Страница:
— Я никогда не даю обещаний, — повторила она, потому что Спайдер, казалось, не слышал ее, — и никогда не отвечаю на вопросы.
Она держала спину прямо, по-королевски, сидя с вежливым и скромным видом примерной девочки. Но в безмятежности ее спокойной улыбки слабо, но безошибочно угадывалось поощрение, словно она была уверена в успехе. Она поднялась с дивана.
— Нет! Подожди! Куда ты? — словно обезумев, заговорил Спайдер.
— Я голодна, пора обедать.
У Спайдера гора свалилась с плеч. Еда была узнаваемым знаком. Если она способна проголодаться, значит, она все-таки человек.
— У меня полный холодильник еды. Подожди минуту, я сделаю тебе такие бутерброды с ливерной колбасой и швейцарским сыром на ржаном хлебе, каких ты еще в жизни не пробовала.
Делая сандвичи, Спайдер думал, что самое лучшее было бы сейчас запереть дверь, выбросить ключ и остаться с ней здесь. Он хотел знать об этой девушке все, начиная с самого рождения. Сотни вопросов кружились у него в мозгу, и он отвергал их один за другим. Если бы она рассказала ему все, думал он, может быть, ему удалось бы хоть немного разобраться в своих чувствах.
Спайдер никогда не был склонен к самоанализу. Он рос, просто проживая жизнь и наслаждаясь ею, не вникая в себя. Сам того не сознавая, он прятал себя от себя самого. Этому способствовала и его симпатия к столь многим людям, и радушная открытость. Он влюбился, словно провалился в яму, внезапно разверзшуюся там, где еще вчера был твердый пол. Он, как школьник, был не готов к страсти.
Они ели молча. Все, что хотелось сказать Спайдеру, еще не будучи произнесенным, заранее казалось ему противоречащим ее правилам. Их молчание совсем не беспокоило ее. Она всегда была тихой, уклончиво и безмятежно спокойной. Она была настолько погружена в себя, что другие не вызывали у нее ни малейшего любопытства. В конце концов, они всегда рассказывали ей куда больше, чем ее интересовало. Она пристально смотрела на Спайдера, пытаясь поймать у него в глазах свое отражение. Изображение будет искажено, но, может быть, оно скажет ей что-то важное. Иногда, наедине с собой, ей казалось, что она становится некой личностью, имеет какое-то лицо, некий четкий образ, но он всегда оказывался образом актрисы из недавно увиденного фильма. Она улыбалась чужой улыбкой и чувствовала, что чужое лицо, как маска, скрывает ее собственное. В такие моменты ей чудилось, что она понимает, что такое реальный мир, но наваждение проходило и бесконечные искания продолжались.
Полуденное солнце ушло из студии, и освещение изменилось. Спайдер посмотрел на часы:
— Боже! Через пять минут здесь будут три малышки со своими мамашами. Я снимаю вечерние платья, а ничего не готово. — Он вскочил и направился в другой конец студии, а Мелани тем временем надела пиджак.
Вдруг он резко остановился и обернулся, не веря в реальность происходящего.
— Так как, ты сказала, тебя зовут?
— Ты слышала новость?
— Что ты имеешь в виду? Новостей вокруг полно…
— Наш божественный общий друг Спайдер наконец попался — уже третий раз идет ко дну.
— О чем ты?
— О любви. Наш бедный дурачок влюбился в новую Гарбо. Ты знаешь, о ком я, — последняя находка Эйлин, «загадочный цветок магнолии».
— Кто тебе сказал? Я не верю.
— Он сам сказал, иначе бы я тоже не поверила. Но Спайдер не переставая трещит о ней. Можно подумать, это он выдумал любовь. Он ухаживает за ней, словно в Дикси во времена Кола Портера. Меня от этого тошнит, особенно если вспомнить, как он говорил, что никогда…
— Я прекрасно понимаю, что ты имеешь в виду.
— Я так и знала, что ты поймешь.
— Ах, маленькая южная мокрописька!
— Я, пожалуй, выпью за это.
4
Она держала спину прямо, по-королевски, сидя с вежливым и скромным видом примерной девочки. Но в безмятежности ее спокойной улыбки слабо, но безошибочно угадывалось поощрение, словно она была уверена в успехе. Она поднялась с дивана.
— Нет! Подожди! Куда ты? — словно обезумев, заговорил Спайдер.
— Я голодна, пора обедать.
У Спайдера гора свалилась с плеч. Еда была узнаваемым знаком. Если она способна проголодаться, значит, она все-таки человек.
— У меня полный холодильник еды. Подожди минуту, я сделаю тебе такие бутерброды с ливерной колбасой и швейцарским сыром на ржаном хлебе, каких ты еще в жизни не пробовала.
Делая сандвичи, Спайдер думал, что самое лучшее было бы сейчас запереть дверь, выбросить ключ и остаться с ней здесь. Он хотел знать об этой девушке все, начиная с самого рождения. Сотни вопросов кружились у него в мозгу, и он отвергал их один за другим. Если бы она рассказала ему все, думал он, может быть, ему удалось бы хоть немного разобраться в своих чувствах.
Спайдер никогда не был склонен к самоанализу. Он рос, просто проживая жизнь и наслаждаясь ею, не вникая в себя. Сам того не сознавая, он прятал себя от себя самого. Этому способствовала и его симпатия к столь многим людям, и радушная открытость. Он влюбился, словно провалился в яму, внезапно разверзшуюся там, где еще вчера был твердый пол. Он, как школьник, был не готов к страсти.
Они ели молча. Все, что хотелось сказать Спайдеру, еще не будучи произнесенным, заранее казалось ему противоречащим ее правилам. Их молчание совсем не беспокоило ее. Она всегда была тихой, уклончиво и безмятежно спокойной. Она была настолько погружена в себя, что другие не вызывали у нее ни малейшего любопытства. В конце концов, они всегда рассказывали ей куда больше, чем ее интересовало. Она пристально смотрела на Спайдера, пытаясь поймать у него в глазах свое отражение. Изображение будет искажено, но, может быть, оно скажет ей что-то важное. Иногда, наедине с собой, ей казалось, что она становится некой личностью, имеет какое-то лицо, некий четкий образ, но он всегда оказывался образом актрисы из недавно увиденного фильма. Она улыбалась чужой улыбкой и чувствовала, что чужое лицо, как маска, скрывает ее собственное. В такие моменты ей чудилось, что она понимает, что такое реальный мир, но наваждение проходило и бесконечные искания продолжались.
