Страница:
Надо ехать в ГАИ оформлять аварию. Позвонили Льву, тот, естественно, распсиховался… Я не мог бросить Раю одну. В милицию поехали вместе.
Вечером приступ был дикий. Сначала перепробовал все доморощенные способы, потом все равно «скорая» — потом затишье и покой… А потом — опять звонок Златогурова. И к утру его привезли в больницу.
Когда разорвется этот круг? Что раньше кончится? И чем все кончатся? Все кружится в беличьем колесе: ноги Златогурова, камни моей почки, гастроскопы на балансе… сторонняя любознательность Глебыча, мои пустые размышления, правда без особых амбиций, с пониманием беспомощности, Егорово неустройство, сдобренное пришлой иронией…
15
16
17
18
19
Вечером приступ был дикий. Сначала перепробовал все доморощенные способы, потом все равно «скорая» — потом затишье и покой… А потом — опять звонок Златогурова. И к утру его привезли в больницу.
Когда разорвется этот круг? Что раньше кончится? И чем все кончатся? Все кружится в беличьем колесе: ноги Златогурова, камни моей почки, гастроскопы на балансе… сторонняя любознательность Глебыча, мои пустые размышления, правда без особых амбиций, с пониманием беспомощности, Егорово неустройство, сдобренное пришлой иронией…
15
Глеб Геннадьевич представился и предъявил свой мандат. Заведующий отделом с готовностью вышел из-за стола, предложил представителю прессы кресло и сам сел напротив по другую сторону журнального столика. В его готовности отвечать, разъяснять и даже, если это будет необходимо, защищаться и нападать чувствовалась привычная настороженность, с которой встречают человека из газеты.
— Слушаю вас, Глеб Геннадьевич. Какая жалоба на нашу службу привела вас в эти стены?
— Ну почему сразу жалоба? Я, видите ли, много занимаюсь наукой, в том числе медициной. Понимаю, что медицина естественным образом тяготеет к некоторой завуалированности, как писал поэт еще в давние века: «О тайнах сокровенных невеждам не кричи», — отсюда робость некоторых служб перед гласностью вполне понятная. Но общее здоровье — проблема общая, разве не так?
— Спорно, но весьма интересно…
— Ваш интерес, я понимаю, в каком-то смысле на уровне онегинской мысли: «Когда же черт возьмет тебя?» То есть меня с моими назойливыми вопросами.
Оба посмеялись. Первые мостки контакта пролегли.
— Ну что вы, Глеб Геннадьевич! Отдаю дань вашему остроумию.
— Итак, вопрос у меня конкретный и всего один: скажите, как в здравоохранении распределяются дефицитный инструментарий и аппаратура?
— Ну, это не совсем по нашему ведомству. Начинать надо не с нас…
— Понимаю. Есть заводы, есть промышленность, есть организации, занимающиеся мед обеспечением. А на том этапе что зависит от вас? Как участвуете вы в регулировке распределения?
Заведующий отделом привычно утопил ответ в подробностях и ответвлениях истины: цифры, названия дефицитных приборов и аппаратов, система подачи заявок, цены, балансы, кредиты… Повторять все это сейчас — только самим запутаться и окончательно лишиться читательской благосклонности. Но Глеб Геннадьевич был, как говорится, калач тертый и к беседе подготовился основательно. Все понимал с полуслова, изредка прерывал пространные объяснения встречными уточняющими репликами и, наконец, подвел разговор к частной, но весьма актуальной практике перевода аппаратуры с баланса на баланс. Собственно, тема сама неминуемо вывела представителя управления на это сакраментальное выражение, которое он первый и произнес вслух. Как говорится в древних книгах, «ты сказал».
Глеб Геннадьевич подхватился, зацепился, начал уточнять, как практически проходит и оформляется эта процедура, какие инстанции имеют право просить, разрешать и утверждать, если аппарат попал в руки к хозяевам нерадивым или, наоборот, чересчур рачительным, которые сундучат у себя на всякий случай все, что ни попадет в руки. И почему так получается: с одной стороны, энтузиасты, нуждающиеся в этой аппаратуре, а с другой — многие и многие организации, имеющие силу, право и деньги эту аппаратуру добыть, но не имеющие в ней никакой нужды? Тут и был случай Глебу Геннадьевичу привести в пример больницу, где эту процедуру передачи с баланса на баланс пяти эндоскопов не могут осилить уже бог весть сколько, и себя самого в качестве, так сказать, косвенно пострадавшего: будь в больнице гастроскоп, не пришлось бы, может, делать операцию.
— Минуточку, Глеб Геннадьевич…
Хозяин кабинета поднялся и подошел к столу. Полистал свой календарь и удовлетворенно хмыкнул. На сей раз он сел в кресло со значительно более спокойным и уверенным видом. От этой больницы он не ждал сокрушительного удара. И никакое вмешательство журналиста, тем более лично заинтересованного, серьезных неприятностей управлению и ему лично не сулит. Ну, больница… Ну, не получили… Ну, затянули… Ну, несовершенная система… Конечно, газета может как угодно повернуть случай и нагородить из него проблему, но всегда найдутся амортизаторы. Дефицит есть дефицит. А с больницей можно будет поквитаться. Потом. По крайней мере ясно, как вести себя сейчас. И заведующий отделом еще раз обстоятельно объяснил журналисту, как и в каких случаях оформляется перевод аппаратуры с баланса на баланс.
— Надеюсь, объяснения вас удовлетворили. Все это вполне мог рассказать вам любой сотрудник моего отдела… Если возникнут еще какие неясности, милости прошу. — И, не дожидаясь ответных слов представителя прессы, заведующий дружелюбно протянул руку.
Он не боялся газеты. Скорее всего, статья не появится. А если появится, он готов посетовать вместе с журналистом: да, система передачи несовершенна, да, надо, безотлагательно надо как-то улучшить настоящее положение дела. В крайнем случае ответит его начальник. Ход будет его.
— Слушаю вас, Глеб Геннадьевич. Какая жалоба на нашу службу привела вас в эти стены?
— Ну почему сразу жалоба? Я, видите ли, много занимаюсь наукой, в том числе медициной. Понимаю, что медицина естественным образом тяготеет к некоторой завуалированности, как писал поэт еще в давние века: «О тайнах сокровенных невеждам не кричи», — отсюда робость некоторых служб перед гласностью вполне понятная. Но общее здоровье — проблема общая, разве не так?
