Грубое лицо гостя вовсе омедвежилось, а Мишка так заслушался, что чуть было не вскрикнул, что есть такая развязка и он, пушистый медведь, хорошо знает, где она, но, припомнив кошмар минувшей ночи, лишивший его с Зайкой дома, бедняга и вовсе притих.
   – Нет такого ключа, блеф это, мираж, оправдание смердящей плоти, не желающей потеть во имя духа, во имя благодати и боголюбия, – вдруг рявкнул посетитель совсем неожидаемо, – вот хотя б взглянуть на наше существование незашоренными очами. К чему, к примеру, Закон позволяет волочить статуи по нечётным дням, а по чётным предписывает их долбить, и только каждый пятый день искать себе пропитание и строить кров? Зачем Закон запрещает приволочь сначала обрубок скалы к откупленному месту и лишь потом выдалбливать скульптуру, спокойно и без спешки, а не в суете посреди дороги? Не нам с тобой тырить в глаза лубочными пояснениями, дескать, Богу будет неясно, если покатит человек всю жизнь брёвнами по просеке необработанный камень, может, он его просто так катит от нечего делать. А коли, не дай Бог, посреди пути помрёт, то и не воздастся ему по трудам его бесплодным. Посему – кати и долби одновременно.
   Ну а чего ж, к примеру, нельзя выточить статую прямо в скале – как же! Сказано в Законе: «Вознеси славу Его…», а как её вознесёшь, не сдвигаясь с места? И ещё Закон сообщает, что он-то ещё милосердный, что обрабатывая скалу по пути, мы отбрасываем лишнюю пыль и крошку, премного статую к концу дороги облегчая. Какое к лешему послабление?! Десятый год волочу, а с каждым днём всё надрывнее, всё более клеится к земле истукан.
   – Ну полно, совсем я заврался, – вдруг воспрял мужлан, – разве не торчу я в кайфе от успеха, едва завидев некоего погорельца, начавшего со мной одновременно и даже пораньше, но пыхтящего теперь за многие мили позади, и не гордость ли взыграет при первом сравнении моего колосса вот хотя бы и с твоим жалким каменным обрубком? Нет, брат, немалого достиг я, немалого. И брёвнышки ты мне всё же дай, помнишь, как я тебе в начале лучшую скалу в округе раздобыл? А что ты из неё, красавицы, за уродца выбил, не мне решать, а должок оплати.
   Морда пришельца вдруг раскраснелась, теперь он недобро зырился прямо в потолок над собой и молчал в ожидании ответа.
   Мишка почувствовал, что если он такового не поимеет, то ненароком и взглянет на пушистых собеседников, и, собравшись с духом, промямлил:
   – Хорошо, хорошо.
   – Ну вот и славненько, – смягчился гость, сразу посерев лицом обратно. – Завтра зайду за тобой, сходим к твоей статуе, заодно и похвастаешь успехом.
   Пришелец едва окончил, сразу резко вскочил со стула и вышел вон, полоснув на прощание по Мишке невидящими глазами. Только дверь захлопнулась, комната залилась сумраком, ибо время явно не спало и день был съеден окончательно.
   Мишка с Зайкой, оставшись одни, забродили по комнате и наткнулись на обеденный стол. Они стали копошиться в оставленной на нём пище. Мишка выбрал кусочек курочки, но совсем холодный, безвкусный, а Зайка, погрызя горькую морковку, взялся за кусочек шоколадки, вовсе не растаявший, ибо было холодно.
   – Зайка, – прожевал Мишка, – надо что-то делать – мы совсем пропадём с этими извергами. Нужно найти, как нам обратно вернуться. А это не получится, пока мы не поймём, как сюда попали. А человек этот совсем жуткий. Вдруг поймёт, что мы просто Зайкомишки, а никакие не владельцы возжеланных им брёвен?
   – Он не плохой, – вдруг сказал Зайка, давясь шоколадкой, – он страдает от своего пристрастия, но поделать ничего не может.
   – И не поделает, – заворчал Медведь, – он скорее нас под брёвна бросит, чем поверит, что его боголюбие неправильное.