Полуденное солнце ушло из студии, и освещение изменилось. Спайдер посмотрел на часы:
— Боже! Через пять минут здесь будут три малышки со своими мамашами. Я снимаю вечерние платья, а ничего не готово. — Он вскочил и направился в другой конец студии, а Мелани тем временем надела пиджак.
Вдруг он резко остановился и обернулся, не веря в реальность происходящего.
— Так как, ты сказала, тебя зовут?
* * *
Спустя две недели перед длинным зеркалом в костюмерной у Скавулло одна из бывших подружек Спайдера говорила другой:— Ты слышала новость?
— Что ты имеешь в виду? Новостей вокруг полно…
— Наш божественный общий друг Спайдер наконец попался — уже третий раз идет ко дну.
— О чем ты?
— О любви. Наш бедный дурачок влюбился в новую Гарбо. Ты знаешь, о ком я, — последняя находка Эйлин, «загадочный цветок магнолии».
— Кто тебе сказал? Я не верю.
— Он сам сказал, иначе бы я тоже не поверила. Но Спайдер не переставая трещит о ней. Можно подумать, это он выдумал любовь. Он ухаживает за ней, словно в Дикси во времена Кола Портера. Меня от этого тошнит, особенно если вспомнить, как он говорил, что никогда…
— Я прекрасно понимаю, что ты имеешь в виду.
— Я так и знала, что ты поймешь.
— Ах, маленькая южная мокрописька!
— Я, пожалуй, выпью за это.
4
Вернувшись в Бостон на три месяца раньше, чем закончился год ее пребывания в Париже, Билли Уинтроп сообщила тете Корнелии, что очень тосковала по дому. Она сказала, что внезапно почувствовала желание провести лето с семьей в Честнат-Хилл, а потом уж ехать учиться в Нью-Йорк к Кэти Гиббс. Корнелия, казалось, охотно поверила в эту ложь, как поверили бы большинство бостонцев, влюбленных в свой город и его окрестности, полагая, что перед ними бледнеет все очарование Парижа. Однако Корнелия понимала, в чем тут дело. В последнем письме леди Молли была подробно изложена вся история о подлости, с которой «этот мальчишка Кот де Грас» бросил ее племянницу. Доброе материнское сердце Корнелии горело желанием согреть Ханни-Билли, ей хотелось сказать девушке, как она переживает за нее, но достоинство, с которым держалась Билли, не допускало никаких задушевных бесед.
А как она выглядела! Об этом заговорил весь Бостон, все, кого следовало принимать во внимание. Мамаши из высшей касты, глядя на собственных невзрачных дочерей, почти прощали Билли ее высокую, ладную фигуру, тяжелую массу темных волос, царственную походку, великолепную кожу, но прощение давалось им медленно, шаг за шагом, и то лишь потому, что она все-таки Уинтроп. Привыкнув жалеть ее, думать о ней как о безнадежной толстушке Ханни, даже самые добронравные женщины не могли смириться с тем, что Ханни вернулась из Парижа неистово красивой. Другое дело, если бы она родилась красавицей. Но сейчас такое превращение выглядело почти нечестно. К этой мысли было чересчур трудно привыкнуть. Как будто в город приехала прекрасная незнакомка, нарядная, красивая, непохожая на тех, кого они привыкли видеть, одевавшаяся не так, как бостонские девушки; и вдруг эта незнакомка спокойно и бестрепетно здоровается с ними, как с хорошо знакомыми членами семьи.
Ровесницы Билли нашли эту перемену еще более неприятной. Превращение гадкого утенка в прекрасного лебедя хорошо для сказок братьев Гримм, но для Бостона оно слишком театрально, откровенно говоря, безвкусно. Может быть, даже чуть-чуть вульгарно.
Корнелия ринулась в бой:
— Аманда, твоей дочери Пи-Ви должно быть стыдно. Что, зелен виноград? Я слышала, что она говорила о моей Билли вчера в Майопии. Так, значит, «нелепо» менять свое имя в таком возрасте? Тебе следовало бы помнить, что ее назвали в честь твоей двоюродной сестры Уилхелмины. Билли не меняет имя — она возвращает его себе… Ах, значит, Билли «не знает, как одеться, чтобы идти смотреть поло»? Да если Пи-Ви хоть когда-нибудь снимет свои бриджи, мы увидим, умеет ли она одеваться для чего-нибудь еще, кроме верховой езды. Она что, собирается отзываться на «Пи-Ви», пока не станет бабушкой? На твоем месте, Аманда, я написала бы Лилиан де Вердюлак и выяснила, не найдется ли у нее комнаты на следующий год для твоей дочки. Этой девочке не помешало бы узнать, что за пределами конюшни тоже есть жизнь.
С Билли Корнелия была очень откровенна и очень добра.
— Билли, мне кажется, за год в Париже ты поиздержалась больше, чем рассчитывала.
— Боюсь, что так, тетя Корнелия. Я истратила…
— Пустяки. Девушка, которая выглядит так чудесно, как ты, заслуживает того, чтобы распорядиться своим пребыванием в Париже наилучшим образом. Я ни на йоту не виню тебя за то, что ты купила эти наряды. Ты носишь их прекрасно, и в конце концов, это твои собственные деньги. Мне следовало бы послать тебе чек на покупку нового гардероба, но, пока ты была такой пухленькой, мне казалось, что это ни к чему.
— Пухленькой… Как вы любезны, тетя Корнелия! Я была отвратительно жирной коровой. Согласитесь.
— Ну, не будем придираться к словам. Как бы то ни было, ты была совсем другой девушкой. Однако бог с ним, дело не в этом. Надо подумать о будущем. А не хочешь ли ты все-таки остаться в Бостоне и пойти в «Уэллсли»? — с надеждой спросила Корнелия: эта новая Билли, по ее мнению, могла бы выйти замуж за любого, кто ей понравится, и ей вовсе не обязательно идти к Кэти Гиббс, чтобы затем стать отчаянно скучающей секретаршей.
