Страница:
Пустота – абсолютно весомый предмет, пожирающий место. Пустота – очень страшная антиматерия в мозаике мира. Вот теперь ни пеньков, ни соломинок нам. Так бездоннейший колосс из зелени – чудо-Землище вдруг становится просто крупицей в каком-то не хаосе даже, а просто пространстве, лишённом всего. Как просто нам, людям, искателям воздаяний, увидеть в постигшей беде означение кары и лишь рассыпаться в догадках, за что же её ниспослали. Как больно нам, зайкомишкам, понять этот ужас смятенья. Нет, не больно, а просто непостижимо. Мы с нашими шишками-мишками ну где-то в другой атмосфере, где нет единиц измеренья для кары и воздаяний. Так значит, столь стройная в мире земном развязка никак не случилась с ничтожным орешком базючьих опушек. Он зелен по-прежнему, мишки гуляют в чащобах, а зайки им носят базюку. И этот порядок ничем не нарушен. Ну даже сгори просто в пепел наше одеяло. Для связующей нити Земли и зелёной планеты не иначе придётся постигнуть иное решение.
Коль скоро эта ночь столь решающа – то решений, стало быть, занимать ей не придётся.
А всё-таки не может Мишка не ворочаться во сне. Уж больно быстро он отлёживается. Ну и сползёт это одеяло, да и накроет злополучный обогреватель.
– Ой, что это?! – очнулся Мишка в кромешной темноте. Такой тьмы Мишка ещё не видывал. Ну не слепнут же так ни с того ни с сего. – Фу, блажь. – Мишка шёрсткой ощущал, что сидит он в совсем замкнутом пространстве и не холодно ему и не тепло. Прежде чем совсем отчаяться, рассудительный Медведь не преминул осмотреться, но так как в темноте это совсем не выходило, он наугад, тихонько позвал Зайку полушепотком:
– Ой, Зайка, ты где?!
– Да я-то тут, – сразу откликнулся Зайка совсем заплаканно, – ты-то где? – Зайка слышался совсем рядом, но как Мишка ни копошился – ничего нащупать не сумел. Он всё натыкался на мало податливые, но дрожащие стенки, запершие его в совсем тугой каземат.
– Опять, Мишечка-копошун, обронил ты одеяло на обогреватель, – запричитал Зайка.
– А вот и вовсе не обязательно, может, это нас за долги по мешкам рассадили. Или за то, что под дождём бегали, мало ли за что, люди ж хитроумные. – Мишка распалился и стал дёргаться во всю мочь наружу, но упрямая оболочка не поддавалась.
Отчаявшись, Мишка заотпыхивался и зашептал:
– Главное, мы рядом и целы. Тут и за это благодариться надо бы.
– И то верно, – вздохнул Зайка.
Мрыш пробудился в своей кровати совсем перевёрнутым. Хотелось обозлиться по привычке на весь привидевшийся нескончаемый бред, однако обозлиться не получилось. Тут ещё внутри всё клокотало.
– Не иначе крабацуцки в животе завелись! – рявкнул он, ободряясь.
Женщина очнулась от крика и разом пихнула Мрыша локтем в бок.
– Чего орёшь?
– Да вот, нутро мутит.
– Ты жри на ночь меньше, вот экий супермен отъелся.
Женщина не злилась, а просто колола Мрыша, издавна ведая толк в побужденьях мужских, – чем больней уколешь, тем неистовей натиск, тем страстнее напор, а это лишь в спорах нежелаемо, а в иных стычках весьма пользительно.
– Посмотри на свои-то покрышки, – вовсе без смака отбрыкнулся Мрыш.
Вдруг женщина вскрикнула:
– У меня тоже что-то внутри бурлит. Что же мы вчера с тобой такого съели? Или, может, я того?
– Что ж, по-твоему, я тоже того? – зарычал Мрыш и отвернулся.
– Чего злой такой? – обиделась женщина.
