быть первыми, и приходится разбираться во вторых, третьих; спохватишься, а первозданной, непосредственной реакции нет и в помине, осталось чистое умствование. Что поделаешь, у каждого свой характер, переделать его трудно.
— Здравствуй. Давно пришла? С Полканом еще не гуляла?
— Подождет. У меня нет возможности выполнять все собачьи прихоти.
— Не возражаешь, если мы с ним пройдемся?
— Спасибо скажу. А я пока обед доделаю. Ты обедал?
— Чего-то ел.
Нина наклонилась к собачьей морде:
— Барбосинька моя, погуляешь с Егором?
Полкан в усиленном темпе работал хвостом.
Они отсутствовали больше часа; должно быть, Егору нравилось быть при деле. У него было много возможностей оставаться наедине с самим собой, но вынужденное одиночество влечет за собой безделье и не способствует размышлениям, а тут он ходил, гулял, думу думал и дело делал. Как во время привычной операции — руки работают, а голова свободна, хочешь — мировые проблемы решай, хочешь — личные..
На кухне Нина продолжала привычную лабораторную жизнь: в кухонную полку был вмонтирован таймер, на полочках стояли стеклянные, металлические, затейливые и неказистые баночки и бутылочки с разнообразными специями и приправами. К еде Нина относилась строго рецептурно и большой фантазии себе не позволяла. Никогда не пользовалась методом проб и ошибок — есть рецепты, есть методики, их надо строго придерживаться, для того и существуют всякие весы, мерки и таймеры.
Наконец пришли едоки, Полкан тотчас кинулся к хозяйке и ткнулся мордой ей в колени. Нина, в свою очередь, потыкалась носом в собачью макушку. Потом из одной кастрюли налила какое-то варево в миску, как видно принадлежащую другу человека, и поставила ее в угол на маленькую скамеечку. При взгляде на кухонный антураж трудно было понять, что кому принадлежит, что для кого готовится. Не исключено, что владелица кухни не делала большой разницы между собой и Полканом, однако все же ясно: еду она готовила врозь и ел ее друг отдельно.
Потом и они с Егором сели за стол. Изредка перебрасывались короткими репликами, потом мужчина взял беседу в свои руки и поведал о сегодняшней операции. А о чем еще рассказывать, если все новости, весь воздух, вся кровь и дух твой связаны с больницей? Естественно, он не о самой операции говорил, а о Златогурове, что он у них уже третий раз и дальнейшие зигзаги его хирургической судьбы неизвестны, поскольку склероз все равно никому не остановить.
Нина в ответ иронизировала над их в конечном счете бесперспективным геройством. Егор не решился на прямой отпор, но сказал, что это не геройство, а плановая операция с вполне реальными перспективами. Когда понадобится следующая операция, предсказать невозможно: завтра и с той же степенью вероятности через десять лет. Нина по-прежнему иронически высказала подозрение, что больному, обреченному на муки ожидания, естественнее произносить в адрес хирургов слова проклятья, а не благодарности, и посоветовала оперировать только аппендициты и грыжи. Все больше втягиваясь в беспредметное словопрение, Егор стал доказывать, что, если операция продлевает человеку жизнь, ее нельзя считать бессмысленной или бесперспективной. Даже если у больного останется только голова, как у профессора Доуэля, то и тогда он будет доволен и будет знать, на что ее употребить.
Спора, по существу, не было. Нина иронизировала по инерции. Ирония — ее самоцель. А уж истина… Бог с ней, с истиной.
— Ну, давайте, давайте. Упивайтесь своими операциями, продлевайте мучения человеку, который знает, что если не умрет, то в конце концов останется без ног.
— Чего же ты хочешь? Мы не планируем жизнь. Наша забота — чтоб он жил без болей. Мы убираем боль. Хотим убрать. А если через неделю опять заболит, будем опять думать.
— Хорошие ребята. А мы вам памятники должны ставить?
— Увы, памятников нам никто не ставит. Нам и платят-то меньше, чем вам.
— Мы химики, продукцию даем. От нас прибыль.
— Это да. А от докторов — убыток.
— Конечно. Вы больного тянете, деньги на него тратите, больничный лист ему оплачивается, а потом пенсию платить будут. А обществу он что дает?
Her, это непостижимо. Все-таки, надо надеяться, это ирония, а не позиция.
— Ну что ты говоришь, подумай! А радость, что он близким доставляет? Не считается, что ли? А та радость, что он получает от жизни и от сознания, что его любят? Разве от того, что радости в мире больше, мир не улучшается?
— Не смеши, моралист. Смотри реально. Радость не эманация радия. Мы этой эманации уже нахлебались…
— Может, и моралист, но когда я вижу, как близкие горюют из-за своих безнадежных родственников, с какой терпеливой преданностью ухаживают за ними, мне становится легче работать. И жить легче.
— Вам, конечно, легче! Иначе только повеситься. А сколько сил уходит без всякой отдачи у этих же близких? Сколько лишних мук у больных? Эманация муки тоже существует. Не хотите просто думать об этом. Понимаю, если бы Глеб такое насочинял — он журналист, ему положено излучать оптимистическое мировоззрение.