— Боже упаси, нет! Осенью мне будет двадцать, слишком поздно, чтобы снова идти в школу.
Корнелия вздохнула:
— Я даже не подумала об этой стороне дела. Но, конечно, тебе незачем уезжать из дома… Ты знаешь, как мы с твоим дядей хотим, чтобы ты осталась у нас.
— Я знаю, я глубоко тронута, тетя Корнелия. Но мне нужно уехать из Бостона, хотя бы ненадолго. Я знаю здесь всех всю свою жизнь, и у меня нет ни одного близкого друга, только вы и дядя Джордж. Отец погружен в свою работу. Он едва взглянул на меня и сказал только: «Я всегда знал, что костями ты в Майиотов», а затем вернулся к своим исследованиям. Это трудно объяснить, но, возвратившись сюда, я вновь почувствовала себя отверженной, не так, как раньше, но все равно не на месте. Французы сказали бы, что здесь я не в своей тарелке. Мне хотелось бы поехать туда, где никто не подойдет ко мне и не скажет: «Боже мой, что с тобой случилось? На сколько ты похудела? Даже не верится, толстушка Ханни Уинтроп!»
Корнелия изобразила на лице понимание. Ей приходилось слышать теперь именно эти слова в отношении Билли.
— Тетя Корнелия, вы помните, как заставили меня пообещать, что, вернувшись из Парижа, я пойду к Кэти Гиббс?
— Но, дорогая, сейчас я не требую от тебя этого. Я хочу сказать, твой выбор стал гораздо шире: столько хороших мальчиков считают тебя…
— Столько хорошеньких малышей. Мне кажется, я на десять лет старше их. Я не могу просто сидеть сложа руки, заниматься понемногу благотворительностью, жить за счет вас и дяди Джорджа и ждать, пока найдется кто-нибудь не совсем юный, кто женится на мне. Видно, вы считаете меня не пригодной ни к чему другому, если перестали об этом думать.
— Но, моя дорогая, почти все мы всегда жили так.
— О, вы хорошо знаете, что я имею в виду.
— В общем, да. Я думаю, ты права, и, как мне ни жаль с тобой расставаться, я, признаться, не могу представить тебя в Сьюинг-Серклз. — Корнелия ощутила внезапную боль утраты, но она никогда не пыталась отрицать очевидных вещей. — Итак, да здравствует Кэти Гиббс!
Корнелия с обычной кипучей жаждой деятельности вернулась в привычное русло устраивания чьей-то жизни. В конце концов, школа Катарины Гиббс, основанная в 1911 году, была единственной в Америке школой секретарей, которую семьи молодых девушек с хорошим положением в обществе считали полностью приемлемой. Для студенток по-прежнему обязательны были шляпки и перчатки, там учились другие «хорошие» девушки, и социальный статус школы значил не меньше, чем репутация заведения, выпускающего первоклассных секретарей.
Через неделю Корнелия подыскала Билли подходящую соседку по комнате. Дочь одной из ее старых подруг, знакомой еще со студенческих лет, работала в Нью-Йорке и жила в очень хорошем районе. В ее квартире была лишняя спальня, которую мать хотела бы сдать. Корнелия пошла даже дальше и заплатила за обучение за год вперед, вполне обоснованно полагая, что после парижских покупок у Билли не хватит денег на учебу и прочие расходы. Под предлогом дешевизны на августовских меховых распродажах она отвела Билли в магазин Робертса-Нойштадтера на Ньюбери-стрит и заранее сделала ей подарок к двадцатилетию — изящного покроя шубу из бархатистого черного котика, расклешенную книзу, с хлястиком на спине, с воротником и манжетами из темной норки. «Оставь старую для дождливой погоды», — посоветовала она, жестом отвергая признательные объятия Билли. Щедрость Корнелии не знала границ — она терпеть не могла, когда ее благодарили.
Тем временем у Джессики Торп утро выдалось пренеприятное. Оно началось с того, что Натали Дженкинс, литературный редактор, разнесла в клочки последний вариант биографического очерка Джессики о Синатре. Статья, наспех состряпанная известным рассказчиком, была отдана Джессике на «подчистку», и она трудилась над ней несколько недель, пытаясь придать нескромным анекдотам и простонародной лексике стиль, приличествующий журналу для женщин. Миссис Дженкинс, известная как единственная женщина в издательском мире, выпивавшая за ленч по четыре мартини, с негодованием отвергла первый вариант Джессики, с неодобрением отнеслась ко второму и на сей раз сама села за пишущую машинку, переделав за три четверти часа ее третий вариант, до основания выпотрошив его и выбросив все места, где был хоть какой-то смысл. От материала осталась одна манная каша, старомодная душещипательная чепуха, но миссис Дженкинс, небезрезультатно отсидевшая за машинкой с торжествующим видом, была наконец удовлетворена: она еще раз доказала, что никто в редакции не в состоянии ничего сделать без ее помощи.
И как будто этого мало, подумала Джессика, сегодня должна приехать девушка из Бостона — Уилхелмина Ханненуэлл Уинтроп. От одной этой мысли облако волос Джессики, пышных, как у младенцев на картинах прерафаэлитов, опало. В Джессике все время что-нибудь сникало, в зависимости от обстоятельств. Юбки сползали, потому что бедра были слишком узки, чтобы эти юбки держались, а ей никогда не приходило в голову ушить их в поясе. Блузки обвисали, потому что она забывала толком заправить их. Вся фигура ее выглядела поникшей, потому что ростом Джессика была всего метр шестьдесят и никогда не давала себе труда держаться прямо. Но, даже сникая не только телом, но и духом, она оставалась неотразимой. Мужчины, видя поникшую Джессику, находили самую мысль о женщинах с прямыми спинами отталкивающей по причине их якобы мужеподобности. У нее был крошечный носик, крошечный подбородок и огромные печальные лавандовые глаза под прелестными широкими бровями. Когда поникшие уголки губ, казалось, портили ее очаровательный маленький ротик, мужчины сгорали от желания поцеловать его. Впрочем, когда губки ее не были поникшими, реакция оставалась такой же.
Мужчины привлекали Джессику больше всего. Она считала, что успешно скрывает от матери эту присущую ей опасную склонность, но, видно, ей это не очень удавалось, иначе мать не стала бы так упорно настаивать, чтобы Джессика поселила к себе соседку или переехала в дамский отель «Барбизон», этот дьявольский островок целомудрия. Целомудрие привлекало Джессику меньше всего.