   – А ты почём знаешь? – спросил Зайка. – Может, даже очень правильное. Может, Бог его очень требовательный и неласковый.
   – Не может быть неласкового Бога, Зайка, – рассудил Мишка. – Если он неласковый, это уже не Бог.
   Зайка согласился:
   – Да, Бог у него тот же, что и у нас, просто Он редко тут бывает.
   – Но бывает же, – решил Мишка, догладывая снедь, – иначе отчего он так обмедведился, когда про тенистый сад с шуршащей листвой заговорил?
   Странники доели, что было, и зашагали в спальню. Там было ещё холоднее, а по углам, как и прежде, шастало время.
   На месте, где растаяла колыбелька, одеяло было ещё очень тёплым, и Зайка немедля под него забрался и оттуда стал Мишку зазывать, но тот вдруг зафантазировал и наверняка бы вовсе замёрз, если б Зайка его сильно не окликнул:
   – Мишка, иди под одеяло, простудишься!
   – Да подожди ты, Зайка, я, кажется, прозрился!
   Зайка испугался и спрятался под ушки, а Мишка стал вещать:
   – Посмотри, Зайка, как прожжено одеяло, значит, что-то его прожгло. Я думаю, что эта штука, что нас всё время об себя запинает, – обогреватель и его надобно включить.
   Мишка решительно стал щупать пластмассовый прибор, и наконец тот мерно зажужжал, обдаваясь теплом.
   – Вот здорово! – восхитился Зайка из-под ушек. – Ты самый хороший, качественный и умный. – Мишка вовсе ободрился и стал размышлять дальше, а Зайка нечаянно заснул.
   Утро началось лишь бледностью окна и свежей влагой дуновенья, напоминающей ветерок юпитерианского леса.
   Есть в мире вещи, которые как ни мучай, как ни истребляй, где-нибудь да и пробьются, просочатся и вновь займут своё незыблемое место. Как непредсказуемо любое начало – преддверие ли это драмы или фарса, – так неясна эта утренняя прохлада, предвестник ли это радости великой иль горького несчастья. А эти два крота дружны и следуют вместе.
   Всё это подумал бы Мишка, если 6 всю ночь не размышлял, сидя на кровати, как же он с Зайкой всё-таки сюда попал. У него ничего не получалось, пока Зайка не проснулся и всё не объяснил.
   – Мишка, мне снилось, что весь зелёный наш мир – лишь крупица этого прожжённого одеяла, а мы сюда попали потому, что его прожгли! – выпалил Зайка одним дыханием. Мишка аж запыхтел от недоверия, но вдруг сообразил, что свежий ветерок на пыльной планете – это чудо, а чудо – это Бог. Значит, не забросил Он нас здесь с Зайкой. Вот какой правильный сон Зайчонку приснил.
   – Так давай скорее жечь одеяло обратно, пока мужик за брёвнами не пришёл, – засуетился Мишка и сразу потянул одеяло к обогревателю. Но Зайка вцепился в него и заупирался, несмотря что ушки, свисая, мешали тянуть и перевешивали.
   – Мишка, не надо, наш мир такая маленькая крупичечка, вдруг он весь сгорит и пропадёт с мишками, опушками и зайками!
   Мишка сразу уступил и призадумался, но тут дверь в прихожей хлопнулась и явился вчерашний человек. Он вещал ещё с порога, если ещё не из-за двери:
   – Блин, с утра мне все толдынят: не бери у Мрыша брёвна, Джоф, они у него гнилые, поломаются, а с тебя выкуп запросит. Мрыш, Мрыш, ты меня не обманешь? Пойдём, покажешь брёвнышки и сразу со стряпчим уладимся, он уж со вчера, паскуда, гонорара ждёт. А трепачи-отговорщики, они, видать, завидники. И то правда, кто в наш век взаймы даёт? Разве что вот мы – друзья, и только.
   Тем временем Джоф вытолкал Мишку с Зайкой на улицу, лишь успел Зайка изловчиться нацепить на Мишку шарфик, оброненный кем-то в прихожей.