– Сейчас, небось, Джоф явится брёвнышки клянчить, а мы ему не откроем! – решил оправдаться Мрыш.
– Как же! – заявила Леди. – У тебя вечно дверь нараспашку, добрая твоя душа!
– Слушай – странное видение мне было. Влажные леса, и плюшевые мишки копошатся в чащах, и ещё совсем золотые, только розовые слитки…
Женщина вдруг взглянула Мрышу прямо в глаза:
– …И спаточные зайки эти слитки мишкам, те делают им колыбели, и появляются малыши, которые всегда бывают малышами, – продолжила она встревоженно и растерянно. – Мне снилось то же самое, понимаешь! – и не сон это был какой-то, а целая жизнь, и будто бродили мы мишкозайками, и ты любил меня, как на Земле невозможно любить, – замечтала женщина.
– Да, зримая, такая ощутимая была эта жизнь, а теперь она не слышней, чем песенка вечернего дождя.
– Знаешь, я никогда не забуду этот сон, хорошо, что мы его видели вместе.
Мрыш было размяк, но вдруг ощетинился:
– И всё это, представь себе, случилось на ядре атома нашего одеяла, прожжённого обогревателем, бред да и только, но занимательный.
– Ладно, пора нам вставать, впустую проболтали, а могли бы всласть перепихнуться, – Мрыш хлопнул Леди по заду и засобирался. – Ты не помнишь, сегодня долбить или волочить?
– Веники вязать и в зад запихивать, – отозвалась женщина незлобиво.
– Ох, устал я от этого сна, и ночью нет покоя. Лучший сон – это сон без сновидений, – возвестил Мрыш, облачаясь в пыльные одежды. – Ох, и чую я большие неприятности. Уж не раздолбили ли нашу статую бандюги? А брёвна растащили, раз и Джоф не зашёл, знаться не желает.
– Чем же это тебе так сон наш надоел? – не слушала женщина.
– Не знаю, – буркнул Мрыш, – слишком долго это всё как-то проистекало, и мишки эти хоть и милые, но приторные, да и всё там приторно.
– И Бог? – сверкнула жена.
– А Бога я не видел.
– Зайка, – зашептал Мишка, – кажется, и правда опять случилась одеяльная метаморфоза.
– Да, – ответил Зайка приглушённо из соседнего мешка, который шевелился и беседовал с мишкиным казематом.
– Хозяева вернулись, и нам на Земле больше места не нашлось, – мне кажется, мы у них внутри, – заволновался Медведь.
– Только бы они не расставались, – зазвучал зайкин голос издалека. Это Мрыш отчалил на работу.
Мишка остался один в концентрированной тьме, и хотя снаружи давно праздновало утро, стало ему сумеречно и скверно. Он не принадлежал ни к какому полу и плакать ему не воспрещалось.
– Заинька, милый мой Зайка, – куда тебя унёс этот каменностенный мешок, я не могу дышать, не оттого, что мой каземат так душен, просто дыхание моё без твоего – простая плотская потребность, а вместе дыхания наши – милая мелодия, и без неё я не живу. Вот я, наверное, и умер, если нет тебя, мой Зайка, рядом. Дорого обошлось нам побывать человеками.
Достался нам не только вечерний дождь с лампадкой в чайной ложечке, досталось нам и убегать в собачьи страны, и я, наверное, туда уже убежал, и саван мой нерваный и навечно, – Мишка плакал безутешно, – пропал мой Зайка – розовые ушки, пропал Зайчонок.
– Не плачь, – вдруг шепнул Зайка откуда-то сверху.
– Ой, – закричал Мишка, – Зайка, где ты? Где ты? Неужели мы с тобой в одной купели! Ура! Пусть мы никогда отсюда не выйдем, главное, что ты со мной!
– Да не! – сказал Зайка. – Это меня немножко в этой женщине поселилось, ты не плачь. Остального меня Мрыш унёс, но он скоро придёт.