— Спорно, но весьма интересно…
— Ваш интерес, я понимаю, в каком-то смысле на уровне онегинской мысли: «Когда же черт возьмет тебя?» То есть меня с моими назойливыми вопросами.
Оба посмеялись. Первые мостки контакта пролегли.
— Ну что вы, Глеб Геннадьевич! Отдаю дань вашему остроумию.
— Итак, вопрос у меня конкретный и всего один: скажите, как в здравоохранении распределяются дефицитный инструментарий и аппаратура?
— Ну, это не совсем по нашему ведомству. Начинать надо не с нас…
— Понимаю. Есть заводы, есть промышленность, есть организации, занимающиеся мед обеспечением. А на том этапе что зависит от вас? Как участвуете вы в регулировке распределения?
Заведующий отделом привычно утопил ответ в подробностях и ответвлениях истины: цифры, названия дефицитных приборов и аппаратов, система подачи заявок, цены, балансы, кредиты… Повторять все это сейчас — только самим запутаться и окончательно лишиться читательской благосклонности. Но Глеб Геннадьевич был, как говорится, калач тертый и к беседе подготовился основательно. Все понимал с полуслова, изредка прерывал пространные объяснения встречными уточняющими репликами и, наконец, подвел разговор к частной, но весьма актуальной практике перевода аппаратуры с баланса на баланс. Собственно, тема сама неминуемо вывела представителя управления на это сакраментальное выражение, которое он первый и произнес вслух. Как говорится в древних книгах, «ты сказал».
Глеб Геннадьевич подхватился, зацепился, начал уточнять, как практически проходит и оформляется эта процедура, какие инстанции имеют право просить, разрешать и утверждать, если аппарат попал в руки к хозяевам нерадивым или, наоборот, чересчур рачительным, которые сундучат у себя на всякий случай все, что ни попадет в руки. И почему так получается: с одной стороны, энтузиасты, нуждающиеся в этой аппаратуре, а с другой — многие и многие организации, имеющие силу, право и деньги эту аппаратуру добыть, но не имеющие в ней никакой нужды? Тут и был случай Глебу Геннадьевичу привести в пример больницу, где эту процедуру передачи с баланса на баланс пяти эндоскопов не могут осилить уже бог весть сколько, и себя самого в качестве, так сказать, косвенно пострадавшего: будь в больнице гастроскоп, не пришлось бы, может, делать операцию.
— Минуточку, Глеб Геннадьевич…
Хозяин кабинета поднялся и подошел к столу. Полистал свой календарь и удовлетворенно хмыкнул. На сей раз он сел в кресло со значительно более спокойным и уверенным видом. От этой больницы он не ждал сокрушительного удара. И никакое вмешательство журналиста, тем более лично заинтересованного, серьезных неприятностей управлению и ему лично не сулит. Ну, больница… Ну, не получили… Ну, затянули… Ну, несовершенная система… Конечно, газета может как угодно повернуть случай и нагородить из него проблему, но всегда найдутся амортизаторы. Дефицит есть дефицит. А с больницей можно будет поквитаться. Потом. По крайней мере ясно, как вести себя сейчас. И заведующий отделом еще раз обстоятельно объяснил журналисту, как и в каких случаях оформляется перевод аппаратуры с баланса на баланс.
— Надеюсь, объяснения вас удовлетворили. Все это вполне мог рассказать вам любой сотрудник моего отдела… Если возникнут еще какие неясности, милости прошу. — И, не дожидаясь ответных слов представителя прессы, заведующий дружелюбно протянул руку.
Он не боялся газеты. Скорее всего, статья не появится. А если появится, он готов посетовать вместе с журналистом: да, система передачи несовершенна, да, надо, безотлагательно надо как-то улучшить настоящее положение дела. В крайнем случае ответит его начальник. Ход будет его.
16
Сначала наговоришь плохого или сделаешь что-то не так, потом каешься в подушку, казнишься. Каяться легче, чем вести себя достойно.
Достоинство должно быть вбито в тебя с пеленок, тогда оно реально и достижимо. А откуда ему взяться, достоинству, если с младых ногтей приходилось бояться: то учителя, который по коридору бегать не велит, то домой придешь, лучше соврать, чем признаться, что на помойку полез и штаны порвал, а вырос, в люди вышел — бойся жалобы, какой бы вздорной она ни была. Раз солгал, другой — какое уж там достоинство! Вот и лежи теперь, кайся в подушку.
Марат тут недавно оперировал одного алкоголика с тяжелым панкреатитом. Поджелудочная железа почти напрочь съедена алкоголем, последние годы он только один портвешок и потреблял. Приступ панкреатита уже не первый, а в этот раз омертвение железы, интоксикация, перитонит — пришлось срочно оперировать. Марат и взял по дежурству. Поначалу вроде бы неплохо все шло, нормально. А вот после вскрытия уже стало ясно, что лучше бы еще и на пояснице тоже разрезать, поставить дренажи. Наверное, тогда бы лучше оттекало, не оставалось внутри. Теперь все «бы» — одни разговоры, предположения… Вроде все как надо шло: ни температуры через три дня, кровь тоже ничего, а сам он как-то усыхал, глаза ввалились: что-то не то. Страсть как не люблю, когда глаза вваливаются. Субъективные ощущения не поймешь какие — алкогольный деградант; он и сам не мог понять, что с ним происходит. Отказывался от капельницы, кровь переливать не давал, от перевязок отказывался, каприз на капризе. С персоналом собачился безбожно, всех сестер против себя настроил. А лечить-то все равно надо.
Ну и умер. Все-таки умер. А на вскрытии увидели: вся железа расплавилась, ничего не осталось. Да и затек гнойный сзади. Не вытекал и отравлял…
Смерть — еще ладно, без нее в нашем деле не обойтись. И каков больной, значения не имеет — лечить надо всех. А вот какие у него родственники, это имеет значение, потому как все уже в прошлом, больной — уже бывший больной, ничего не исправишь и ничем не поможешь, а родственники — вот они, смотрят тебе в глаза, ждут ответа. И тут уж тем более важно, каков ты сам после всего случившегося. Если сейчас уснуть не могу, так не в смерти дело, не в разговоре с родственниками покойного, а в том, каков я сам.
Казалось бы, есть лечащий врач, пусть с ним и говорят — нет, им заведующего подай. Как кто умер — глядишь, никого нет в ординаторской. Я бы тоже удрал, есть у меня отговорка — в операционной ждут. Да только говорить все равно надо. Лучше после операции, чтобы не заводиться в начале дня. И всегда — ощущение вины. Ничего не могли сделать, судьба, природа, возраст, — а все совестишься неизвестно чего и крутишься как на сковородке. Сказать в лоб, по-стариковски все как есть, не смягчая удара, кишка тонка — и их жалко и себя, вот и блюдешь какие-то правила, веками установленные.