   День на Земле выдался пятый, то есть не волочительно-долбительный, а строительно-добывательный. Пыли было мало, истуканы на брёвнах торчали тут и там, поброшенные вдоль и поперёк великой просеки. А люди сравнительно тихо рыскали по окрестностям, охотясь или обмениваясь наохоченным. Кое-кто сидел по домам, починяя кров.
   Деловитый Джоф не скоро дотолкал Мишку с Зайкой до их истукана. Оный маленьким обрубком вовсе не показался. Овальная громада локтей эдак тридцать в длину и десять в толщину. Морда у статуи была со скошенным носом и почти законченными косыми глазами. У статуи переминался с ноги на ногу стряпчий. Он немало обрадовался, завидев Джофа с компанией, получил магарыч и смылся после того, как Мишку заставили чего-то нацарапать на бумажке, врученной стряпчим.
   – Ну, пока! – гаркнул землянин и, подхватив на плечо сразу три бревна, вдруг утопал впрочь.
   В бумажке оказалось написано, что если Джоф брёвна через время не вернёт, то Мишка, исполняющий роль Мрыша, вправе отрубить нос джофовой статуе, но на какое время брёвна взяты, указано не было.
   – Кажется, нас обманули, – испугался Мишка, – вот вернётся этот самый Мрыш и спросит свои брёвна, а у нас их Джоф насовсем увёл. Вот он нам носы-то и пообрубает.
   Зайка забоялся и заплакал, вытирая слезинки ушком. Тогда Мишка взял Зайку подмышку и они никем не замечаемые поплелись к дому.
   – Заинька, – всхлипнул Мишка уже в спальне, – я так боюсь каждого нового вздоха, и дрожит во мне всё, как вспоминаю, в каком чужом краю мы вновь проснёмся завтра. Ты знаешь, мне кажется, я даже время замечать перестал, как не замечаешь воздух, когда он повсюду. – Зайка молчал, изредка всхлипывая и утирая носик розовой лапкой.
   Наутро Мишка куда-то засобирался и ляпнул Зайке, что пойдёт глянет, не вернули ли брёвнышки. Зайка понял, что никаких брёвнышек Мишка не ждёт, но решил подождать, чего Медвежонок усюрпризит. Зайка прижался к Мишке, чмокнул его и просил поскорее возвращаться, а сам забрался в постельку опять.
   Мишка прибыл к своей статуе, когда повсюду кипела работа. Сегодня люди колотили статуи, просто день такой чётный выдался. Мишкина статуя лежала на пяти брёвнах несуразная, как тюлень в Сахаре. Кроме грубо выбитой морды, собственно, ничего в ней искусного не было. Мишка отыскал зубило и молоток да принялся трудиться тяжко, но вдохновенно, он и не заметил, как рядом на пеньке, коими Земля изобиловала, объявился спаточный Зайка и стал на мишкину работу любоваться.
   К вечеру Мишка, весь в пыли, тяжело отпыхивался, но замысла его камень не выдавал.
   – Камень тут не базюка, жёсткий и холодный, но я знаю, что и в нём есть капелька волшебства, – заявил усталый Медведь и отправился ужинать сладкими плюшками, которые Зайка ловко пёк из обнаруженных в доме запасов муки.
   И так день за днём Мишка по чётным колотил камень, а по нечётным отсыпался, чтоб не привлекать излишнего внимания чужих к своему толканию, хотя им и так всё было изрядно безразлично.
   Однажды Зайка, проснувшись на своём пеньке, отгадал замысел Медвежки: вместо грубой скалы смотрели на Зайку две пушистые фигуры, сидящие в обнимку. И как удалось Мишутке из жесточайшего камня выдолбить такую пушистость, как воспроизвёл он в столь неподатливом материале и зайкины ушки, и свой животик? Вот что значит всегда делать из базюки колыбельки, вот какой зодчий явил свой гений с зелёной планеты!
   Глазки у каменного Зайки глядели весело и задорно и, казалось, вот-вот он совсем прижмётся к Мишке и чмокнет его в нос. А Мишка сам в камне вышел деловитым, но тоже весёлым и задористым, а у Зайки в лапках виднелась в точь базюковая колыбелька.