Женщина не спала и в изумлении прислушивалась к беседе плюшевых малышей. Ей было жалко их и знакомы они ей были очень. Кроме того, женщина заметила на стене у кровати картину в кривой раме, которой вчера там, разумеется, не было, и сидели на картине той Мишка с Зайкой и деловито мочили лапки в ручье.
На следующую ночь, когда Мрыш, разъярённый за свою пропавшую статую, наконец безнадёжно уснул и женщина, убитая перспективой весёлой жизни, тоже забылась, Мишка с Зайкой зарезвились каждый в своём мешке.
– Нам пора, – шептал расшерстившийся Мишка, – пора возвращаться.
– А как же наша милая планета, вдруг сгорит в обогревательном жерле?
– Не сгорит, – убедился Медведь, – кто не жаждет воздаяний, тот и не ведает кары. Нам кара – как глухим ругательства, в нас ими бросают, а мы бредём дальше как ни в чём не бывало.
– А как же несчастные Мрыш и женщина? – засочувствовал Зайка. – Что ж, так и будут хлопать друг друга по заду, перепихиваться и убегать в собачьи страны?
– Ну, этого ты у них не отнимешь, на то они и люди, они сами того хотят, – рассудил Медведь. – К тому же давай оставим им понемножку от Зайки и Мишки, натопчем тут хорошенько.
– А можно, я им свой хвостик-помпошку оставлю? – спросил Зайка.
– А как же ты будешь Зайкой без хвостика? – заумилялся Медведь.
– Не, только на немножко, он сам ко мне прибежит, когда Мрышу уже не понадобится.
– Я им тогда клочок шёрстки оставлю, – а когда женщины не станет, она в нём к нам на планету и прибудет, если захочет.
– Захочу, ещё как захочу, – зашептала женщина со сна, но так и не проснулась.
– Ой, Мишка, – приуныл Зайка, – как же я из Мрыша выберусь?
– А ты покопошись, только в одном каком-нибудь месте, вот и получится, – уверенно закопошился Медведь. Медведь-то ведь был копошун. Вертелся он, вертелся, да и выпал, громко плюхнувшись на кровать.
У Зайки же из Мрыша торчали только лапка да ушко, но Медведь решительно стал Зайку тормошить и наконец вызволил.
– Ну вот, – сказал Мишка, отдышавшись в сторонке, – давай собираться: переезд дело нешуточное.
Зайка смастерил бумажный кулёк и положил туда лампадку в чайной ложке, а Мишка принёс кусочек вечернего дождя.
Когда вещи были упакованы, Зайка с Мишкой сели на дорожку.
– Счастливо! Счастливо! Счастливо! – сказали они.
– Мишка, – вдруг заволновался Зайка, – а Мрыш не обидится, что мы лампадку в чайной ложке взяли?
– Не! – пораздумал Медведь. – Мы ему базючную колыбельку с картиной в кривой рамке оставим.
– Какую колыбельку? – запамятовал Зайка.
– Да ту, что у нас на кровати растаяла, её ж только не видно, но понарошке она есть…
Наступало едва родившееся утро. Мишка с Зайкой выбрались в окно и потопали по тоненькому карнизу, которым старый дом, на счастье, обладал. Мишка шлёпал впереди, таща прожжённое одеяло и обогреватель – универсальнейшее средство путешествий.
А Зайка с кульком за ним поспевал.
С этой стороны дома к самому карнизу подступала необъятная гладь озера, очерченного дальними холмами. Зайка с Мишкой никогда раньше его не замечали и очень теперь обрадовались. Они сбежали с карниза и, наслаждаясь влагой посвежевшей ночи, поскользили к еле проступающему берегу.
Вся долина за домом была залита до краёв белым зыбким туманом. И поплыли под Мишкой с Зайкой подводные косогоры и равнины.
Если б женщина не спала, она бы подошла к открытому окну и ещё успела бы увидеть деловитых малышей, ускользающих по туманной глади.