Девушка из Бостона — несомненно, шпионка ее матери, думала Джессика, с восхитительно поникшим видом направляясь домой и губя надежды на блестящий вечер по крайней мере дюжины мужчин с Мэдисон-авеню, на которых она даже не взглянула. В обычном настроении Джессика в упор смотрела на всех мужчин, попадавших в поле ее зрения хотя бы на долю секунды, и оценивала их по десятибалльной шкале, исходя из единственного критерия: «Хорош ли он в постели?» Чтобы получить оценку ниже «четырех», мужчина должен был быть крайне непривлекательным, ибо Джессика была очень близорука и терпеть не могла носить очки на людях. В среднем за неделю число получивших «шесть» и «семь» измерялось дюжинами. Она никогда не могла судить наверняка, потому что видела слишком плохо, но, честно говоря, не скупилась на оценки.
В час пик Билли с трудом поймала такси и добралась до квартиры Джессики лишь к половине седьмого, цепенея от волнения. Швейцар позвонил из вестибюля, чтобы сообщить о ее прибытии, как раз тогда, когда Джессика успела спрятать пять разрозненных мужских носков, широкий ремень и — в последнюю минуту — свою резиновую спринцовку. Ну может ли девственница пользоваться резиновой спринцовкой? Джессика была в ужасе, чтобы раздумывать над этим. Она стояла в дверях и наблюдала, как на тележке к ней везут груду впечатляюще качественного багажа. За тележкой шел привратник, а за ним шествовала, как показалось близорукой Джессике, амазонка. Пока привратник разгружал багаж, она торопливо поздоровалась со смутно видимой высокой фигурой, тоскливо подумав о том моменте, когда останется с вновь прибывшей наедине. Амазонка застыла посреди гостиной, молчаливая, неуверенная. Хотя Билли наконец научилась немного преодолевать свою скованность благодаря тому, что теперь говорила по-французски и даже умела общаться с новыми знакомыми, перспектива жизни в тесном соседстве с превосходящей ее девушкой одного с ней происхождения, с девушкой на три года старше, разом вызвала в памяти десятки поводов для беспокойства, которые сопровождали ее первые восемнадцать лет жизни. При виде невысокой Джессики, такой субтильной, почти хилой, Билли вновь почувствовала себя огромной, словно снова стала толстой.
Привратник ушел, и Джессика вспомнила о хороших манерах.
— О, почему бы нам не сесть? — застенчиво пробормотала она. — Вы, должно быть, очень устали — на улице так жарко. — Она неуверенно указала рукой на кресло, и высокая фигура села, вздохнув от усталости и облегчения. Джессика пыталась нащупать какую-либо общую почву, чтобы разговорить незнакомку. — Придумала! — отважилась она. — Почему бы нам не выпить? Я так волнуюсь!..
При этих добрых словах амазонка разразилась слезами. За компанию с ней разрыдалась и Джессика. Поплакать она любила и считала это весьма полезным в трудные моменты.
Минут через пять Джессика надела очки и внимательно рассмотрела Билли. Всю жизнь ей хотелось выглядеть как Билли, и она так и сказала ей. Билли ответила, что всю жизнь мечтала выглядеть как Джессика. Обе говорили чистую правду, и обе понимали это. Через два часа Билли рассказала Джессике все об Эдуаре, а Джессика рассказала Билли все о трех «девятибалльных» мужчинах, с которыми крутила любовь сейчас. Их дружба с каждой минутой росла в геометрической прогрессии. Обеим казалось, что им никогда не хватит времени, чтобы поведать друг другу обо всем, что так хотелось рассказать. Перед тем как в четыре часа утра наконец разойтись по своим спальням, предварительно освободив из заточения резиновую спринцовку Джессики, они заключили торжественный договор никогда не говорить никому ни в Провиденсе, ни в Нью-Йорке, ни в Бостоне ничего друг о друге, кроме имени, добавляя лишь банальное «очень хорошая девушка». Этот договор они соблюдали всю жизнь.
Трудности представлял Грегг. Билли кляла Грегга и Питмена, кем бы они ни были. Зачем люди в жестокости своей изобрели стенографию, спрашивала она себя, когда с дьявольской неумолимостью звенел ежечасный звонок и она торопливо, но с положенной аккуратностью переходила из класса стенографии в класс машинописи и снова в класс стенографии. Многие из ее одноклассниц уже чуть-чуть умели печатать до того, как поступили к Кэти Гиббс, но даже те, кто считал, что поднаторели в этом деле, очень скоро убеждались в беспочвенности своих иллюзий. Все они стали «гиббсовским материалом», а это значило, что от них ожидали скорейшего достижения определенного уровня мастерства, уровня, который убивал Билли своей вопиющей недостижимостью. Неужели они всерьез полагают, что к концу курса она сможет стенографировать сто слов в минуту и без ошибок печатать шестьдесят слов в минуту? Вне всякого сомнения, они так и думают.
Через неделю Билли решила, что ругать Грегга и Питмена — пустая трата времени. Оба неизбежны, как закон тяготения. Это все равно что сбрасывать вес, — она страдала сильнее даже, чем в процессе сбрасывания веса, насколько она могла припомнить, но в конце концов все окупилось. У каждой ученицы была в запасе своя придававшая ей силы история о некой выпускнице школы Гиббс, начавшей с работы секретаршей у важного сенатора или известного бизнесмена, а затем получившей более ответственный пост. Билли же ощутила, что ей на выручку все-таки пришла не история со счастливым концом, а ее собственная одержимость, помогавшая вгрызаться в материал с уверенностью, что она наконец освоит его, одолеет.
Джессика, в свою очередь, была обеспокоена отсутствием у Билли, как она эвфемистически выражалась, «кавалеров».
— Но, Джесси, я не знаю в Нью-Йорке ни одной живой души, я приехала сюда работать. Ты знаешь, как важно для меня стать независимой и самой зарабатывать деньги.
— Сколько мужчин ты сегодня видела, Билли? — поинтересовалась Джессика, игнорируя амбиции подруги.
— Откуда я знаю? Может, десять, может, пятнадцать — что-то около этого.