   Скульптура была невелика, но так выделялась живостью и вкусом, что чужие иной раз останавливались и поглядывали кто боязливо, а кто и неприязненно. Но ничего не попишешь – свобода. Каждый клепает своё боголюбие как пожелает. Мишка старался на чужих не глядеть, а Зайка его всё подбадривал, пока не явился неожиданно Джоф и уставился по привычке в небеса, попеременно переводя взгляд на ближайший скальный массив, разложившийся в преддверии горизонта, близкого и низкого, неюпитерианского.
   – Ну ты даёшь, брат, блин, – загорланил Джоф. Мишка разулыбался, простил краденые брёвнышки и принялся ждать похвалы.
   – Ну, ты дебильнулся, малый, за десяток пятидневок не сдвинуться с места ни на йоту! Ты ж так на этом месте и подохнешь! А я тут проездом проследовал, смотрю – ну, ты дебил! Ладно, приходи ко мне на празднество. Статую устанавливаю. Не ту, старую, – её я продал за сотню санчей, а ту, что купил. Вот и устанавливать завтра буду.
   – Не умеешь ты, Мрыш, жить, – заявил Джоф Медведю, – забыл, что за каждую установленную статую от Бога благодать достанется, а из фонда богача Рочекко пожизненная похлёбка в золотом супнике, с салом. Правда, супник один на всех, – но всё одно почёт. Продай свою статую, пока не поздно. Вон она у тебя не маленькая: тонн на…
   И тут взгляд Джофа упал на мишкино творение. Глаза его залились гневом, ноздри вспухли, кулаки заколотили воздух.
   – Да как ты, сукина мать, посмел над Богом надругаться? Карикатуры лепишь? Боголюбец чёртов! Да ты ж нас всех под гнев Божий подставишь! Под потоп! Недород! Понос всенародный!
   На интригующие крики сбежалось немало чужих полюбопытствовать. Мишка с Зайкой стали, пригнувшись, улепётывать. Но никто их по-прежнему не замечал. Взгляды всех приковывали бушующий оратор да богохульная скульптура. Кое-кто уже стал побрасывать в неё камни и даже отбил ручку у колыбельки, но тут толпа попритихла. Дело в том, что собственной персоной пожаловал богач Рочекко в сопровождении свиты, на колеснице, запряжённой шестёркой страусов.
   – А ну заткнись! – бросил он Джофу – и тот крепко поперхнулся в середине слова. – Эту статую я покупаю, – заявил толстяк, – но уважая вашу сраную свободу, я предлагаю вам перебить цену. Моё слово – миллиард санчей.
   – Боже, на эти деньги можно купить всю Землю, – пробежало в толпе.
   – Ну, если другой цены нет, то где хозяин? – заявил Рочекко, помолчав. Тут ни с того ни с сего выскочил Зайка, вовсе было с Мишкой убежавший.
   – Эта статуя из базюки и при продаже рассыпается, – громко заврал он. – И вообще Мишка это для меня сделал, – добавил Зайка уже совсем тихо, из-под ушей.
   – Короче, сделка не состоялась, – рявкнул Рочекко и тут же ускакал прочь с громадной своей свитой.
   А Мишка с Зайкой отправились домой, всеми обходимые и ненавистно озираемые.
   Наутро Мишка потопал приглядеть за своей статуей, но дурное предчувствие замучало его не напрасно. Видно, и правда статуя была из базюки или из материала ещё более чуткого. Лишь от обиды быть проданным монумент рассыпался в мелкие кусочки, да и кусочки куда-то разнеслись.
   На самом же деле, едва Рочекко, а за ним и Мишка с Зайкой отбыли, Джоф с остервенением кинулся дробить статую.
   Толпа немедля сообразила (толпа всегда соображает немедля), что статуя, ну, убожество это, не просто из камня, а из ценного камня. Не зря ж богач Рочекко такие вселенские деньги предлагал. Ну, не за карикатуру же эту мерзкую он деньги давал! Толпа набросилась и, задавивши Джофа, разнесла даже пыль на месте мишкиной скульптуры, складывая её бережно по мешкам. И теперь, утром, когда Мишка грустил несчастный, люди уже меняли её осколки по двадцать, а кто и по тридцать санчей за штуку. Кое-кто уже был выпнут из лакированной приёмной Рочекко при попытке этот мусор ему запродать. Кто прятал мишкины камни по закромам, а кто и торговал уже особо доверчивым простые каменюки под видом осколков мишкиной скульптуры.