На подоконнике нашла бы она зайкин хвостик-помпошку да клочок мишкиной шёрстки. Она закричала бы малышам вернуться за пропажей, но, взглянув ещё раз, не различила бы ничего, кроме белого тумана.
А на мишкиной планете стали Зайка с Мишкой не просто зайка с мишкой, а те самые, что принесли с собой лампадку в чайной ложке да вечерний дождик.
И шли над Юпитером вечерние дожди.
1993
Медвежка
Коль скоро эта ночь столь решающа – то решений, стало быть, занимать ей не придётся.
А всё-таки не может Мишка не ворочаться во сне. Уж больно быстро он отлёживается. Ну и сползёт это одеяло, да и накроет злополучный обогреватель.
– Ой, что это?! – очнулся Мишка в кромешной темноте. Такой тьмы Мишка ещё не видывал. Ну не слепнут же так ни с того ни с сего. – Фу, блажь. – Мишка шёрсткой ощущал, что сидит он в совсем замкнутом пространстве и не холодно ему и не тепло. Прежде чем совсем отчаяться, рассудительный Медведь не преминул осмотреться, но так как в темноте это совсем не выходило, он наугад, тихонько позвал Зайку полушепотком:
– Ой, Зайка, ты где?!
– Да я-то тут, – сразу откликнулся Зайка совсем заплаканно, – ты-то где? – Зайка слышался совсем рядом, но как Мишка ни копошился – ничего нащупать не сумел. Он всё натыкался на мало податливые, но дрожащие стенки, запершие его в совсем тугой каземат.
– Опять, Мишечка-копошун, обронил ты одеяло на обогреватель, – запричитал Зайка.
– А вот и вовсе не обязательно, может, это нас за долги по мешкам рассадили. Или за то, что под дождём бегали, мало ли за что, люди ж хитроумные. – Мишка распалился и стал дёргаться во всю мочь наружу, но упрямая оболочка не поддавалась.
Отчаявшись, Мишка заотпыхивался и зашептал:
– Главное, мы рядом и целы. Тут и за это благодариться надо бы.
– И то верно, – вздохнул Зайка.
Мрыш пробудился в своей кровати совсем перевёрнутым. Хотелось обозлиться по привычке на весь привидевшийся нескончаемый бред, однако обозлиться не получилось. Тут ещё внутри всё клокотало.
– Не иначе крабацуцки в животе завелись! – рявкнул он, ободряясь.
Женщина очнулась от крика и разом пихнула Мрыша локтем в бок.
– Чего орёшь?
– Да вот, нутро мутит.
– Ты жри на ночь меньше, вот экий супермен отъелся.
Женщина не злилась, а просто колола Мрыша, издавна ведая толк в побужденьях мужских, – чем больней уколешь, тем неистовей натиск, тем страстнее напор, а это лишь в спорах нежелаемо, а в иных стычках весьма пользительно.
– Посмотри на свои-то покрышки, – вовсе без смака отбрыкнулся Мрыш.
Вдруг женщина вскрикнула:
– У меня тоже что-то внутри бурлит. Что же мы вчера с тобой такого съели? Или, может, я того?
– Что ж, по-твоему, я тоже того? – зарычал Мрыш и отвернулся.
– Чего злой такой? – обиделась женщина.
– Сейчас, небось, Джоф явится брёвнышки клянчить, а мы ему не откроем! – решил оправдаться Мрыш.
– Как же! – заявила Леди. – У тебя вечно дверь нараспашку, добрая твоя душа!
– Слушай – странное видение мне было. Влажные леса, и плюшевые мишки копошатся в чащах, и ещё совсем золотые, только розовые слитки…
Женщина вдруг взглянула Мрышу прямо в глаза:
– …И спаточные зайки эти слитки мишкам, те делают им колыбели, и появляются малыши, которые всегда бывают малышами, – продолжила она встревоженно и растерянно. – Мне снилось то же самое, понимаешь! – и не сон это был какой-то, а целая жизнь, и будто бродили мы мишкозайками, и ты любил меня, как на Земле невозможно любить, – замечтала женщина.