— Я вижу радость больного и живу его радостью.
— А на каких приборах вы измеряете радости и мучения? Теория довольно слабая, она только прибавляет хирургам самодовольства, ощущения себя сверхчеловеками.
В споре должен был кто-то победить. Победила Нина — так читалась ее улыбка. Но победители любят быть великодушными:
— Да ладно, я пошутила, все правильно. Давай телевизор включим, сегодня пары соревнуются.
Уселись разделить радость многих — фигурное катание. Сидели молча, не считать же разговором реплики: «Сбой дала…», «Недотянули прыжок», «Синхронность сбили», «Музыку совсем не слышат…»
И опять Егор предложил новую тему. Опять про больницу.
— Сегодня Диму снимок сделали. Камень, как и предполагали.
— И что теперь?
— Операция. Коралловый камень сам не выйдет.
— Что значит — коралловый?
— По форме такой. С отростками. В лоханке.
— До сих пор растворять не умеют?
— Пока нет.
— За что ж вам деньги-то платить?
— За операции. Вы химики — вы и ищите растворители. Дим, конечно, отлынивать будет… Надо его уговорить как-то.
— А если без лишней интеллигентности, прямо и решительно? Сказать об опасностях, какие грозят, если будет тянуть?
— Да он и сам о них знает. Камень вырастет — убирать труднее. Почка испортится. Сам постареет, еще болезни набегут. Много вариантов.
— Ты и врач и друг. Настаивай. Интеллигенты горазды все усложнять, как до дела доходит…
— Да уж! Беззаботность — не наша с Димом стихия. Однако времени уже… — Удивление Егора не соответствовало его виду, он не торопился.
— На метро успеешь?
Егор промолчал и стал слушать программу на завтра.
— Егор, опоздаешь!
Он встал. Встал и Полкан, лежавший между их креслами.
Егор постоял какое-то мгновение, будто сказать что-то хотел, потом резко повернулся и направился в прихожую.
Оделся и обнял Нину. Полкан одобрительно вилял хвостом. Нина чуть отодвинулась.
— Ну ладно. Давай отложим на другой раз. Время у нас еще есть. — Выставила вперед ладошки, но не дотронулась до Егора. — Подождем еще, Егорушка.
9
Я уже давно называю Златогурова Львом, уже не нужно мне отчества при общении с ним. А для него я,- скорее всего, навсегда останусь Дмитрием Григорьевичем. Так и должно быть. Жрец не может быть Димом при личном общении. За глаза пусть называет как хочет.
На ноги Лев поднялся дня через три и к концу недели пошел, подгоняя своей энергией и жизнелюбием всех больных, что попадали в поле действия его витальной силы. В те дни в палату к Златогурову подложили еще одного больного, знакомого Егора и Нины, журналиста, пишущего обо всем — от кино до медицины в том числе. У того был острый холецистит — камни в желчном пузыре или в протоках, которые при желчной колике дают боли порой не менее жестокие, чем мои. Да еще и желтуху, опасную не только болями.
Журналист этот писал и об операциях на сердце, и о глазной хирургии, о микробиологии, нейрохирургии… Я по стандарту несколько опасаюсь подобных многознаек, уверовавших, что они вмиг могут постичь любую научную проблему, тем паче медицинскую, тут, мол, и говорить не о чем. Но они, к сожалению, часто путают науку с практикой, а знание — с верхоглядством. Однако журналист поначалу произвел впечатление человека сдержанного и серьезного. Понимал он чуть больше, чем хотелось: «Я читал, я писал, я знаю», — чуть меньше, чем ему казалось.
Со Львом они сошлись быстро. Если один себя считал опытным журналистом от медицины, то другой считал себя опытным больным, местным старожилом. Лев называл соседа вначале по имени и отчеству, но скоро это показалось ему лишним, и Глеб Геннадьевич превратился последовательно в Глебгеныча, Геныча, Глебыча.
Лев взял над ним шефство в первый же день.
— Дмитрий Григорьевич, — постучал он в кабинет, — ко мне в палату больного положили с холециститом, пошли бы вы посмотрели его…
Я, конечно, озлился. Слишком он освоился. Зря я его по имени стал звать. Обычная докторская реакция, когда больной начинает нам что-то навязывать.
— Его кто-нибудь из врачей смотрел?
— Марат-Тарас смотрел, дал назначения и поехал насчет ваших аппаратов. Кстати, Дмитрий Григорьевич, вы мне обрисуйте ситуацию с этими эндоскопами, я ведь смыслю в таких делах.
— Ох, много лишнего знаете, Лев Романович! Своих забот мало?
— Я серьезно говорю. Так посмотрите журналиста? Стонет очень.
— Конечно. Камни же. К тому же творческий работник — порог болевой чувствительности низкий.
Ладно, мне все равно положено смотреть новых больных. Пошел в палату.
— Здравствуйте, Глеб Геннадьевич. Чем порадуете медицину?
В ответ — стоны, жалобы на сильную рвоту, боли справа, ну и все остальное. Легкая желтушка. Случай типичный. Приступы уже были, но такой сильный впервые.