   Дома Мишку поджидало удивление, в прихожей вновь сидел Джоф, лишь мало повреждённый во вчерашней потасовке. Зайка с ним уже о чём-то беседовал, а в углу у рукомойника лежали взятые в долг брёвнышки.
   Джоф увидел Медведя мельком и вовсе спрятал глаза.
   – Мрыш, я вчера нечаянно, ей-Богу. Здорово у тебя твоя статуя вышла, а меня такая обида взяла, да ещё этот Рочекко со своим миллиардом. А всё-таки жаль, что так всё случилось. А про неправильное твоё боголюбие – это я и вовсе напрасно. Так уж суди меня как хочешь, а брёвнышки я тебе возвращаю, хотя на что они теперь.
   Медведь не злился, но ему всё же захотелось спросить:
   – Как же это тебя вчера толпа не задавила?
   – Меня задавишь, – скромно покосился Джоф на свой окаменелый торс. – Видишь ли, дело какое странное: чем ты безобразней вещь выдолбишь – тем мрачнее она и сохраннее, так и я: меня Господь-Бог, чай, не в запале долбил, так, с прохладцей, вот и вышел я невзрачный да никчёмный, только разве что мрачный – как каменный пень, и вот почти полсотни прожил. А твоё вчерашнее творение и дня не просуществовало, потому как тонкостью и вкусом великим отличалось. Что ж ты думаешь, если морда моя насквозь стальной крошкой пропиталась, так я не смыслю в прекрасном? Ещё как смыслю, оттого-то я так осерчал, и завидно, и просто обидно, чтоб такое творение рядом с моим каменным ублюдком значилось. А теперь нет твоей красоты, так снова мой истукан величав и властен, пройдёт время, позабуду я мягкость твоих линий в камне, и моё убожество таковым быть перестанет, ибо сравнивать его возможно лишь с подобным убожеством остальных и уж никак не с твоими гениальностями. И всё же как тебе такое удалось? Как не сфальшивил глаз твой ни в единой линии? Ну, не упорствуй, смысла нет скрывать тайну эдакого мастерства.
   Мишка захлопал глазами, но как ни держался, природная разговорчивость дала себя знать.
   – Да очень просто, каменные мишка с зайкой в той скале всегда были, просто злое время закоченело их в толстейшую скорлупу, я долго колотил по ней молотком, и она потом осыпалась, и только. Это так же просто, как колыбель из базюки выбивать. Ведь в любом её кусочке колыбелька запакована, и стоит постучать хорошенько, она и появится.
   – Странный ты, Мрыш, какой-то, – молвил Джоф и впервые глянул на Мишку. – То ли с тобой чего стряслось, а может, я болею. Изъясняешься ты больно витиевато. Не понять.
   – А чего тут понимать? – вмешался Зайка. – Поломали мишкину статую, и всё тут.
   Дождливая вереница вечеров еще не вступила в свои сонные квартиры. Земля иссохлась и, брошенной губкой, не то что ждала – бредила влагой. Алчные её уста, опылённые и обветшалые, пожирали каждую капельку едва остывших небес. Серая от пыли земля вдруг посерела, но вовсе иначе. Это ниточки влаги затеяли узелки на лужицах и поручнях открытых лестниц, связуя нервущимися волосками обрюзгшее небо и плотскую твердь.
   О, это таинство вечернего дождя! Не позднего, матово-невидимого, а раннего, штрихующего круглую шапочку солнца, торчащую едва алой своей кардинальской макушкой. Это таинство размытого горизонта, едва зачавшего сумрак. И дождик тушует, тушует, и нет ни одной ровной линии в мире, не преломлённой в шариках воды.
   Такая погода всегда загоняет людей в их удобные склепы. Но Мишка и Зайка вырвались прочь без шарфиков и без зонтов. Они зарезвились, и Мишка всё шлёпал по лужам, а Зайка отчаянно встряхивался, обдавая Мишутку вихрем толчёных хрусталей.