– Да, зримая, такая ощутимая была эта жизнь, а теперь она не слышней, чем песенка вечернего дождя.
– Знаешь, я никогда не забуду этот сон, хорошо, что мы его видели вместе.
Мрыш было размяк, но вдруг ощетинился:
– И всё это, представь себе, случилось на ядре атома нашего одеяла, прожжённого обогревателем, бред да и только, но занимательный.
– Ладно, пора нам вставать, впустую проболтали, а могли бы всласть перепихнуться, – Мрыш хлопнул Леди по заду и засобирался. – Ты не помнишь, сегодня долбить или волочить?
– Веники вязать и в зад запихивать, – отозвалась женщина незлобиво.
– Ох, устал я от этого сна, и ночью нет покоя. Лучший сон – это сон без сновидений, – возвестил Мрыш, облачаясь в пыльные одежды. – Ох, и чую я большие неприятности. Уж не раздолбили ли нашу статую бандюги? А брёвна растащили, раз и Джоф не зашёл, знаться не желает.
– Чем же это тебе так сон наш надоел? – не слушала женщина.
– Не знаю, – буркнул Мрыш, – слишком долго это всё как-то проистекало, и мишки эти хоть и милые, но приторные, да и всё там приторно.
– И Бог? – сверкнула жена.
– А Бога я не видел.
– Зайка, – зашептал Мишка, – кажется, и правда опять случилась одеяльная метаморфоза.
– Да, – ответил Зайка приглушённо из соседнего мешка, который шевелился и беседовал с мишкиным казематом.
– Хозяева вернулись, и нам на Земле больше места не нашлось, – мне кажется, мы у них внутри, – заволновался Медведь.
– Только бы они не расставались, – зазвучал зайкин голос издалека. Это Мрыш отчалил на работу.
Мишка остался один в концентрированной тьме, и хотя снаружи давно праздновало утро, стало ему сумеречно и скверно. Он не принадлежал ни к какому полу и плакать ему не воспрещалось.
– Заинька, милый мой Зайка, – куда тебя унёс этот каменностенный мешок, я не могу дышать, не оттого, что мой каземат так душен, просто дыхание моё без твоего – простая плотская потребность, а вместе дыхания наши – милая мелодия, и без неё я не живу. Вот я, наверное, и умер, если нет тебя, мой Зайка, рядом. Дорого обошлось нам побывать человеками.
Достался нам не только вечерний дождь с лампадкой в чайной ложечке, досталось нам и убегать в собачьи страны, и я, наверное, туда уже убежал, и саван мой нерваный и навечно, – Мишка плакал безутешно, – пропал мой Зайка – розовые ушки, пропал Зайчонок.
– Не плачь, – вдруг шепнул Зайка откуда-то сверху.
– Ой, – закричал Мишка, – Зайка, где ты? Где ты? Неужели мы с тобой в одной купели! Ура! Пусть мы никогда отсюда не выйдем, главное, что ты со мной!
– Да не! – сказал Зайка. – Это меня немножко в этой женщине поселилось, ты не плачь. Остального меня Мрыш унёс, но он скоро придёт.
Женщина не спала и в изумлении прислушивалась к беседе плюшевых малышей. Ей было жалко их и знакомы они ей были очень. Кроме того, женщина заметила на стене у кровати картину в кривой раме, которой вчера там, разумеется, не было, и сидели на картине той Мишка с Зайкой и деловито мочили лапки в ручье.
На следующую ночь, когда Мрыш, разъярённый за свою пропавшую статую, наконец безнадёжно уснул и женщина, убитая перспективой весёлой жизни, тоже забылась, Мишка с Зайкой зарезвились каждый в своём мешке.
– Нам пора, – шептал расшерстившийся Мишка, – пора возвращаться.
– А как же наша милая планета, вдруг сгорит в обогревательном жерле?