Пока он жив был, родственники ко мне ни разу не подходили. Необязательно, как Рая, чтобы все силы, весь неизрасходованный материнский рефлекс вбухивать, но могли бы и почаще интересоваться. У тяжелых больных родственники в наших условиях лучше бы поактивнее себя вели. А тут пришли. Как умер, так объявились — мать, жена и брат. И ко мне с претензией — как же так? Нам, мол, говорили, что лучше ему, а он умер. «Лучше» мы, положим, не говорили, но какие-то успокаивающие слова были. Начал с подходцем:
— Видите ли, нам казалось…
— Как это — казалось? Кажется — перекреститесь. У вас живые люди. «Казалось»!
Тут бы и прекратить разговор, но больной-то умер. И их жалко, и объяснить что-то хочется.
— Именно живые люди, не машины. Тут не рассчитаешь, не бухгалтерия.
— А почему не сообщили, что операция?
— Оперировали экстренно. Он дал согласие, а для нас главное — согласие больного. Он в сознании, вменяем, трезв.
— Нам говорили после вскрытия, что там гной. Это что, инфекцию внесли?
— Гной был еще до операции. Болезнь такая. Для того и операция, чтобы его оттуда убрать.
— А что ж он там остался? В справке написано.
— Мне трудно объяснить все хирургические подробности. Вы не специалисты.
— Еще надо проверить, какие специалисты вы!
— Это ваше право.
Брат становится все агрессивнее, я чувствую, что тоже завожусь. Вообще я стараюсь не говорить о больном плохо, а тут потерял контроль, и вся гадость из меня полезла наружу: и про алкоголизм сказал, и про то, что дома надо было за ним следить, — поди-ка уследи за алкоголиком! — и про то, как он мешал лечить себя, а близких при этом не было никого… Какое уж там достоинство. Распалился, сам себя не слышу.
— Ну хорошо, — доказываю им, — оперировавший хирург действительно мог бы сделать еще один разрез сзади, чтоб гной лучше из живота уходил, но железа-то полностью была съедена алкоголем!..
Более подлой вещи и придумать трудно. Больного, покойного обругал; семью покойного, безутешную семью — горюют как умеют, не мне их судить, — семью тоже обругал; и главное, в такой ситуации, таким людям про ошибку своего коллеги сказал… Да и ошибку-то возможную, гипотетическую…
Вот тут-то мать заплакала в голос, а жена с братом как озверели. Обвинения, крики. Вступишь одной ногой в болото — попробуй вырвать вторую. И я не отмолчался — какая разница, что они первые, известно — чем хуже, тем хуже. Вот и засни после этого. А они считали, по-видимому, разговор нормальным. Они скандалили, а не горевали. Может, и пили-то вместе, черт их знает. А мать плакала. Пока речь шла о том, что алкоголь виноват и болезнь, она покорялась судьбе, ничего не поделаешь, сам виноват. Но когда в мозгу ее отпечаталось, что, может, кто-то другой виноват, что есть надежда свалить горе и, стало быть, тяжесть на кого-то еще: не спасли, а могли спасти! — тут уж кротость перешла в агрессивное отчаяние. Могли спасти — и не спасли! Искать, найти виноватого!..
Неважно теперь, в чем первопричина моей подлости, — в них ли, во мне ли самом. Важен итог: покойного замарал, жену и брата оскорбил, мать поверг в еще большее отчаяние, Марата заложил, а у себя самого вызвал сильнейший приступ колики. Но это еще не возмездие. Возмездие всегда впереди.
Вот и говори правду, если кто-то хоть в чем-то виноват. Страшно. А на самом деле — спасения для него все равно не было. Даже выживи он сегодня, завтра снова оказался бы в больнице, после первого же стакана с корешами да родственничками. Обреченный был человек.
Ищу себе оправдание? Мне не истину надо искать, вести себя надо человечнее.
Вот и думай теперь: отчего не уснуть никак?
Достоинство должно быть вбито в тебя с пеленок, тогда оно реально и достижимо. А откуда ему взяться, достоинству, если с младых ногтей приходилось бояться: то учителя, который по коридору бегать не велит, то домой придешь, лучше соврать, чем признаться, что на помойку полез и штаны порвал, а вырос, в люди вышел — бойся жалобы, какой бы вздорной она ни была. Раз солгал, другой — какое уж там достоинство! Вот и лежи теперь, кайся в подушку.
Марат тут недавно оперировал одного алкоголика с тяжелым панкреатитом. Поджелудочная железа почти напрочь съедена алкоголем, последние годы он только один портвешок и потреблял. Приступ панкреатита уже не первый, а в этот раз омертвение железы, интоксикация, перитонит — пришлось срочно оперировать. Марат и взял по дежурству. Поначалу вроде бы неплохо все шло, нормально. А вот после вскрытия уже стало ясно, что лучше бы еще и на пояснице тоже разрезать, поставить дренажи. Наверное, тогда бы лучше оттекало, не оставалось внутри. Теперь все «бы» — одни разговоры, предположения… Вроде все как надо шло: ни температуры через три дня, кровь тоже ничего, а сам он как-то усыхал, глаза ввалились: что-то не то. Страсть как не люблю, когда глаза вваливаются. Субъективные ощущения не поймешь какие — алкогольный деградант; он и сам не мог понять, что с ним происходит. Отказывался от капельницы, кровь переливать не давал, от перевязок отказывался, каприз на капризе. С персоналом собачился безбожно, всех сестер против себя настроил. А лечить-то все равно надо.
Ну и умер. Все-таки умер. А на вскрытии увидели: вся железа расплавилась, ничего не осталось. Да и затек гнойный сзади. Не вытекал и отравлял…
Смерть — еще ладно, без нее в нашем деле не обойтись. И каков больной, значения не имеет — лечить надо всех. А вот какие у него родственники, это имеет значение, потому как все уже в прошлом, больной — уже бывший больной, ничего не исправишь и ничем не поможешь, а родственники — вот они, смотрят тебе в глаза, ждут ответа. И тут уж тем более важно, каков ты сам после всего случившегося. Если сейчас уснуть не могу, так не в смерти дело, не в разговоре с родственниками покойного, а в том, каков я сам.