   – Что за невиданное чудотворение! – говорил Медведь, отдышавшись и уводя Зайку гулять по чужим пустырям. – Я так счастлив, и чем неприкаянней ветер, тем лучше, чем влажнее порывы, тем слаще врывается свежесть.
   Зайка жался к Медведю и мечтал, что пустынность округи реальна, что души во вселенной не встретишь, кроме их с Мишкою душ. А потом они вместе бродили по разным тропинкам и тропкам и молчали подолгу, глаза в глаза вливаясь друг в друга. А у Зайки кончики ресниц тяжелели от бухнущих капель, и оттого он хлопал глазками, а Мишка его обнимал.
   Дело в том, что жестокое время, умывшись дождями, не хищно, а только пускает по душам тончайшие струи тоски о бесценном происходящем меж насыщенных влагой кулис. Тот самый горечный привкус любого события, та самая его неповторимость, неведомая на базючной планете.
   Так тончайший оттенок грусти способен исправить любой прискучивший скетч, так гортанная нота из тысячи фуг зияет лишь в самой совершенной из них.
   – У нас никогда больше не случится такого дождя, – думал Мишка, но это лишь было подстилкой для мишкиных мыслей.
   Ну а Зайка решил:
   – Эта слякоть такая волшебная только потому, что есть Мишка. И то, что мы дышим сейчас, уже не реально, не длится, а где-то давно позабыто, уже теперь отдаётся глухим воспоминанием.
   Проклятое искушение планеты Земля – холодный напиток из трав, сочленение счастья и муки.
   Меж тем гроза становилась неистовее, и даже вовсе обезумевшие бродяжки пожелали бы укрыться. Струи, налитые не иначе ртутью, вдруг забили без промаха, лужи бухли, грозя потопом. И водяная злость стучалась в непокрытые черепа, и безысходная пульсировала там внутри, в творожистой массе наших костяных сундучков. Скорее куда-нибудь, только б не убиться об эти водяные кирпичи, бросаемые небом, прилипшим к тесным косогорам!
   Мишка с Зайкой заметались, застанные воздушной атакой вдруг взъярившейся непогоды. Но вокруг пустырей все двери были заперты, а карнизов дома не имели.
   Вовсе отчаявшись обрести хоть какой-нибудь кров, промокшие странники сунулись в некие чугуннейшие ворота – и те оказались открыты. То были врата Великого земного Храма, по закону не ведающие засовов.
   – Знаешь, Зайка, – отдышался Мишка, тихонько шарахаясь во мраке в поисках уголка посуше, – в этой жизни мне всё время хочется плакать. Едва выдастся коротенький передых, и слёзы совсем осмелевают. Это не жалость, не страх, не умиление.
   Земля очень странная обитель – на ней всегда хочется плакать.
   – Мишечка, – всхлипнул Зайка, – это просто кончился наш чудный ранний дождь. Просто вокруг темно и до исхода, каков бы он ни был, далеко непостижимо. А ты не жалей о нашем дожде. Пусть он уже никогда не случится, пусть он уже шелестит сохлой страничкой, но ведь его никто не может отнять.
   Мишка недоверчиво захмыкал, но Зайка продолжал:
   – Отнять не у нас. Мы-то что – хлипкие, как однодневные бабочки. У нас и жизнь, и память отнять ничего не стоит. Дождик этот у Него, и достаточно, что мы – лужистые пузырьки – его придумали, теперь он никогда, никогда не пропадёт.
   На базюкиной планете, когда поминали о Боге, не тырились вверх, как у нас, а лишь разводили руками, указывая на всё окружающее. Зайка тоже было заразводил лапками, но больно понял несуразность своего жеста. Даже в Великом земном Храме Бог был только вверху в малюсеньком окошечке на взлёте купола. И то не всегда. Вот сейчас окно, под стать гранитной округе стен, было заперто истовой тучей и сочилось холодной капелью.
   – Странно, зачем так много гранита? – удивился Зайка. Мишка тоже притих, задавленный величиной едва просветлевшего зала.
   – Люди, наверное, боятся убегать в свои собачьи страны, вот и стараются погрести время под гранитом.