— Во сколько баллов их можно оценить?
— Отстань ты! Я не играю в эти игры. Это по твоей части.
— Еще бы! Если ты не будешь смотреть на них и оценивать, то откуда у тебя возьмется точка отсчета, чтобы понять, что ты встретила «восьмибалльного» или «девятибалльного»?
— А что это даст?
— Билли, я все время думаю о тебе. Ты зациклилась, как наездник, который упал с лошади и не может преодолеть свой испуг. Ты явно боишься мужчин из-за того, что случилось, не так ли? — ворковала Джессика своим нежным голоском, но Билли достаточно хорошо знала ее, чтобы помнить: это очаровательное мурлыканье свойственно зверюшке с железным рассудком и противоречить бесполезно. Джессика видела сквозь стены.
— Может быть, ты и права, — устало согласилась она. — Но давай посмотрим на вещи здраво: предположим, я захотела бы познакомиться с мужчиной… Не могу же я просто подцепить несколько «девяток» на улице? Нет, Джесси, не смотри на меня так. Такая задача не под силу даже тебе, так я считаю. Есть вторая возможность — черкнуть весточку тете Корнелии и дать ей порыскать среди ее нью-йоркских друзей. Она откопает здесь какого-нибудь «хорошего мальчика», который пуповиной связан с Бостоном. Что бы между нами ни произошло, через неделю все будет известно в «Винсент-клубе». Ты не представляешь, как они любят сплетничать! Я не могу допустить, чтобы хоть кто-нибудь из них узнал, как я живу. Лучше я окончу «Гиббс», найду потрясающую работу и буду работать, пока не добьюсь грандиозного успеха, а до тех пор я не вернусь в Бостон!
— Глупышка, ну кто говорит о связи с кем-то из твоего круга? — возмутилась Джессика. — Я бы тоже никогда так не поступила. Никто из моих милых «девяток» не имеет ни малейшего понятия о моей семье. Их даже не интересует, откуда я. Я бы и не подумала иметь дело с кем-то, кто знаком с человеком, за которого я когда-нибудь выйду замуж, кем бы ни был этот счастливчик. Вся штука в том, чтобы выйти за рамки.
— За рамки?
— О-о, дурочка! — простонала Джессика, смеясь над однобоким представлением Билли о жизненных возможностях. — За рамки твоего собственного мира. Ты и понятия не имеешь, как ограничен твой маленький мирок. Хотя бы потому, что все они знают друг друга, потому что люди, с которыми твои тетушки знакомы в Бостоне, Провиденсе, Балтиморе и Филадельфии, — все связаны с теми, с кем ты можешь через них познакомиться в Нью-Йорке. Так вот, не думай, что, сделав всего один шаг, один крошечный шажок за рамки этих связей, ты не сумеешь абсолютно исчезнуть из виду.
— Все равно я не знаю, что делать, — пожаловалась Билли, ибо иногда Джессика выражалась до безумия иносказательно.
— Евреи. — Джессика одарила Билли улыбкой самой ловкой кошки квартала, кошки, которой удалось только что слопать в магазине взбитые сливки и баночку сардин. — Евреи — это то, что нужно. Они не хотят иметь дело с хорошенькими еврейскими девушками, потому что все связаны между собой так же, как мы, и не больше нашего хотят, чтобы что-нибудь выплыло наружу. Поэтому все мои «девятки» — евреи.
— А если ты встретишь «десятибалльного» еврея?
— Скорее всего, убегу как от огня. Но не пытайся переменить тему. Итак, сколько у тебя знакомых евреев?
А как она выглядела! Об этом заговорил весь Бостон, все, кого следовало принимать во внимание. Мамаши из высшей касты, глядя на собственных невзрачных дочерей, почти прощали Билли ее высокую, ладную фигуру, тяжелую массу темных волос, царственную походку, великолепную кожу, но прощение давалось им медленно, шаг за шагом, и то лишь потому, что она все-таки Уинтроп. Привыкнув жалеть ее, думать о ней как о безнадежной толстушке Ханни, даже самые добронравные женщины не могли смириться с тем, что Ханни вернулась из Парижа неистово красивой. Другое дело, если бы она родилась красавицей. Но сейчас такое превращение выглядело почти нечестно. К этой мысли было чересчур трудно привыкнуть. Как будто в город приехала прекрасная незнакомка, нарядная, красивая, непохожая на тех, кого они привыкли видеть, одевавшаяся не так, как бостонские девушки; и вдруг эта незнакомка спокойно и бестрепетно здоровается с ними, как с хорошо знакомыми членами семьи.
Ровесницы Билли нашли эту перемену еще более неприятной. Превращение гадкого утенка в прекрасного лебедя хорошо для сказок братьев Гримм, но для Бостона оно слишком театрально, откровенно говоря, безвкусно. Может быть, даже чуть-чуть вульгарно.
Корнелия ринулась в бой:
— Аманда, твоей дочери Пи-Ви должно быть стыдно. Что, зелен виноград? Я слышала, что она говорила о моей Билли вчера в Майопии. Так, значит, «нелепо» менять свое имя в таком возрасте? Тебе следовало бы помнить, что ее назвали в честь твоей двоюродной сестры Уилхелмины. Билли не меняет имя — она возвращает его себе… Ах, значит, Билли «не знает, как одеться, чтобы идти смотреть поло»? Да если Пи-Ви хоть когда-нибудь снимет свои бриджи, мы увидим, умеет ли она одеваться для чего-нибудь еще, кроме верховой езды. Она что, собирается отзываться на «Пи-Ви», пока не станет бабушкой? На твоем месте, Аманда, я написала бы Лилиан де Вердюлак и выяснила, не найдется ли у нее комнаты на следующий год для твоей дочки. Этой девочке не помешало бы узнать, что за пределами конюшни тоже есть жизнь.
С Билли Корнелия была очень откровенна и очень добра.
— Билли, мне кажется, за год в Париже ты поиздержалась больше, чем рассчитывала.
— Боюсь, что так, тетя Корнелия. Я истратила…
— Пустяки. Девушка, которая выглядит так чудесно, как ты, заслуживает того, чтобы распорядиться своим пребыванием в Париже наилучшим образом. Я ни на йоту не виню тебя за то, что ты купила эти наряды. Ты носишь их прекрасно, и в конце концов, это твои собственные деньги. Мне следовало бы послать тебе чек на покупку нового гардероба, но, пока ты была такой пухленькой, мне казалось, что это ни к чему.