– Не сгорит, – убедился Медведь, – кто не жаждет воздаяний, тот и не ведает кары. Нам кара – как глухим ругательства, в нас ими бросают, а мы бредём дальше как ни в чём не бывало.
– А как же несчастные Мрыш и женщина? – засочувствовал Зайка. – Что ж, так и будут хлопать друг друга по заду, перепихиваться и убегать в собачьи страны?
– Ну, этого ты у них не отнимешь, на то они и люди, они сами того хотят, – рассудил Медведь. – К тому же давай оставим им понемножку от Зайки и Мишки, натопчем тут хорошенько.
– А можно, я им свой хвостик-помпошку оставлю? – спросил Зайка.
– А как же ты будешь Зайкой без хвостика? – заумилялся Медведь.
– Не, только на немножко, он сам ко мне прибежит, когда Мрышу уже не понадобится.
– Я им тогда клочок шёрстки оставлю, – а когда женщины не станет, она в нём к нам на планету и прибудет, если захочет.
– Захочу, ещё как захочу, – зашептала женщина со сна, но так и не проснулась.
– Ой, Мишка, – приуныл Зайка, – как же я из Мрыша выберусь?
– А ты покопошись, только в одном каком-нибудь месте, вот и получится, – уверенно закопошился Медведь. Медведь-то ведь был копошун. Вертелся он, вертелся, да и выпал, громко плюхнувшись на кровать.
У Зайки же из Мрыша торчали только лапка да ушко, но Медведь решительно стал Зайку тормошить и наконец вызволил.
– Ну вот, – сказал Мишка, отдышавшись в сторонке, – давай собираться: переезд дело нешуточное.
Зайка смастерил бумажный кулёк и положил туда лампадку в чайной ложке, а Мишка принёс кусочек вечернего дождя.
Когда вещи были упакованы, Зайка с Мишкой сели на дорожку.
– Счастливо! Счастливо! Счастливо! – сказали они.
– Мишка, – вдруг заволновался Зайка, – а Мрыш не обидится, что мы лампадку в чайной ложке взяли?
– Не! – пораздумал Медведь. – Мы ему базючную колыбельку с картиной в кривой рамке оставим.
– Какую колыбельку? – запамятовал Зайка.
– Да ту, что у нас на кровати растаяла, её ж только не видно, но понарошке она есть…
Наступало едва родившееся утро. Мишка с Зайкой выбрались в окно и потопали по тоненькому карнизу, которым старый дом, на счастье, обладал. Мишка шлёпал впереди, таща прожжённое одеяло и обогреватель – универсальнейшее средство путешествий.
А Зайка с кульком за ним поспевал.
С этой стороны дома к самому карнизу подступала необъятная гладь озера, очерченного дальними холмами. Зайка с Мишкой никогда раньше его не замечали и очень теперь обрадовались. Они сбежали с карниза и, наслаждаясь влагой посвежевшей ночи, поскользили к еле проступающему берегу.
Вся долина за домом была залита до краёв белым зыбким туманом. И поплыли под Мишкой с Зайкой подводные косогоры и равнины.
Если б женщина не спала, она бы подошла к открытому окну и ещё успела бы увидеть деловитых малышей, ускользающих по туманной глади.
На подоконнике нашла бы она зайкин хвостик-помпошку да клочок мишкиной шёрстки. Она закричала бы малышам вернуться за пропажей, но, взглянув ещё раз, не различила бы ничего, кроме белого тумана.
А на мишкиной планете стали Зайка с Мишкой не просто зайка с мишкой, а те самые, что принесли с собой лампадку в чайной ложке да вечерний дождик.
И шли над Юпитером вечерние дожди.
1993
Медвежка
В стране, где снег привычнее асфальта и вечерами теплится искорками, скрипящими и пахнущими, наверное, морозом, – там уютно в меховых варежках и шарфе, в тёплом скафандре, и только носу ведома враждебность окружающих, и он отваливается.