Казалось бы, есть лечащий врач, пусть с ним и говорят — нет, им заведующего подай. Как кто умер — глядишь, никого нет в ординаторской. Я бы тоже удрал, есть у меня отговорка — в операционной ждут. Да только говорить все равно надо. Лучше после операции, чтобы не заводиться в начале дня. И всегда — ощущение вины. Ничего не могли сделать, судьба, природа, возраст, — а все совестишься неизвестно чего и крутишься как на сковородке. Сказать в лоб, по-стариковски все как есть, не смягчая удара, кишка тонка — и их жалко и себя, вот и блюдешь какие-то правила, веками установленные.
Пока он жив был, родственники ко мне ни разу не подходили. Необязательно, как Рая, чтобы все силы, весь неизрасходованный материнский рефлекс вбухивать, но могли бы и почаще интересоваться. У тяжелых больных родственники в наших условиях лучше бы поактивнее себя вели. А тут пришли. Как умер, так объявились — мать, жена и брат. И ко мне с претензией — как же так? Нам, мол, говорили, что лучше ему, а он умер. «Лучше» мы, положим, не говорили, но какие-то успокаивающие слова были. Начал с подходцем:
— Видите ли, нам казалось…
— Как это — казалось? Кажется — перекреститесь. У вас живые люди. «Казалось»!
Тут бы и прекратить разговор, но больной-то умер. И их жалко, и объяснить что-то хочется.
— Именно живые люди, не машины. Тут не рассчитаешь, не бухгалтерия.
— А почему не сообщили, что операция?
— Оперировали экстренно. Он дал согласие, а для нас главное — согласие больного. Он в сознании, вменяем, трезв.
— Нам говорили после вскрытия, что там гной. Это что, инфекцию внесли?
— Гной был еще до операции. Болезнь такая. Для того и операция, чтобы его оттуда убрать.
— А что ж он там остался? В справке написано.
— Мне трудно объяснить все хирургические подробности. Вы не специалисты.
— Еще надо проверить, какие специалисты вы!
— Это ваше право.
Брат становится все агрессивнее, я чувствую, что тоже завожусь. Вообще я стараюсь не говорить о больном плохо, а тут потерял контроль, и вся гадость из меня полезла наружу: и про алкоголизм сказал, и про то, что дома надо было за ним следить, — поди-ка уследи за алкоголиком! — и про то, как он мешал лечить себя, а близких при этом не было никого… Какое уж там достоинство. Распалился, сам себя не слышу.
— Ну хорошо, — доказываю им, — оперировавший хирург действительно мог бы сделать еще один разрез сзади, чтоб гной лучше из живота уходил, но железа-то полностью была съедена алкоголем!..
Более подлой вещи и придумать трудно. Больного, покойного обругал; семью покойного, безутешную семью — горюют как умеют, не мне их судить, — семью тоже обругал; и главное, в такой ситуации, таким людям про ошибку своего коллеги сказал… Да и ошибку-то возможную, гипотетическую…
Вот тут-то мать заплакала в голос, а жена с братом как озверели. Обвинения, крики. Вступишь одной ногой в болото — попробуй вырвать вторую. И я не отмолчался — какая разница, что они первые, известно — чем хуже, тем хуже. Вот и засни после этого. А они считали, по-видимому, разговор нормальным. Они скандалили, а не горевали. Может, и пили-то вместе, черт их знает. А мать плакала. Пока речь шла о том, что алкоголь виноват и болезнь, она покорялась судьбе, ничего не поделаешь, сам виноват. Но когда в мозгу ее отпечаталось, что, может, кто-то другой виноват, что есть надежда свалить горе и, стало быть, тяжесть на кого-то еще: не спасли, а могли спасти! — тут уж кротость перешла в агрессивное отчаяние. Могли спасти — и не спасли! Искать, найти виноватого!..
Неважно теперь, в чем первопричина моей подлости, — в них ли, во мне ли самом. Важен итог: покойного замарал, жену и брата оскорбил, мать поверг в еще большее отчаяние, Марата заложил, а у себя самого вызвал сильнейший приступ колики. Но это еще не возмездие. Возмездие всегда впереди.
Вот и говори правду, если кто-то хоть в чем-то виноват. Страшно. А на самом деле — спасения для него все равно не было. Даже выживи он сегодня, завтра снова оказался бы в больнице, после первого же стакана с корешами да родственничками. Обреченный был человек.
Ищу себе оправдание? Мне не истину надо искать, вести себя надо человечнее.
Вот и думай теперь: отчего не уснуть никак?
17
Рая вернулась из столовой отделения, где подогревала еду, приготовленную дома.
— Стало хорошей традицией семьи Златогуровых брать жене отпуск, когда муж ложится в больницу на очередную операцию, — встретил ее Лев тирадой, отодвинул шестнадцатую страницу «Литсратурки» и, как всегда, первым засмеялся. На этот раз смех получился не совсем привычный. Если присмотреться, Лев плакал. Смех сквозь слезы, без всякой образности, так сказать.
Несмотря на отпуск, времени Раисе все равно не хватало. С утра надо побыть с Левой, потом сходить на рынок, в магазин, дома все сварить — и снова в больницу. Хорошо, что Льву опять дали отдельную палату, — можно присесть, даже прикорнуть иногда. Хорошо еще, что машину починили достаточно быстро. Правда, все равно прошло около месяца. Оформление в ГАИ, калькуляция страхования, калькуляция ремонта, чего там только не было, а потом еще что-то надо было раздобыть — железки, фонари, потом исправляли, потом красили… Но, главное, к операции все успели.
На этот раз Льву заменили склерозированную артерию уже на самой ноге: взяли вену на этой же ноге и вшили ее выше и ниже закупорки — пустили кровь в обход места, где склероз закрыл артерию. Обводной канал. Операция длилась много дольше, чем предыдущая.
Раз от разу Левин оптимизм возвращался все с большим скрипом и натугой. Златогуров как бы оглядывался в поисках чего-нибудь, за что можно ухватиться, зацепиться, чтобы подтянуть себя и вытащить из омута безнадежности. Он знал, слышал идиотский, уничтожающий термин — бесперспективный больной, и всякий раз, когда ему предлагали операцию, с радостью соглашался, зная, что бесперспективных больных не оперируют. Значит, у него есть шанс!