— Пухленькой… Как вы любезны, тетя Корнелия! Я была отвратительно жирной коровой. Согласитесь.
— Ну, не будем придираться к словам. Как бы то ни было, ты была совсем другой девушкой. Однако бог с ним, дело не в этом. Надо подумать о будущем. А не хочешь ли ты все-таки остаться в Бостоне и пойти в «Уэллсли»? — с надеждой спросила Корнелия: эта новая Билли, по ее мнению, могла бы выйти замуж за любого, кто ей понравится, и ей вовсе не обязательно идти к Кэти Гиббс, чтобы затем стать отчаянно скучающей секретаршей.
— Боже упаси, нет! Осенью мне будет двадцать, слишком поздно, чтобы снова идти в школу.
Корнелия вздохнула:
— Я даже не подумала об этой стороне дела. Но, конечно, тебе незачем уезжать из дома… Ты знаешь, как мы с твоим дядей хотим, чтобы ты осталась у нас.
— Я знаю, я глубоко тронута, тетя Корнелия. Но мне нужно уехать из Бостона, хотя бы ненадолго. Я знаю здесь всех всю свою жизнь, и у меня нет ни одного близкого друга, только вы и дядя Джордж. Отец погружен в свою работу. Он едва взглянул на меня и сказал только: «Я всегда знал, что костями ты в Майиотов», а затем вернулся к своим исследованиям. Это трудно объяснить, но, возвратившись сюда, я вновь почувствовала себя отверженной, не так, как раньше, но все равно не на месте. Французы сказали бы, что здесь я не в своей тарелке. Мне хотелось бы поехать туда, где никто не подойдет ко мне и не скажет: «Боже мой, что с тобой случилось? На сколько ты похудела? Даже не верится, толстушка Ханни Уинтроп!»
Корнелия изобразила на лице понимание. Ей приходилось слышать теперь именно эти слова в отношении Билли.
— Тетя Корнелия, вы помните, как заставили меня пообещать, что, вернувшись из Парижа, я пойду к Кэти Гиббс?
— Но, дорогая, сейчас я не требую от тебя этого. Я хочу сказать, твой выбор стал гораздо шире: столько хороших мальчиков считают тебя…
— Столько хорошеньких малышей. Мне кажется, я на десять лет старше их. Я не могу просто сидеть сложа руки, заниматься понемногу благотворительностью, жить за счет вас и дяди Джорджа и ждать, пока найдется кто-нибудь не совсем юный, кто женится на мне. Видно, вы считаете меня не пригодной ни к чему другому, если перестали об этом думать.
— Но, моя дорогая, почти все мы всегда жили так.
— О, вы хорошо знаете, что я имею в виду.
— В общем, да. Я думаю, ты права, и, как мне ни жаль с тобой расставаться, я, признаться, не могу представить тебя в Сьюинг-Серклз. — Корнелия ощутила внезапную боль утраты, но она никогда не пыталась отрицать очевидных вещей. — Итак, да здравствует Кэти Гиббс!
Корнелия с обычной кипучей жаждой деятельности вернулась в привычное русло устраивания чьей-то жизни. В конце концов, школа Катарины Гиббс, основанная в 1911 году, была единственной в Америке школой секретарей, которую семьи молодых девушек с хорошим положением в обществе считали полностью приемлемой. Для студенток по-прежнему обязательны были шляпки и перчатки, там учились другие «хорошие» девушки, и социальный статус школы значил не меньше, чем репутация заведения, выпускающего первоклассных секретарей.
Через неделю Корнелия подыскала Билли подходящую соседку по комнате. Дочь одной из ее старых подруг, знакомой еще со студенческих лет, работала в Нью-Йорке и жила в очень хорошем районе. В ее квартире была лишняя спальня, которую мать хотела бы сдать. Корнелия пошла даже дальше и заплатила за обучение за год вперед, вполне обоснованно полагая, что после парижских покупок у Билли не хватит денег на учебу и прочие расходы. Под предлогом дешевизны на августовских меховых распродажах она отвела Билли в магазин Робертса-Нойштадтера на Ньюбери-стрит и заранее сделала ей подарок к двадцатилетию — изящного покроя шубу из бархатистого черного котика, расклешенную книзу, с хлястиком на спине, с воротником и манжетами из темной норки. «Оставь старую для дождливой погоды», — посоветовала она, жестом отвергая признательные объятия Билли. Щедрость Корнелии не знала границ — она терпеть не могла, когда ее благодарили.
* * *
Жарким, душным днем в первых числах сентября 1962 года Билли сидела в кресле салон-вагона в поезде, ехавшем из Бэк-Бей в Нью-Йорк. Стоило ей подумать о предстоящей встрече с будущей соседкой по комнате Джессикой Торп, как на нее накатывал приступ тошноты. Что за высокомерное имя, сухое, накрахмаленное, самодовольное. И что еще хуже, ей двадцать три, она с отличием окончила Вассар и работает по найму в редакционном отделе «Макколлз». Наверное, она пугающий образец совершенства, думала Билли. Даже ее происхождение безупречно. Ее родители принадлежат к старейшим фамилиям из Провиденса в Род-Айленде. Конечно, это не Бостон, намекала тетя Корнелия, но, к счастью, они и не такие… м-м… простые, как ньюйоркцы. А ее квартира расположена на Восемьдесят второй улице, между Парк— и Мэдисон-авеню. Эти подробности окончательно убедили Билли, что ее неминуемая, неизбежная соседка окажется утонченной, погруженной в себя особой, узревшей смысл жизни в удачной карьере. Возможно — о ужас! — еще и интеллектуалкой.Тем временем у Джессики Торп утро выдалось пренеприятное. Оно началось с того, что Натали Дженкинс, литературный редактор, разнесла в клочки последний вариант биографического очерка Джессики о Синатре. Статья, наспех состряпанная известным рассказчиком, была отдана Джессике на «подчистку», и она трудилась над ней несколько недель, пытаясь придать нескромным анекдотам и простонародной лексике стиль, приличествующий журналу для женщин. Миссис Дженкинс, известная как единственная женщина в издательском мире, выпивавшая за ленч по четыре мартини, с негодованием отвергла первый вариант Джессики, с неодобрением отнеслась ко второму и на сей раз сама села за пишущую машинку, переделав за три четверти часа ее третий вариант, до основания выпотрошив его и выбросив все места, где был хоть какой-то смысл. От материала осталась одна манная каша, старомодная душещипательная чепуха, но миссис Дженкинс, небезрезультатно отсидевшая за машинкой с торжествующим видом, была наконец удовлетворена: она еще раз доказала, что никто в редакции не в состоянии ничего сделать без ее помощи.