— Последняя боль всегда самая сильная.
— А мне до сих пор ничего не делают, никаких назначений.
— Как — ничего? Я вижу, капельница стоит. За секунды только филиппинские умельцы вылечивают. У вас камни, в принципе необходима операция.
— Сейчас?!
— Нет. В принципе. Не обязательно сегодня.
Лев, конечно, не выдержал:
— Не волнуйтесь, Глебгеныч. Здесь такие мастаки — они болезнь за версту чуют.
— Подожди, Лев Романович. Уж позволь, я сам. Приступ типичный для каменной желчной колики. Сейчас, похоже, развиваются воспалительные явления в пузыре. Если на фоне камней воспаление — лучше не тянуть. Да и желтуха может быть.
— Уже вторые сутки болит…
— Но температуры нет, лейкоцитоза нет. Пока колика. Полегчает, тогда посмотрим, поговорим.
— Глебгеныч, не волнуйся. Если что, я все время тут…
К вечеру боли стихли, но поднялась температура, желтуха усиливалась. Все как и должно быть. Утром, только зашел в палату, Лев приветствует меня докладом:
— Дмитрий Григорьевич, температура за тридцать девять. Никуда не деться. Мы согласны на операцию.
— Подожди, Лев. Дай посмотреть сначала.
— Дежурные смотрели, говорят, что надо.
Посмотрел и я и был вынужден подтвердить решение Льва. Тот стал бурно уговаривать Глеба Геннадьевича не волноваться.
— Романыч, побудь немного в коридоре. А хочешь, пойди ко мне в кабинет, позвони кому-нибудь.
Последнему Лев обрадовался несказанно и бодро заковылял к двери.
— Скажите, Дмитрий Григорьевич, вы убедились, что это каменный холецистит? А какова статистика?
— Статистика чего?
— Удач при операции.
— Статистику удач я вам не назову, а статистика неудач не разговор перед операцией. Да и желтуха начинается. Камень из протока убрать надо.
— Только ножом?
— Оперативно. Инструментально. — Хорошо, что он не знает про возможности эндоскопов. Впрочем, у него камни и в пузыре, наверное.
Демонстрируя самообладание, журналист задал новый вопрос:
— Каковы сейчас теории камнеобразования? — Мол, мы с тобой говорим на одном языке.
— Все теоретические беседы отложим на потом. Во-первых, в вашем состоянии они утомительны, а во-вторых, индийские мудрецы еще тысячелетия назад предупреждали, что дураков лечить легче. К тому же знания прибавляют печали, а зачем нам с вами лишняя печаль перед операцией?
Короче, на следующее утро мы с Егором его благополучно соперировали, к гордости Льва Романовича, который говорил о Глебгеныче так, будто он сам ему эти камни создал, пузырь воспалил, температуру поднял, рвоту вызвал, а потом сам же и оперировал. Он весь светился от сопричастности. Ухаживать за журналистом принялся бурно и активно, без передыху гонял вокруг чужой кровати свою Раю и, по-моему, был огорчен, когда пришла жена Глеба Геннадьевича и взяла правление в свои руки.
Через три дня журналист уже встал, еще через пару часов Лев его вывел в коридор и как старожил стал знакомить с отделением. А еще через день привел его ко мне в кабинет и в ординаторскую.
Черт подери этого Льва! Кто его просил? С этого момента Глеб Геннадьевич уже не оставлял нас в покое — допрашивал, подавлял эрудицией, вещал. Порой его взашей хотелось прогнать из ординаторской, но обычная смесь почтения и страха перед прессой заставляла нас пасовать. Страх. Гласность в медицине — штука обоюдоострая.
Спасение пришло опять-таки в образе Льва. Заглянув в кабинет во время очередного изматывающего собеседования, Романыч с ходу напал на соседа и подопечного:
— Что ж ты, Глебыч, не даешь им покоя? У них и без тебя голова пухнет. Придут после операции, отдохнуть хотят, а ты им про камни да про телепатию… Я их уже сколько знаю, а уважаю. Отдых их уважать надо…
— Ну и пусть себе отдыхают, — посмеивался Глеб Геннадьевич.
— Так мы им чужие. При чужих отдыхают только на курортах.
На прощание журналист предложил написать про нас — в качестве гонорара за конкретную удачу при холецистите и желтухе у конкретного больного, — но я слезно просил его этого не делать. Мы побаиваемся всяких героических очерков. Молчание — золото. Волна и смыть может. Он что-нибудь не так напишет, где-нибудь не так поймут, кто-то из коллег над нами посмеется, а где-то расценят как жалобу. Были случаи — посылали в газету письмо с благодарностью и просьбой, письмо пошло в медицинские инстанции, а там увидели только просьбу и прочитали ее как сигнал о недостатках. А бывает и того хуже — приедут опыт изучать… Нет уж, попросил я, забудьте нас и уходите здоровым. Все благодарности — Нине и Егору на собачьей площадке. Так нам спокойней будет.