И на этот раз, когда Дмитрий Григорьевич пришел к нему в палату со всем своим штабом и предложил еще одну операцию, Лев возликовал, а хирург, стесняясь собственной несостоятельности, отвернулся. Операция — всегда признак бессилия медицины: не смогли лечить, давай механические коррективы вносить. А повторные операции — того более, невольно ищешь чью-то вину. Конечно, прежде всего хирурга. Даже если больной так не думает, сам хирург все равно мается, не глядит больному в глаза.
Сегодня впервые после операции Златогуров осмотрелся вокруг с пробудившимся интересом к жизни. Один из первых признаков выздоровления, как это часто бывает у мужчин, — критический взгляд, которым Лев одарил жену:
— Райка! Ты что-то совсем как чучело стала. Сейчас поедешь и чтоб между рынком и магазином зашла в парикмахерскую! Смотреть противно. — Неясно, чего было больше в этих словах для Раи — обиды или радости.
Когда она приехала из парикмахерской, реакции на чудо преображения не последовало: Лев был увлечен беседой с одним из докторов, который зашел навестить его. Старожила Златогурова знали все врачи корпуса и время от времени заходили сочувственно поговорить о постороннем. Наконец, когда жена принесла еду, он с опозданием, а потому и преувеличенно стал расхваливать ее новую прическу, пытаясь выразиться поизысканнее, чего отродясь не умел по причине малого знакомства с художественной литературой, и закончил столь необычное для него куртуазное упражнение серией новых критических замечаний. Одновременно он с аппетитом ел, время от времени с удовольствием сгибал и разгибал чудом сохраненную ногу, смотрел телевизор и сетовал, что Димыч сегодня ни разу к нему не зашел. Посреди всего этого винегрета дел и слов, печалей и удовольствий Лев чуть не захлебнулся с набитым ртом от восторга и желания приветствовать возникшего в дверях закадычного друга и сопалатника былых времен:
— Глебыч! Геннадьич! Сколько лет!
Четыре дня назад, перед операцией, журналист просидел у него добрых полдня. Разговор бессмысленно запрыгал через златогуровские восклицания, похохатывание, приступы громкого смеха. Глеб переглядывался с Раей, прощупывал Романыча настороженным взглядом: к добру ли такая ажитация?
— Нам бы сейчас выпить, да, Глеб?
— Тебе ж нельзя.
— Ну и что, тебе можно. Главное, чтоб кто-нибудь пил. Повод-то какой! Вот она! — Лев похлопал себя по ноге. — Целехонька! Мы еще поквакаем.
— Не болит?
— Раечка, принеси кипяточку, сделай нам чайку. (Рая вышла.) Я тебе скажу, Глебыч, с ногой у меня ничего. Нога не болит… Стала рука побаливать. — Лев приложил палец к губам. — Понял? Забудь. Может, не то.
Слово вылетело. Боялся, запрещал себе Златогуров даже подумать о своих руках, о новой боли. И тут вдруг нежданно и мучительно вырвалось. То, что загонял куда-то в подвалы своей души, — вырвалось, шваркнуло крыльями и принялось кружиться, шелестеть над головой, перед глазами, в ушах… Лев представил, что его ждет, как это будет выглядеть: он мысленно назвал усеченное видение шахматной фигурой… Показалось, что молчали они целую вечность, на самом деле через мгновение после вырвавшегося страха Лев снова вскричал:
— Все! Все, Глебыч. Забудь. Сейчас все хорошо. Нога не болит. — Но никакими силами уже не загнать назад то, что вырвалось, сказалось. — Может, до этого я еще умру. Это у кого рак, еще можно рассчитать по времени, а при склерозе никогда не знаешь, сколько тебе отпущено. Хочется выпить, Глебыч. Да молчи! Я знаю, что нельзя. У меня же в животе два сосудистых протеза из лавсана. А теперь еще и в ноге протез — из собственной вены. Даже с этой же ноги. — В голосе Льва появилась, пожалуй, гордость за собственную вену.
Рая принесла чай.
Златогуров, как древний грек в ареопаге, возлежал на боку, придерживая чашку одной рукой. Глеб похвалил чай, отдал чашку Рае. Откинулся в казенном кресле, положил на колени «дипломат». Щелкнул замками.
— У меня сюрприз. Вот. Завтрашний номер.
Лев читал, потирал руки и представлял себе скорый взрыв, который произведет эта заметочка, как он ее называл.
— Стало хорошей традицией семьи Златогуровых брать жене отпуск, когда муж ложится в больницу на очередную операцию, — встретил ее Лев тирадой, отодвинул шестнадцатую страницу «Литсратурки» и, как всегда, первым засмеялся. На этот раз смех получился не совсем привычный. Если присмотреться, Лев плакал. Смех сквозь слезы, без всякой образности, так сказать.
Несмотря на отпуск, времени Раисе все равно не хватало. С утра надо побыть с Левой, потом сходить на рынок, в магазин, дома все сварить — и снова в больницу. Хорошо, что Льву опять дали отдельную палату, — можно присесть, даже прикорнуть иногда. Хорошо еще, что машину починили достаточно быстро. Правда, все равно прошло около месяца. Оформление в ГАИ, калькуляция страхования, калькуляция ремонта, чего там только не было, а потом еще что-то надо было раздобыть — железки, фонари, потом исправляли, потом красили… Но, главное, к операции все успели.
На этот раз Льву заменили склерозированную артерию уже на самой ноге: взяли вену на этой же ноге и вшили ее выше и ниже закупорки — пустили кровь в обход места, где склероз закрыл артерию. Обводной канал. Операция длилась много дольше, чем предыдущая.
Раз от разу Левин оптимизм возвращался все с большим скрипом и натугой. Златогуров как бы оглядывался в поисках чего-нибудь, за что можно ухватиться, зацепиться, чтобы подтянуть себя и вытащить из омута безнадежности. Он знал, слышал идиотский, уничтожающий термин — бесперспективный больной, и всякий раз, когда ему предлагали операцию, с радостью соглашался, зная, что бесперспективных больных не оперируют. Значит, у него есть шанс!
И на этот раз, когда Дмитрий Григорьевич пришел к нему в палату со всем своим штабом и предложил еще одну операцию, Лев возликовал, а хирург, стесняясь собственной несостоятельности, отвернулся. Операция — всегда признак бессилия медицины: не смогли лечить, давай механические коррективы вносить. А повторные операции — того более, невольно ищешь чью-то вину. Конечно, прежде всего хирурга. Даже если больной так не думает, сам хирург все равно мается, не глядит больному в глаза.