И как будто этого мало, подумала Джессика, сегодня должна приехать девушка из Бостона — Уилхелмина Ханненуэлл Уинтроп. От одной этой мысли облако волос Джессики, пышных, как у младенцев на картинах прерафаэлитов, опало. В Джессике все время что-нибудь сникало, в зависимости от обстоятельств. Юбки сползали, потому что бедра были слишком узки, чтобы эти юбки держались, а ей никогда не приходило в голову ушить их в поясе. Блузки обвисали, потому что она забывала толком заправить их. Вся фигура ее выглядела поникшей, потому что ростом Джессика была всего метр шестьдесят и никогда не давала себе труда держаться прямо. Но, даже сникая не только телом, но и духом, она оставалась неотразимой. Мужчины, видя поникшую Джессику, находили самую мысль о женщинах с прямыми спинами отталкивающей по причине их якобы мужеподобности. У нее был крошечный носик, крошечный подбородок и огромные печальные лавандовые глаза под прелестными широкими бровями. Когда поникшие уголки губ, казалось, портили ее очаровательный маленький ротик, мужчины сгорали от желания поцеловать его. Впрочем, когда губки ее не были поникшими, реакция оставалась такой же.
Мужчины привлекали Джессику больше всего. Она считала, что успешно скрывает от матери эту присущую ей опасную склонность, но, видно, ей это не очень удавалось, иначе мать не стала бы так упорно настаивать, чтобы Джессика поселила к себе соседку или переехала в дамский отель «Барбизон», этот дьявольский островок целомудрия. Целомудрие привлекало Джессику меньше всего.
Девушка из Бостона — несомненно, шпионка ее матери, думала Джессика, с восхитительно поникшим видом направляясь домой и губя надежды на блестящий вечер по крайней мере дюжины мужчин с Мэдисон-авеню, на которых она даже не взглянула. В обычном настроении Джессика в упор смотрела на всех мужчин, попадавших в поле ее зрения хотя бы на долю секунды, и оценивала их по десятибалльной шкале, исходя из единственного критерия: «Хорош ли он в постели?» Чтобы получить оценку ниже «четырех», мужчина должен был быть крайне непривлекательным, ибо Джессика была очень близорука и терпеть не могла носить очки на людях. В среднем за неделю число получивших «шесть» и «семь» измерялось дюжинами. Она никогда не могла судить наверняка, потому что видела слишком плохо, но, честно говоря, не скупилась на оценки.
В час пик Билли с трудом поймала такси и добралась до квартиры Джессики лишь к половине седьмого, цепенея от волнения. Швейцар позвонил из вестибюля, чтобы сообщить о ее прибытии, как раз тогда, когда Джессика успела спрятать пять разрозненных мужских носков, широкий ремень и — в последнюю минуту — свою резиновую спринцовку. Ну может ли девственница пользоваться резиновой спринцовкой? Джессика была в ужасе, чтобы раздумывать над этим. Она стояла в дверях и наблюдала, как на тележке к ней везут груду впечатляюще качественного багажа. За тележкой шел привратник, а за ним шествовала, как показалось близорукой Джессике, амазонка. Пока привратник разгружал багаж, она торопливо поздоровалась со смутно видимой высокой фигурой, тоскливо подумав о том моменте, когда останется с вновь прибывшей наедине. Амазонка застыла посреди гостиной, молчаливая, неуверенная. Хотя Билли наконец научилась немного преодолевать свою скованность благодаря тому, что теперь говорила по-французски и даже умела общаться с новыми знакомыми, перспектива жизни в тесном соседстве с превосходящей ее девушкой одного с ней происхождения, с девушкой на три года старше, разом вызвала в памяти десятки поводов для беспокойства, которые сопровождали ее первые восемнадцать лет жизни. При виде невысокой Джессики, такой субтильной, почти хилой, Билли вновь почувствовала себя огромной, словно снова стала толстой.
Привратник ушел, и Джессика вспомнила о хороших манерах.
— О, почему бы нам не сесть? — застенчиво пробормотала она. — Вы, должно быть, очень устали — на улице так жарко. — Она неуверенно указала рукой на кресло, и высокая фигура села, вздохнув от усталости и облегчения. Джессика пыталась нащупать какую-либо общую почву, чтобы разговорить незнакомку. — Придумала! — отважилась она. — Почему бы нам не выпить? Я так волнуюсь!..
При этих добрых словах амазонка разразилась слезами. За компанию с ней разрыдалась и Джессика. Поплакать она любила и считала это весьма полезным в трудные моменты.
Минут через пять Джессика надела очки и внимательно рассмотрела Билли. Всю жизнь ей хотелось выглядеть как Билли, и она так и сказала ей. Билли ответила, что всю жизнь мечтала выглядеть как Джессика. Обе говорили чистую правду, и обе понимали это. Через два часа Билли рассказала Джессике все об Эдуаре, а Джессика рассказала Билли все о трех «девятибалльных» мужчинах, с которыми крутила любовь сейчас. Их дружба с каждой минутой росла в геометрической прогрессии. Обеим казалось, что им никогда не хватит времени, чтобы поведать друг другу обо всем, что так хотелось рассказать. Перед тем как в четыре часа утра наконец разойтись по своим спальням, предварительно освободив из заточения резиновую спринцовку Джессики, они заключили торжественный договор никогда не говорить никому ни в Провиденсе, ни в Нью-Йорке, ни в Бостоне ничего друг о друге, кроме имени, добавляя лишь банальное «очень хорошая девушка». Этот договор они соблюдали всю жизнь.