Попрощался он с нами не слишком оригинально — принес коньяк, который назвал памятным сувениром. Журналист мог бы найти в своей творческой лаборатории что-нибудь менее затасканное.
На ноги Лев поднялся дня через три и к концу недели пошел, подгоняя своей энергией и жизнелюбием всех больных, что попадали в поле действия его витальной силы. В те дни в палату к Златогурову подложили еще одного больного, знакомого Егора и Нины, журналиста, пишущего обо всем — от кино до медицины в том числе. У того был острый холецистит — камни в желчном пузыре или в протоках, которые при желчной колике дают боли порой не менее жестокие, чем мои. Да еще и желтуху, опасную не только болями.
Журналист этот писал и об операциях на сердце, и о глазной хирургии, о микробиологии, нейрохирургии… Я по стандарту несколько опасаюсь подобных многознаек, уверовавших, что они вмиг могут постичь любую научную проблему, тем паче медицинскую, тут, мол, и говорить не о чем. Но они, к сожалению, часто путают науку с практикой, а знание — с верхоглядством. Однако журналист поначалу произвел впечатление человека сдержанного и серьезного. Понимал он чуть больше, чем хотелось: «Я читал, я писал, я знаю», — чуть меньше, чем ему казалось.
Со Львом они сошлись быстро. Если один себя считал опытным журналистом от медицины, то другой считал себя опытным больным, местным старожилом. Лев называл соседа вначале по имени и отчеству, но скоро это показалось ему лишним, и Глеб Геннадьевич превратился последовательно в Глебгеныча, Геныча, Глебыча.
Лев взял над ним шефство в первый же день.
— Дмитрий Григорьевич, — постучал он в кабинет, — ко мне в палату больного положили с холециститом, пошли бы вы посмотрели его…
Я, конечно, озлился. Слишком он освоился. Зря я его по имени стал звать. Обычная докторская реакция, когда больной начинает нам что-то навязывать.
— Его кто-нибудь из врачей смотрел?
— Марат-Тарас смотрел, дал назначения и поехал насчет ваших аппаратов. Кстати, Дмитрий Григорьевич, вы мне обрисуйте ситуацию с этими эндоскопами, я ведь смыслю в таких делах.
— Ох, много лишнего знаете, Лев Романович! Своих забот мало?
— Я серьезно говорю. Так посмотрите журналиста? Стонет очень.
— Конечно. Камни же. К тому же творческий работник — порог болевой чувствительности низкий.
Ладно, мне все равно положено смотреть новых больных. Пошел в палату.
— Здравствуйте, Глеб Геннадьевич. Чем порадуете медицину?
В ответ — стоны, жалобы на сильную рвоту, боли справа, ну и все остальное. Легкая желтушка. Случай типичный. Приступы уже были, но такой сильный впервые.
— Последняя боль всегда самая сильная.
— А мне до сих пор ничего не делают, никаких назначений.
— Как — ничего? Я вижу, капельница стоит. За секунды только филиппинские умельцы вылечивают. У вас камни, в принципе необходима операция.
— Сейчас?!
— Нет. В принципе. Не обязательно сегодня.
Лев, конечно, не выдержал:
— Не волнуйтесь, Глебгеныч. Здесь такие мастаки — они болезнь за версту чуют.
— Подожди, Лев Романович. Уж позволь, я сам. Приступ типичный для каменной желчной колики. Сейчас, похоже, развиваются воспалительные явления в пузыре. Если на фоне камней воспаление — лучше не тянуть. Да и желтуха может быть.
— Уже вторые сутки болит…
— Но температуры нет, лейкоцитоза нет. Пока колика. Полегчает, тогда посмотрим, поговорим.
— Глебгеныч, не волнуйся. Если что, я все время тут…
К вечеру боли стихли, но поднялась температура, желтуха усиливалась. Все как и должно быть. Утром, только зашел в палату, Лев приветствует меня докладом:
— Дмитрий Григорьевич, температура за тридцать девять. Никуда не деться. Мы согласны на операцию.
— Подожди, Лев. Дай посмотреть сначала.
— Дежурные смотрели, говорят, что надо.
Посмотрел и я и был вынужден подтвердить решение Льва. Тот стал бурно уговаривать Глеба Геннадьевича не волноваться.
— Романыч, побудь немного в коридоре. А хочешь, пойди ко мне в кабинет, позвони кому-нибудь.
Последнему Лев обрадовался несказанно и бодро заковылял к двери.
— Скажите, Дмитрий Григорьевич, вы убедились, что это каменный холецистит? А какова статистика?
— Статистика чего?
— Удач при операции.
— Статистику удач я вам не назову, а статистика неудач не разговор перед операцией. Да и желтуха начинается. Камень из протока убрать надо.
— Только ножом?
— Оперативно. Инструментально. — Хорошо, что он не знает про возможности эндоскопов. Впрочем, у него камни и в пузыре, наверное.
Демонстрируя самообладание, журналист задал новый вопрос:
— Каковы сейчас теории камнеобразования? — Мол, мы с тобой говорим на одном языке.