Сегодня впервые после операции Златогуров осмотрелся вокруг с пробудившимся интересом к жизни. Один из первых признаков выздоровления, как это часто бывает у мужчин, — критический взгляд, которым Лев одарил жену:
— Райка! Ты что-то совсем как чучело стала. Сейчас поедешь и чтоб между рынком и магазином зашла в парикмахерскую! Смотреть противно. — Неясно, чего было больше в этих словах для Раи — обиды или радости.
Когда она приехала из парикмахерской, реакции на чудо преображения не последовало: Лев был увлечен беседой с одним из докторов, который зашел навестить его. Старожила Златогурова знали все врачи корпуса и время от времени заходили сочувственно поговорить о постороннем. Наконец, когда жена принесла еду, он с опозданием, а потому и преувеличенно стал расхваливать ее новую прическу, пытаясь выразиться поизысканнее, чего отродясь не умел по причине малого знакомства с художественной литературой, и закончил столь необычное для него куртуазное упражнение серией новых критических замечаний. Одновременно он с аппетитом ел, время от времени с удовольствием сгибал и разгибал чудом сохраненную ногу, смотрел телевизор и сетовал, что Димыч сегодня ни разу к нему не зашел. Посреди всего этого винегрета дел и слов, печалей и удовольствий Лев чуть не захлебнулся с набитым ртом от восторга и желания приветствовать возникшего в дверях закадычного друга и сопалатника былых времен:
— Глебыч! Геннадьич! Сколько лет!
Четыре дня назад, перед операцией, журналист просидел у него добрых полдня. Разговор бессмысленно запрыгал через златогуровские восклицания, похохатывание, приступы громкого смеха. Глеб переглядывался с Раей, прощупывал Романыча настороженным взглядом: к добру ли такая ажитация?
— Нам бы сейчас выпить, да, Глеб?
— Тебе ж нельзя.
— Ну и что, тебе можно. Главное, чтоб кто-нибудь пил. Повод-то какой! Вот она! — Лев похлопал себя по ноге. — Целехонька! Мы еще поквакаем.
— Не болит?
— Раечка, принеси кипяточку, сделай нам чайку. (Рая вышла.) Я тебе скажу, Глебыч, с ногой у меня ничего. Нога не болит… Стала рука побаливать. — Лев приложил палец к губам. — Понял? Забудь. Может, не то.
Слово вылетело. Боялся, запрещал себе Златогуров даже подумать о своих руках, о новой боли. И тут вдруг нежданно и мучительно вырвалось. То, что загонял куда-то в подвалы своей души, — вырвалось, шваркнуло крыльями и принялось кружиться, шелестеть над головой, перед глазами, в ушах… Лев представил, что его ждет, как это будет выглядеть: он мысленно назвал усеченное видение шахматной фигурой… Показалось, что молчали они целую вечность, на самом деле через мгновение после вырвавшегося страха Лев снова вскричал:
— Все! Все, Глебыч. Забудь. Сейчас все хорошо. Нога не болит. — Но никакими силами уже не загнать назад то, что вырвалось, сказалось. — Может, до этого я еще умру. Это у кого рак, еще можно рассчитать по времени, а при склерозе никогда не знаешь, сколько тебе отпущено. Хочется выпить, Глебыч. Да молчи! Я знаю, что нельзя. У меня же в животе два сосудистых протеза из лавсана. А теперь еще и в ноге протез — из собственной вены. Даже с этой же ноги. — В голосе Льва появилась, пожалуй, гордость за собственную вену.
Рая принесла чай.
Златогуров, как древний грек в ареопаге, возлежал на боку, придерживая чашку одной рукой. Глеб похвалил чай, отдал чашку Рае. Откинулся в казенном кресле, положил на колени «дипломат». Щелкнул замками.
— У меня сюрприз. Вот. Завтрашний номер.
Лев читал, потирал руки и представлял себе скорый взрыв, который произведет эта заметочка, как он ее называл.
18
По дороге на работу я, как всегда, проглядывал газеты. И сразу же наткнулся на статью «нашего» журналиста. После того как отделение приложило к нему руки, мы стали читать его работы с особой заинтересованностью. Так всегда бывает, если оперировал человека, имеющего отношение к печатному слову, к литературе, — тут же хватаешь газету, журнал, книгу и начинаешь лихорадочно читать, словно это написано сыном или братом, с чувством тайной горделивой причастности. В таких случаях я вспоминаю кумира нашей юности: в записной книжке Ильфа сказано, что газета с такой гордостью писала о лунном затмении, будто сама его сделала.
Статья была о последних достижениях науки, о компьютерной томографии — знакомая тема! —о лазерной хирургии, обо всем, что к нашей больнице не имеет никакого отношения. А потом о внедрении всего этого в практику. В институтах-де только вырабатывают новые методики, а основное лечение проходит в обычных больницах, и вот тут-то, доказывал Глебыч, в учреждениях практического здравоохранения и надо в первую очередь тиражировать апробированные новшества — доводить их количество до потребного любой больнице, ибо речь идет о здоровье людей. Все красиво, все правильно… И вдруг, прислонившись к вагонной двери, я начал медленно наливаться страхом: после всего этого излагалась наша эпопея с переводом на наш баланс эндоскопов вперемешку со славословиями мне и моим коллегам.
Очухавшись от первой волны страха, я испытал приступ доселе неведомого волнения: что и говорить, ласкает душу, когда о тебе пишут столь возвышенно комплиментарно, можно сказать, весь мир оповещают о том, как ты хорош, самоотвержен, бескорыстен… Новая волна — неприязнь, замешенная на изрядной злости и страхе. Во-первых, я просил не писать! Кстати, мог бы и показать предварительно, чтобы не было никакой клюквы. То, что журналисту кажется находкой, с точки зрения профессионала выглядит порой просто смешным. Злость раздувалась, как внезапный аллергический отек.
Начиненный смятением и яростью, я заперся в кабинете и продолжил изучение плача по аппаратуре и панегирика отделению. Выставили на посмешище! Уж теперь-то кто-нибудь прокатится утюгом по нашей мечте… Как прожектором, высветили — кто знает, что разглядят из серого тумана невидимые специалисты своим зорким профессиональным глазом?
Ворвался к Льву. Тот сиял как начищенный самовар.
— Ваша работа? Долго думали?
Лев осел и потемнел, словно снег, которого коснулся теплый воздух, и ошарашенно смотрел на меня.
— Неужели не понимаете, что помогать надо втихую?
— Дмитрий Григорьевич, напрасно злишься. Мы все рассчитали. После статьи они обязаны реагировать сразу.