* * *
Первое, что бросилось Билли в глаза, когда она вошла в школу Катарины Гиббс, был пристальный взгляд последней миссис Гиббс, сурово и непримиримо глядевшей с портрета, висевшего над столом секретаря в приемной. Но она не выглядит суровой, подумала Билли, она словно знает о тебе все и еще не решила, нужно ли тебя решительно отвергнуть. Уголком глаза Билли заметила, что кто-то стоит у дверей лифта и тщательно осматривает каждую девушку, оценивая перчатки, шляпку, платье и косметику, которой не должно быть очень много. Это требование не представляло трудностей для Билли, слишком хорошо помнившей бостонские нравы.Трудности представлял Грегг. Билли кляла Грегга и Питмена, кем бы они ни были. Зачем люди в жестокости своей изобрели стенографию, спрашивала она себя, когда с дьявольской неумолимостью звенел ежечасный звонок и она торопливо, но с положенной аккуратностью переходила из класса стенографии в класс машинописи и снова в класс стенографии. Многие из ее одноклассниц уже чуть-чуть умели печатать до того, как поступили к Кэти Гиббс, но даже те, кто считал, что поднаторели в этом деле, очень скоро убеждались в беспочвенности своих иллюзий. Все они стали «гиббсовским материалом», а это значило, что от них ожидали скорейшего достижения определенного уровня мастерства, уровня, который убивал Билли своей вопиющей недостижимостью. Неужели они всерьез полагают, что к концу курса она сможет стенографировать сто слов в минуту и без ошибок печатать шестьдесят слов в минуту? Вне всякого сомнения, они так и думают.
Через неделю Билли решила, что ругать Грегга и Питмена — пустая трата времени. Оба неизбежны, как закон тяготения. Это все равно что сбрасывать вес, — она страдала сильнее даже, чем в процессе сбрасывания веса, насколько она могла припомнить, но в конце концов все окупилось. У каждой ученицы была в запасе своя придававшая ей силы история о некой выпускнице школы Гиббс, начавшей с работы секретаршей у важного сенатора или известного бизнесмена, а затем получившей более ответственный пост. Билли же ощутила, что ей на выручку все-таки пришла не история со счастливым концом, а ее собственная одержимость, помогавшая вгрызаться в материал с уверенностью, что она наконец освоит его, одолеет.
Джессика, в свою очередь, была обеспокоена отсутствием у Билли, как она эвфемистически выражалась, «кавалеров».
— Но, Джесси, я не знаю в Нью-Йорке ни одной живой души, я приехала сюда работать. Ты знаешь, как важно для меня стать независимой и самой зарабатывать деньги.
— Сколько мужчин ты сегодня видела, Билли? — поинтересовалась Джессика, игнорируя амбиции подруги.
— Откуда я знаю? Может, десять, может, пятнадцать — что-то около этого.
— Во сколько баллов их можно оценить?
— Отстань ты! Я не играю в эти игры. Это по твоей части.
— Еще бы! Если ты не будешь смотреть на них и оценивать, то откуда у тебя возьмется точка отсчета, чтобы понять, что ты встретила «восьмибалльного» или «девятибалльного»?
— А что это даст?
— Билли, я все время думаю о тебе. Ты зациклилась, как наездник, который упал с лошади и не может преодолеть свой испуг. Ты явно боишься мужчин из-за того, что случилось, не так ли? — ворковала Джессика своим нежным голоском, но Билли достаточно хорошо знала ее, чтобы помнить: это очаровательное мурлыканье свойственно зверюшке с железным рассудком и противоречить бесполезно. Джессика видела сквозь стены.
— Может быть, ты и права, — устало согласилась она. — Но давай посмотрим на вещи здраво: предположим, я захотела бы познакомиться с мужчиной… Не могу же я просто подцепить несколько «девяток» на улице? Нет, Джесси, не смотри на меня так. Такая задача не под силу даже тебе, так я считаю. Есть вторая возможность — черкнуть весточку тете Корнелии и дать ей порыскать среди ее нью-йоркских друзей. Она откопает здесь какого-нибудь «хорошего мальчика», который пуповиной связан с Бостоном. Что бы между нами ни произошло, через неделю все будет известно в «Винсент-клубе». Ты не представляешь, как они любят сплетничать! Я не могу допустить, чтобы хоть кто-нибудь из них узнал, как я живу. Лучше я окончу «Гиббс», найду потрясающую работу и буду работать, пока не добьюсь грандиозного успеха, а до тех пор я не вернусь в Бостон!
— Глупышка, ну кто говорит о связи с кем-то из твоего круга? — возмутилась Джессика. — Я бы тоже никогда так не поступила. Никто из моих милых «девяток» не имеет ни малейшего понятия о моей семье. Их даже не интересует, откуда я. Я бы и не подумала иметь дело с кем-то, кто знаком с человеком, за которого я когда-нибудь выйду замуж, кем бы ни был этот счастливчик. Вся штука в том, чтобы выйти за рамки.
— За рамки?
— О-о, дурочка! — простонала Джессика, смеясь над однобоким представлением Билли о жизненных возможностях. — За рамки твоего собственного мира. Ты и понятия не имеешь, как ограничен твой маленький мирок. Хотя бы потому, что все они знают друг друга, потому что люди, с которыми твои тетушки знакомы в Бостоне, Провиденсе, Балтиморе и Филадельфии, — все связаны с теми, с кем ты можешь через них познакомиться в Нью-Йорке. Так вот, не думай, что, сделав всего один шаг, один крошечный шажок за рамки этих связей, ты не сумеешь абсолютно исчезнуть из виду.
— Все равно я не знаю, что делать, — пожаловалась Билли, ибо иногда Джессика выражалась до безумия иносказательно.
— Евреи. — Джессика одарила Билли улыбкой самой ловкой кошки квартала, кошки, которой удалось только что слопать в магазине взбитые сливки и баночку сардин. — Евреи — это то, что нужно. Они не хотят иметь дело с хорошенькими еврейскими девушками, потому что все связаны между собой так же, как мы, и не больше нашего хотят, чтобы что-нибудь выплыло наружу. Поэтому все мои «девятки» — евреи.
— А если ты встретишь «десятибалльного» еврея?
— Скорее всего, убегу как от огня. Но не пытайся переменить тему. Итак, сколько у тебя знакомых евреев?