— Все теоретические беседы отложим на потом. Во-первых, в вашем состоянии они утомительны, а во-вторых, индийские мудрецы еще тысячелетия назад предупреждали, что дураков лечить легче. К тому же знания прибавляют печали, а зачем нам с вами лишняя печаль перед операцией?
Короче, на следующее утро мы с Егором его благополучно соперировали, к гордости Льва Романовича, который говорил о Глебгеныче так, будто он сам ему эти камни создал, пузырь воспалил, температуру поднял, рвоту вызвал, а потом сам же и оперировал. Он весь светился от сопричастности. Ухаживать за журналистом принялся бурно и активно, без передыху гонял вокруг чужой кровати свою Раю и, по-моему, был огорчен, когда пришла жена Глеба Геннадьевича и взяла правление в свои руки.
Через три дня журналист уже встал, еще через пару часов Лев его вывел в коридор и как старожил стал знакомить с отделением. А еще через день привел его ко мне в кабинет и в ординаторскую.
Черт подери этого Льва! Кто его просил? С этого момента Глеб Геннадьевич уже не оставлял нас в покое — допрашивал, подавлял эрудицией, вещал. Порой его взашей хотелось прогнать из ординаторской, но обычная смесь почтения и страха перед прессой заставляла нас пасовать. Страх. Гласность в медицине — штука обоюдоострая.
Спасение пришло опять-таки в образе Льва. Заглянув в кабинет во время очередного изматывающего собеседования, Романыч с ходу напал на соседа и подопечного:
— Что ж ты, Глебыч, не даешь им покоя? У них и без тебя голова пухнет. Придут после операции, отдохнуть хотят, а ты им про камни да про телепатию… Я их уже сколько знаю, а уважаю. Отдых их уважать надо…
— Ну и пусть себе отдыхают, — посмеивался Глеб Геннадьевич.
— Так мы им чужие. При чужих отдыхают только на курортах.
На прощание журналист предложил написать про нас — в качестве гонорара за конкретную удачу при холецистите и желтухе у конкретного больного, — но я слезно просил его этого не делать. Мы побаиваемся всяких героических очерков. Молчание — золото. Волна и смыть может. Он что-нибудь не так напишет, где-нибудь не так поймут, кто-то из коллег над нами посмеется, а где-то расценят как жалобу. Были случаи — посылали в газету письмо с благодарностью и просьбой, письмо пошло в медицинские инстанции, а там увидели только просьбу и прочитали ее как сигнал о недостатках. А бывает и того хуже — приедут опыт изучать… Нет уж, попросил я, забудьте нас и уходите здоровым. Все благодарности — Нине и Егору на собачьей площадке. Так нам спокойней будет.
Попрощался он с нами не слишком оригинально — принес коньяк, который назвал памятным сувениром. Журналист мог бы найти в своей творческой лаборатории что-нибудь менее затасканное.
10
Марат пришел в управление пораньше и сначала принялся выискивать какого-нибудь знакомого. Пятился из кабинета в кабинет, но так и не нашел никого, кто мог — подсказать, с какой ноги встало сегодня разрешающее начальство. С одной стороны, бояться вроде бы нечего, делото чистое, а с другой — полезно помнить, что начальство решает один раз и мнения своего старается не менять. Настроившись все же брать быка за рога, Марат направился в планово-финансовый отдел. На счастье иль на беду, начальник был свободен и принял Марата без промедления. Заведующий финансами внимательно изучал бумагу, словно не очень верил написанному. Марат не догадывался, что тщательное изучение бумаги сродни выслушиванию пульса, когда больной и родственники благоговейно молчат, наблюдая врачебное священнодействие, и тем самым дают доктору возможность сосредоточиться и найти ту формулу, которую он сочтет наиболее удобной для начала разговора.
— Так, — протянул начальник отдела. — Там пять эндоскопов?
— Там больше, наверное. Но эти пять у них бездействуют. Их профиль — легочный, и аппаратура для исследования желудочно-кишечного тракта в таком количестве им не нужна.
— Зачем же брали?
— Я не знаю. По разнарядке заслали.
Ответ был ошибочный. Хуже — бестактный. Марат поставил фигуру на битое поле. «Я не знаю». С себя, с маленького человека, снимает ответственность. «Заслали». Кто? «По разнарядке». Стало быть, центр? Те, которые сейчас должны дать разрешение? И не важно, кто конкретно из всего большого «центра» отдал это с точки зрения просителя неверное распоряжение. Значит, упрек им, разрешающим? Значит, они уже один раз напортачили, так, что ли? Значит, кто-то на нижних уровнях теперь исправляет их ошибку, и надо это признать, сказать спасибо этому молокососу, который даже должности не имеет, а послан своими руководителями с курьерской миссией? Значит, для них там, в больницах, очевидны неправильные действия руководства городским здравоохранением?..
Марат не был дипломатом. Не лучше оказалось и его непосредственное начальство. Послать с подобной бумагой человека без должности — оказать неуважение разрешающей инстанции.
— А вы кто?
— Ординатор хирургического отделения.
— Почему этим занимаетесь вы?
— Наше отделение более всего заинтересовано в такой аппаратуре.