— «Реагировать»! А то, что его могли не резать, а вытащить камень этой игрушкой? Это как? Надо ж такое написать! Какое же в этом случае мы имеем право оперировать? Тут уж на нас выспятся! Хорош гусь! Сейчас они нам нареагируют! Еще и подсказал, за что бить. — И тут же спохватился. Стыдно стало за вспышку. Оба они хотели как лучше, а я — с ходу в крик. Лик этот сияющий узрел и взорвался. Все же он больной, и больной, благодарный нам. Откуда ему и журналисту знать все наши тонкости? — Прости, Лев Романович. Это я от смущения. Неловко, когда в глаза хвалят, да еще сверх заслуженного. У нас, знаешь ли, клан, своего рода монашеский орден. Испокон веку врачи несколько отделены от другого мира. Непосвященным наших трудностей не понять. А полностью раскрыться перед всеми, обнажиться мы не готовы. Да и кто готов? Так что не заслужили мы похвалы. Все наоборот может случиться.
Как всегда, многословием пытаюсь сгладить собственное хамство, разутюжить складки неприязни между больным и врачом.
— Не скромничай, Дмитрий Григорьевич, в заметке все правильно изложено! Вы же не побоялись трудностей! — Лев снова стал понемногу раздуваться. Бесполезно ему объяснять.
— Ладно, Романыч. Мне надо идти больных смотреть.
— Можно я позвоню из вашего кабинета?
— Разумеется, звони.
Представляю, как он сейчас расписывает автору, что все в порядке, все довольны, я, мол, от похвалы зарделся, как девчонка… Уверен, что Рая уже принесла ему миллион экземпляров и он их роздал всей больнице. Небось уже с дежурным персоналом референдум провел, пока я до работы доехал.
Говорят, быть знаменитым некрасиво. Я бы сказал — опасно. Достали бы мы эти чертовы эндоскопы в конце концов, ну, через год, два, три… Что за нетерпячка? А чего добились?.. К концу операции волны пошли по всей больнице. Только стали зашивать, прибежала старшая сестра: срочно вызывает главврач.
— Не брошу же я!
Конечно, мог бросить. И без меня зашили бы. Но к начальству никогда не надо спешить. Хватит, наторопился за нынешний сезон по горло. У меня еще одна операция, имею формальное право не уходить отсюда до конца работы. Зашил больного до последнего шовчика и остался в блоке, курил в ожидании, когда увезут этого и подадут следующего. Конечно, лучше, если б два операционных стола было: сразу перешел бы к следующему больному, тому уже дали бы наркоз, и не пропадало бы впустую мое уникальное время. Смех один. Все — бы, бы, бы… Егор рядом записывает историю болезни. Удивительно, до сих пор про статью словом необмолвился. Наверное, сидит и иронизирует про себя. Будто подслушал:
— Нина звонила — поздравляла.
— Не с чем.
— Как — не с чем? А реклама?
— Надо быть очень уверенным в качестве товара, чтоб его рекламировать. Скажи честно: ты был в курсе?
— С ума сошел!
Хотелось, чтоб он поднял голову, в глаза ему посмотреть: не врет? Но тут явилась, как говорится, к Магомету гора — главный врач:
— Ты что? Не мог прийти? Ведь ничего не делаешь!
— Наркоз уже дают больному. Егор смылся. Остались вдвоем.
— Виданное ли дело — главный врач сама к нему идет! Герой статейный. Дождались праздничка! Вызывают в управление. Поедем вместе.
— Я не могу. У меня операция.
— Без тебя обойдутся.
— Нет. Так нельзя.
— Знаю, что нельзя. Большая операция?
— Час-полтора.
— Как кончишь — сразу ко мне. Расскажешь, по каким каналам шла самодеятельность.
— Да мы ничего не знали. Он в больнице у нас лежал.
— А как попал к нам?
— «Как, как»! «Скорая» привезла. — Не подводить же Егора.
— Ох, Дим, дорого нам обойдутся твои эндоскопы!
После операции поднялся в отделение. В палате юбиляром возлежал Златогуров. Статья в газете — еще одно лекарство, тест, подтверждающий его необходимость миру. Прошел мимо открытой двери, не стал разговаривать с ним. Быстро переоделся, и мы с главной поехали.
Сидел в приемной, пока она беседовала с начальником. Тот был холоден, но не шумлив, как можно было ожидать. Выяснил нашу оснащенность и сказал, что весьма неплохо для такой слабой больницы, как наша. «Слабая» — пожалуй, единственный отдаленный рокот надвигающейся грозы. Разговаривать с заведующим отделением, то есть со мной, отказался.
Дома меня встретили как обычно. Про статью никто не заикался, все занимались своими делами. Я беспрерывно подходил к телефону: благодарил, объяснял, оправдывался. Наконец Валя не выдержала:
— Ну, герой дня, с тобой еще можно общаться или без доклада не входить?
Начинается!
— Ты этого хотел, Жорж Данден.
— С чего ты взяла?
— Да уж я вижу. Вся жизнь твоя должна была вылиться в какой-нибудь эдакий кунштюк.
Ничего себе заявочка! Я пожал плечами и пошел к сыну играть в шахматы. Кончилось тем, что стали смотреть по второй программе какое-то старье.
Статья была о последних достижениях науки, о компьютерной томографии — знакомая тема! —о лазерной хирургии, обо всем, что к нашей больнице не имеет никакого отношения. А потом о внедрении всего этого в практику. В институтах-де только вырабатывают новые методики, а основное лечение проходит в обычных больницах, и вот тут-то, доказывал Глебыч, в учреждениях практического здравоохранения и надо в первую очередь тиражировать апробированные новшества — доводить их количество до потребного любой больнице, ибо речь идет о здоровье людей. Все красиво, все правильно… И вдруг, прислонившись к вагонной двери, я начал медленно наливаться страхом: после всего этого излагалась наша эпопея с переводом на наш баланс эндоскопов вперемешку со славословиями мне и моим коллегам.
Очухавшись от первой волны страха, я испытал приступ доселе неведомого волнения: что и говорить, ласкает душу, когда о тебе пишут столь возвышенно комплиментарно, можно сказать, весь мир оповещают о том, как ты хорош, самоотвержен, бескорыстен… Новая волна — неприязнь, замешенная на изрядной злости и страхе. Во-первых, я просил не писать! Кстати, мог бы и показать предварительно, чтобы не было никакой клюквы. То, что журналисту кажется находкой, с точки зрения профессионала выглядит порой просто смешным. Злость раздувалась, как внезапный аллергический отек.