   – Нет, – сказал Медведь, – видно, чем меньше Света вокруг, тем тяжеловеснее должно быть напоминание о нём. Если нет его в каждом дыхании, так пусть хоть громады эти не позволят о нём забывать.
   Так, наверное, полагают люди.
   По окончившейся грозе было славно шлёпать домой. И угрюмый его остов, едва завидевшись, уже не показался чужим. А тесная спаленка и вовсе стала промокшим странникам домом.
   – Мы совсем уже здесь поселились, – говорил Медведь, включая пресловутый обогреватель.
   Смирение, видно, свойственно всякой твари, земной ли, юпитерианской ли.
   Уныние долго не может владеть окоченелым сердцем. Оно гниёт и душит тисками. Гасит блики любого солнца, но вдруг уступает в одном глубочайшем вздохе и терпит воцарившееся смирение до нового своего прилива.
   Мишка с Зайкой позабыли о грусти и весело закопошились по комнатам, деловито их обживая. Зайка рисовал большую картину про царство базюки, где Мишка и Зайка мочили лапки в ручье, а ветви свисали по самые плечи в воду. А Мишка мастерил из обломков кухонного стола картинную рамку. Она выходила, конечно, не очень-то правильной формы, но славно смыкалась, а это и было-то главным.
   Потом Мишкозайки готовили плюшки и долго чаёвничали в бликах дешёвой лампадки, но им было очень светло, даже, может, прелестней, чем в бархате чудной опушки. Они были вместе и даже совсем по-людски завели разговоры о пользе и смысле ну самых различных вещей. А время незлобной собакой гнездилось у выхода в кухню. Оно прижилось и вредило не так ядовито, хотя приручить его было совсем невозможно. Оно лишь скулило, что даже отстройте вы кухоньку в жилистой толще гранита, не огородят вас эти махинные стены ни от обиды всенощной, ни от похлебья вседневного.
   Но Зайка и Мишка не совсем облюдились и знали немного не ведать о завтра, а просто ловить в чайной ложке кружочек лампадки…
   Хорошо было Зайке и Мишке, однако ночь заползала и в их уютный уголок, разливаясь по дому зевотой.
   Ночь – вещь весьма неопределённая как по своей консистенции, так и по роду занятий, коими её надлежит занимать. Цвета её материя тёмного, неброского, чего уж никак не оспоришь.
   Населяют её самые разные бдения, но нередко в ночи бродят и разные сны. Вот где кончается бремя условности, физических констант и психологических противоречий. Ни рамки словесности, ни грани музыкальной грамоты не вмещают в себя и крупицы простора, предоставляемого сном. И кто ж нам виноват, что и тут мы боязливо топчемся у самого порога и тащим за собой в бездонные феерические омуты всякий плотский бред вместо свободного парения и там, у самых корней сновидений, ворошимся со своими кастрюльками варёных котят. Оттого-то все ночи столь заурядны и бледны. Видно, от пара, испускаемого несчастными малышами.
   Хорошие сны не терпят ни сюжетов, ни развязок. Они просто зависают, как данность, а после остаются до самого нашего бегства неясным, но памятным следом.
   Меж тем ночь множилась и густела. Мишка заворочался, бурча во сне какие-то песенки.
   Каждое мгновение, будь оно и впотьмах, – свежайший лист, отбеленный и вымученный роскошной фактурой. Свиток, в который столь охотно поселяются письмена. Так и приволье сна обширно, и чего только не забредёт в его пределы.
   Что-то случилось снова! Не обронил ли Мишка краешек одеяла на злосчастный обогреватель?!
   О Боже!!! Что за адское бездолье окунуло мишкину планету в бездну огнепыхающего жерла! Чернь. Нещадная, необратимая гарь вместо некогда райского леса. Смерть и мерный гул пепелищных и резких ветров. И мы одни вдруг мечемся в этом сгинувшем мире. Наша шёрстка вся в пепле или даже едва подпалилась. Боже наш! Где Ты?! Едва отступил Ты ненароком, едва оставил из дланей Твоих благосердных Ты крошечку мира, и его тотчас же заняла пустота, не чертовщина всякая, а даже просто богоотсутствие.