— Вздор несете. А терапевты не заинтересованы? О заинтересованности нельзя судить так узковедомственно.
— Да. Вы правы, конечно…
— Я знаю, что я прав. А ведомственное мышление всегда не право. Я к тому, что в эндоскопах прежде всего заинтересованы больные. Больные у нас всюду одинаковы, а вы хотите, чтобы лишь вам, хирургам вашего района, работать было легче! О себе думаете, а не о больных.
Марат окончательно растерялся и еще раз показал свою неподготовленность к миссии. Растерянность его усугубилась, когда он сообразил, что не удосужился даже поинтересоваться именем начальника, в дверь которого сунул свою голову, и теперь не знал, как к нему обратиться с максимальной сердечностью и подобострастием. В конце концов, можно претерпеть некоторое унижение, лишь бы добиться аппаратов. В конце концов, ради дела можно слегка пренебречь своим достоинством.
— Конечно, конечно. Мы учтем, разумеется… Мы не только о себе — мы о больных… Мы же не себя смотрим, не друг друга. Вы как скажете, так и будет, конечно, но…
Все. Потеряв достоинство, поздно учить начальство.
— Спасибо за разъяснение. А я-то думал, вы друг друга исследуете, боясь запустить свои личные язвы и раки, друг у друга камни из протоков тащите. Ладно. Ваше рвение похвально. Мы обсудим, конечно. Но эндоскопы слишком дефицитный предмет, чтоб все пять аппаратов мы отдали в ваш район.
— Но ведь они-то получили пять штук!
— Институт на другом снабжении — не мы отдали. — Марат сделал подставку, которой хорошо воспользовался разрешающий. Он принял жертву раньше. — И коль скоро институт согласен отдать аппараты городскому практическому здравоохранению, мы должны восстановить справедливость.
Если говорить по совести, Марат Тарасов не был таким уж фанатичным энтузиастом этой идеи — добыть эндоскопы для больницы. Конечно, хорошо бы, удобно, надо бы, раз уж само в руки идет, хорошо бы выполнить поручение начальника. Но чтобы убиваться и под конец почувствовать себя барахлом, пустым местом без должности? Провал миссии крепко бил по его самолюбию. Самолюбие без достоинства — опасная штука.
Пока Марат горевал, заведующий отделом завершил беседу:
— Мы подумаем. Не я решаю — мы обсудим, что-нибудь, мне думается, вам отдадут. Заслужили. — Начальник листал бумаги. — Что есть, то есть. Молодцы. — Он уже благодушествовал, он подобрел, глядел с удовольствием. — Но главное в настоящий момент не это. Я смотрю, подписи у вас все… Но каждая подпись должна быть заверена печатью. Вот здесь, — он протянул Марату бумагу и указал пальцем. — Кстати, вас как зовут?
— Тарасов.
— Я спрашиваю, как зовут, мы же с вами просвещенные люди. Имя и отчество ваши?
— Тарасов Марат Анатольевич.
— Вот и отлично, Тарас Анатольевич. — Начальник снова протянул Марату бумагу. — Видите, к этой подписи нет печати? А это подпись отдающей организации. Печать как воздух, без печати, без штампа вы нигде не сможете дышать свободно, если что-то хотите получить. Даже в семейной жизни. — И он уже совсем благодушно хохотнул, чувствуя, что отлично выспался на этом мальчишке без должности, вздумавшем его учить. — Раз уж вы взяли на себя столь благородный труд доставить сюда эти бумаги, прошу вас приехать еще раз, после того как будет поставлена печать.
Начальник отдела подвинул к себе перекидной настольный календарь и записал: «Эндоскопы. 5 штук». И номер больницы.
— Так, — протянул начальник отдела. — Там пять эндоскопов?
— Там больше, наверное. Но эти пять у них бездействуют. Их профиль — легочный, и аппаратура для исследования желудочно-кишечного тракта в таком количестве им не нужна.
— Зачем же брали?
— Я не знаю. По разнарядке заслали.
Ответ был ошибочный. Хуже — бестактный. Марат поставил фигуру на битое поле. «Я не знаю». С себя, с маленького человека, снимает ответственность. «Заслали». Кто? «По разнарядке». Стало быть, центр? Те, которые сейчас должны дать разрешение? И не важно, кто конкретно из всего большого «центра» отдал это с точки зрения просителя неверное распоряжение. Значит, упрек им, разрешающим? Значит, они уже один раз напортачили, так, что ли? Значит, кто-то на нижних уровнях теперь исправляет их ошибку, и надо это признать, сказать спасибо этому молокососу, который даже должности не имеет, а послан своими руководителями с курьерской миссией? Значит, для них там, в больницах, очевидны неправильные действия руководства городским здравоохранением?..
Марат не был дипломатом. Не лучше оказалось и его непосредственное начальство. Послать с подобной бумагой человека без должности — оказать неуважение разрешающей инстанции.
— А вы кто?
— Ординатор хирургического отделения.
— Почему этим занимаетесь вы?
— Наше отделение более всего заинтересовано в такой аппаратуре.