Начиненный смятением и яростью, я заперся в кабинете и продолжил изучение плача по аппаратуре и панегирика отделению. Выставили на посмешище! Уж теперь-то кто-нибудь прокатится утюгом по нашей мечте… Как прожектором, высветили — кто знает, что разглядят из серого тумана невидимые специалисты своим зорким профессиональным глазом?
Ворвался к Льву. Тот сиял как начищенный самовар.
— Ваша работа? Долго думали?
Лев осел и потемнел, словно снег, которого коснулся теплый воздух, и ошарашенно смотрел на меня.
— Неужели не понимаете, что помогать надо втихую?
— Дмитрий Григорьевич, напрасно злишься. Мы все рассчитали. После статьи они обязаны реагировать сразу.
— «Реагировать»! А то, что его могли не резать, а вытащить камень этой игрушкой? Это как? Надо ж такое написать! Какое же в этом случае мы имеем право оперировать? Тут уж на нас выспятся! Хорош гусь! Сейчас они нам нареагируют! Еще и подсказал, за что бить. — И тут же спохватился. Стыдно стало за вспышку. Оба они хотели как лучше, а я — с ходу в крик. Лик этот сияющий узрел и взорвался. Все же он больной, и больной, благодарный нам. Откуда ему и журналисту знать все наши тонкости? — Прости, Лев Романович. Это я от смущения. Неловко, когда в глаза хвалят, да еще сверх заслуженного. У нас, знаешь ли, клан, своего рода монашеский орден. Испокон веку врачи несколько отделены от другого мира. Непосвященным наших трудностей не понять. А полностью раскрыться перед всеми, обнажиться мы не готовы. Да и кто готов? Так что не заслужили мы похвалы. Все наоборот может случиться.
Как всегда, многословием пытаюсь сгладить собственное хамство, разутюжить складки неприязни между больным и врачом.
— Не скромничай, Дмитрий Григорьевич, в заметке все правильно изложено! Вы же не побоялись трудностей! — Лев снова стал понемногу раздуваться. Бесполезно ему объяснять.
— Ладно, Романыч. Мне надо идти больных смотреть.
— Можно я позвоню из вашего кабинета?
— Разумеется, звони.
Представляю, как он сейчас расписывает автору, что все в порядке, все довольны, я, мол, от похвалы зарделся, как девчонка… Уверен, что Рая уже принесла ему миллион экземпляров и он их роздал всей больнице. Небось уже с дежурным персоналом референдум провел, пока я до работы доехал.
Говорят, быть знаменитым некрасиво. Я бы сказал — опасно. Достали бы мы эти чертовы эндоскопы в конце концов, ну, через год, два, три… Что за нетерпячка? А чего добились?.. К концу операции волны пошли по всей больнице. Только стали зашивать, прибежала старшая сестра: срочно вызывает главврач.
— Не брошу же я!
Конечно, мог бросить. И без меня зашили бы. Но к начальству никогда не надо спешить. Хватит, наторопился за нынешний сезон по горло. У меня еще одна операция, имею формальное право не уходить отсюда до конца работы. Зашил больного до последнего шовчика и остался в блоке, курил в ожидании, когда увезут этого и подадут следующего. Конечно, лучше, если б два операционных стола было: сразу перешел бы к следующему больному, тому уже дали бы наркоз, и не пропадало бы впустую мое уникальное время. Смех один. Все — бы, бы, бы… Егор рядом записывает историю болезни. Удивительно, до сих пор про статью словом необмолвился. Наверное, сидит и иронизирует про себя. Будто подслушал:
— Нина звонила — поздравляла.
— Не с чем.
— Как — не с чем? А реклама?
— Надо быть очень уверенным в качестве товара, чтоб его рекламировать. Скажи честно: ты был в курсе?
— С ума сошел!
Хотелось, чтоб он поднял голову, в глаза ему посмотреть: не врет? Но тут явилась, как говорится, к Магомету гора — главный врач:
— Ты что? Не мог прийти? Ведь ничего не делаешь!
— Наркоз уже дают больному. Егор смылся. Остались вдвоем.
— Виданное ли дело — главный врач сама к нему идет! Герой статейный. Дождались праздничка! Вызывают в управление. Поедем вместе.
— Я не могу. У меня операция.
— Без тебя обойдутся.
— Нет. Так нельзя.
— Знаю, что нельзя. Большая операция?
— Час-полтора.
— Как кончишь — сразу ко мне. Расскажешь, по каким каналам шла самодеятельность.
— Да мы ничего не знали. Он в больнице у нас лежал.
— А как попал к нам?
— «Как, как»! «Скорая» привезла. — Не подводить же Егора.
— Ох, Дим, дорого нам обойдутся твои эндоскопы!
После операции поднялся в отделение. В палате юбиляром возлежал Златогуров. Статья в газете — еще одно лекарство, тест, подтверждающий его необходимость миру. Прошел мимо открытой двери, не стал разговаривать с ним. Быстро переоделся, и мы с главной поехали.
Сидел в приемной, пока она беседовала с начальником. Тот был холоден, но не шумлив, как можно было ожидать. Выяснил нашу оснащенность и сказал, что весьма неплохо для такой слабой больницы, как наша. «Слабая» — пожалуй, единственный отдаленный рокот надвигающейся грозы. Разговаривать с заведующим отделением, то есть со мной, отказался.
Дома меня встретили как обычно. Про статью никто не заикался, все занимались своими делами. Я беспрерывно подходил к телефону: благодарил, объяснял, оправдывался. Наконец Валя не выдержала:
— Ну, герой дня, с тобой еще можно общаться или без доклада не входить?
Начинается!
— Ты этого хотел, Жорж Данден.
— С чего ты взяла?
— Да уж я вижу. Вся жизнь твоя должна была вылиться в какой-нибудь эдакий кунштюк.
Ничего себе заявочка! Я пожал плечами и пошел к сыну играть в шахматы. Кончилось тем, что стали смотреть по второй программе какое-то старье.
19
Марат Анатольевич Тарасов на дежурство немного опоздал. Криминала в этом не было. Воскресенье, ни начальства, ни конференции, но Георгий Борисович нервничал: договорились поехать с Ниной на собачью выставку. Он уже переоделся и, как говорят, стоял на изготовке у линии старта; лишь только Марат вошел, наскоро ему перечислил, кто поступил, кто требует наблюдения, и простился уже из-за дверей.