— Вздор несете. А терапевты не заинтересованы? О заинтересованности нельзя судить так узковедомственно.
— Да. Вы правы, конечно…
— Я знаю, что я прав. А ведомственное мышление всегда не право. Я к тому, что в эндоскопах прежде всего заинтересованы больные. Больные у нас всюду одинаковы, а вы хотите, чтобы лишь вам, хирургам вашего района, работать было легче! О себе думаете, а не о больных.
Марат окончательно растерялся и еще раз показал свою неподготовленность к миссии. Растерянность его усугубилась, когда он сообразил, что не удосужился даже поинтересоваться именем начальника, в дверь которого сунул свою голову, и теперь не знал, как к нему обратиться с максимальной сердечностью и подобострастием. В конце концов, можно претерпеть некоторое унижение, лишь бы добиться аппаратов. В конце концов, ради дела можно слегка пренебречь своим достоинством.
— Конечно, конечно. Мы учтем, разумеется… Мы не только о себе — мы о больных… Мы же не себя смотрим, не друг друга. Вы как скажете, так и будет, конечно, но…
Все. Потеряв достоинство, поздно учить начальство.
— Спасибо за разъяснение. А я-то думал, вы друг друга исследуете, боясь запустить свои личные язвы и раки, друг у друга камни из протоков тащите. Ладно. Ваше рвение похвально. Мы обсудим, конечно. Но эндоскопы слишком дефицитный предмет, чтоб все пять аппаратов мы отдали в ваш район.
— Но ведь они-то получили пять штук!
— Институт на другом снабжении — не мы отдали. — Марат сделал подставку, которой хорошо воспользовался разрешающий. Он принял жертву раньше. — И коль скоро институт согласен отдать аппараты городскому практическому здравоохранению, мы должны восстановить справедливость.
Если говорить по совести, Марат Тарасов не был таким уж фанатичным энтузиастом этой идеи — добыть эндоскопы для больницы. Конечно, хорошо бы, удобно, надо бы, раз уж само в руки идет, хорошо бы выполнить поручение начальника. Но чтобы убиваться и под конец почувствовать себя барахлом, пустым местом без должности? Провал миссии крепко бил по его самолюбию. Самолюбие без достоинства — опасная штука.
Пока Марат горевал, заведующий отделом завершил беседу:
— Мы подумаем. Не я решаю — мы обсудим, что-нибудь, мне думается, вам отдадут. Заслужили. — Начальник листал бумаги. — Что есть, то есть. Молодцы. — Он уже благодушествовал, он подобрел, глядел с удовольствием. — Но главное в настоящий момент не это. Я смотрю, подписи у вас все… Но каждая подпись должна быть заверена печатью. Вот здесь, — он протянул Марату бумагу и указал пальцем. — Кстати, вас как зовут?
— Тарасов.
— Я спрашиваю, как зовут, мы же с вами просвещенные люди. Имя и отчество ваши?
— Тарасов Марат Анатольевич.
— Вот и отлично, Тарас Анатольевич. — Начальник снова протянул Марату бумагу. — Видите, к этой подписи нет печати? А это подпись отдающей организации. Печать как воздух, без печати, без штампа вы нигде не сможете дышать свободно, если что-то хотите получить. Даже в семейной жизни. — И он уже совсем благодушно хохотнул, чувствуя, что отлично выспался на этом мальчишке без должности, вздумавшем его учить. — Раз уж вы взяли на себя столь благородный труд доставить сюда эти бумаги, прошу вас приехать еще раз, после того как будет поставлена печать.
Начальник отдела подвинул к себе перекидной настольный календарь и записал: «Эндоскопы. 5 штук». И номер больницы.
11
Не надо делать ради малой проблемы глобальных выдохов. Не напрягайся, Дим. Выдохни. Бог с ними, с эндоскопами. Будто у тебя забот мало.
Элементарного дела осилить не можем. Неприспособленны, непрактичны. Интеллигенты, одним словом. Не знаю, хочу ли я сына вырастить по своему образу и подобию. Все-таки хочу. А время другое. Я хочу, чтоб ему нравились «Три мушкетера» и «Том Сойер», а у него вообще нет охоты читать.
Пришел из школы:
— Привет, пап.
— Здорово, сынок. Что в школе? Что принес?
Вспоминает:
— А-а, по истории тройку.
— Как может ребенок из хорошего дома по истории получить тройку?! — Я уже не прав. «Как может, как может»!? Я же вижу, что может. Но продолжаю в том же духе: — Значит, ты просто не прочел?
— Прочел.
— Не умеешь рассказать прочитанное?
— Умею.
И стена. С больными разговариваю — нахожу общий язык. С врачами, сестрами, а с сыном — не могу. Вот тут, скорее всего, и сказывается моя душевная лень. Это тебе не операции делать!
Ладно я, а мать? Профессионал, учитель — то же самое. Мне даже кажется, еще хуже, чем я. Вышла из кухни, начала с тех же вопросов и так же уперлась в стенку. Тут я вспоминаю, что надо пойти сына приласкать, может, ему не хватает обычной человеческой ласки? Конечно, влез в то время, когда мать ругала. Все не так.
По-моему, во все века просвещение — лучшее, на чем строилась жизнь каждой личности. А если поглубже, то и благополучие личности, во всяком случае, той, весть о которой дошла до нас сквозь времена. Но, с другой стороны, за эти же века принесло ли просвещение что-нибудь, кроме усовершенствования всякой технологии, умножения комфорта, увеличения скоростей и прочего? Если прогресс — это в конечном счете борьба со смертью, то отдалились ли мы от нее? Сумели ли по крайней мере облегчить ее наступление?
Что бы кто ни говорил, что бы ни думал, и я сам в том числе, все-таки хочется надеяться, что образованность лучше темноты и невежества. Вывод не очень оригинальный, но воспитание и должно быть банальным, стабильным. Я жажду в Виталике прежде всего хорошего уровня банальностей, а уж на этом фундаменте пусть сам строит оригинальность. Банальность надо выискать в горе мусора — оригинальность нарабатывай сам. Основной капитал должен дать я, отец, в смысле суммы привычек, нравственных канонов. А я могу направлять, подсказывать только с помощью книг — вот в чем главная слабость моей позиции.
Я хочу, чтоб он был врачом. Почему? Да потому, что ничего другого не знаю и не в состоянии понять, к чему он склонен. Пойди к психологам, а тебе скажут, что он типичный рукодел и ему надо быть, скажем, слесарем или столяром. И что не книгу я ему должен покупать, а слесарный набор, потому что для другого рукоделия, скажем, для хирургии, никакого набора не купишь.
Сегодняшние ребята смотрят кино, телевизор и мыслят зрительными образами. Все сегодня мыслят зрительными образами. А книга прямо противоположна — учит мыслить словом. Идти против времени? Кишка тонка. Вся эволюция просвещения к сегодняшней ситуации привела. Я хочу, чтоб он книги читал, а меня не спрашивают. Порочный круг.
Элементарного дела осилить не можем. Неприспособленны, непрактичны. Интеллигенты, одним словом. Не знаю, хочу ли я сына вырастить по своему образу и подобию. Все-таки хочу. А время другое. Я хочу, чтоб ему нравились «Три мушкетера» и «Том Сойер», а у него вообще нет охоты читать.
Пришел из школы:
— Привет, пап.
— Здорово, сынок. Что в школе? Что принес?
Вспоминает:
— А-а, по истории тройку.
— Как может ребенок из хорошего дома по истории получить тройку?! — Я уже не прав. «Как может, как может»!? Я же вижу, что может. Но продолжаю в том же духе: — Значит, ты просто не прочел?
— Прочел.
— Не умеешь рассказать прочитанное?
— Умею.
И стена. С больными разговариваю — нахожу общий язык. С врачами, сестрами, а с сыном — не могу. Вот тут, скорее всего, и сказывается моя душевная лень. Это тебе не операции делать!
Ладно я, а мать? Профессионал, учитель — то же самое. Мне даже кажется, еще хуже, чем я. Вышла из кухни, начала с тех же вопросов и так же уперлась в стенку. Тут я вспоминаю, что надо пойти сына приласкать, может, ему не хватает обычной человеческой ласки? Конечно, влез в то время, когда мать ругала. Все не так.
По-моему, во все века просвещение — лучшее, на чем строилась жизнь каждой личности. А если поглубже, то и благополучие личности, во всяком случае, той, весть о которой дошла до нас сквозь времена. Но, с другой стороны, за эти же века принесло ли просвещение что-нибудь, кроме усовершенствования всякой технологии, умножения комфорта, увеличения скоростей и прочего? Если прогресс — это в конечном счете борьба со смертью, то отдалились ли мы от нее? Сумели ли по крайней мере облегчить ее наступление?
Что бы кто ни говорил, что бы ни думал, и я сам в том числе, все-таки хочется надеяться, что образованность лучше темноты и невежества. Вывод не очень оригинальный, но воспитание и должно быть банальным, стабильным. Я жажду в Виталике прежде всего хорошего уровня банальностей, а уж на этом фундаменте пусть сам строит оригинальность. Банальность надо выискать в горе мусора — оригинальность нарабатывай сам. Основной капитал должен дать я, отец, в смысле суммы привычек, нравственных канонов. А я могу направлять, подсказывать только с помощью книг — вот в чем главная слабость моей позиции.
Я хочу, чтоб он был врачом. Почему? Да потому, что ничего другого не знаю и не в состоянии понять, к чему он склонен. Пойди к психологам, а тебе скажут, что он типичный рукодел и ему надо быть, скажем, слесарем или столяром. И что не книгу я ему должен покупать, а слесарный набор, потому что для другого рукоделия, скажем, для хирургии, никакого набора не купишь.
Сегодняшние ребята смотрят кино, телевизор и мыслят зрительными образами. Все сегодня мыслят зрительными образами. А книга прямо противоположна — учит мыслить словом. Идти против времени? Кишка тонка. Вся эволюция просвещения к сегодняшней ситуации привела. Я хочу, чтоб он книги читал, а меня не спрашивают. Порочный круг.