Медвежка был один. Ах, это обычно. Ведь все одни, даже когда в автобусе. Нет, правда, жили ещё вокруг живые души, больше всё кобеля, волчары и гадюки. Были похожи они друг на друга, несмотря на разнородство, ибо кобеля с волчарами носили змеиные кожуры, гадюки с кобелями лязгали зубищами, а волчары с гадюками таскались, никого не любя, развеивали семя и отличались прагматизмом. Сначала медвежку очень не уважали за отсутствие сих причиндалов. Наверно, его били, коль скоро по утрам он не хотел ходить в школу. Была ещё у мишки мамища – большая, тёплая, жутко ругающая, но приласкивающая, и потому ещё милая, что пособляющая медвежке в самом вкусном деле – утка с яблоками – первый шаг философа. Субстанция манящая, но, по опыту известно, кончающаяся почти без права выпроса добавки.
И Новые года шли сначала шумно с запахом мандаринов, потом шумно без запаха, а после бесшумно без запаха, до и вовсе одинокой сосиски с пивом в земле, где эра новая вне закона.
Был мишке папища – молчащий, но страшный, редко орущий, от чего и молчащий даже страшный. Он ел борщ всегда из тарелки глубокой, и вилку имел свою, и трапезничая, глаз молчащих не сводил с ручки форточки балконной двери. Его все боялись, и бабулька медвежкина боялась: «Вот придёт, достанется нам на орехи…» Но папа бережлив был очень.
Милая бабушка мишки была старенькая и прозрачная. Медвежка думал, что он умрёт, как её не станет, но не умер, а её не стало. Мишка любил её очень и мучил, как мучают всех любимых.
И был у них овощной день, чтоб есть один чеснок. Чеснок, конечно, не ели, но всё одно весело, хоть и грустно.
Был ещё у медвежки жёлтый игрушечный медведь, и он его мучил, наслаждаясь, хотя и сшил сам ему трусики. Но кончилось всё, как оборвалась плюшевая голова, и был то, может, первый грех сладострастный, а значит, и не грех.
Ещё боялся медведька уходящего времени, боялся что-то забыть, потерять. Игрушки в детсад не дал – не из жадности, а от страха их никогда больше не увидеть. И каждую бумажку не выкидывал, и каждое слово бабушке пересказывал, чтоб не потерялось. А мамище говорил, что слепит все бумажки когда-нибудь в один большой лист. Но мамища кричала на кухне на бабульку, что мишка сюсюкалкой вырастает, а мы ж не на монмартрах проживаем.
Медвежка был всем – космонавтом, укротителем змей, гладиатором и суперменом в летающей суперподлодке. И всё обрывалось всегда прелестью холоднящих простыней, облизывающих плюшевую шкурку, и пиратским дрейфующим кораблём до утра.
Строил мишка ещё пластилиновые города и всегда их разрушал, при том упиваясь больше, чем от их строительства. А была кругом тишина.
Но волчары сорвались с цепей. Запах плюшевого мяска будоражил их истовые ноздри. «Он нужен нам позарез!» – вдруг взвопили они. А медвежка источал определённый аромат, столь сладенький волчьему сердцу. Волчары дробили когтями асфальт, сочились проулками, сваливались с крыш. «Где пушистый медвежонок? Ну его на войну! Ой, сваляем ему пушок!» И лязгали волчары автоматом, и пили газированную воду.
Медвежка слез со стула и спрятался под кровать. На столе остался недорушенный пластилиновый город. Явно чувствовалось, что в нём шла большая война. Её развязал медвежка. Под кроватью было темно, и он боялся темноты, потому что это самая настоящая слепота, а в ней каждого можно обидеть.
– Я – медвежка плюшевый, лапистый, – бормотал медвежка. – Отчего же жаждут шкурки моей однорожие волчары?
В уюте подкроватья слабо верилось во вселенский заговор против медведьки, но он продолжал:
– Ну, выньте мне зубки, оторвите лапки! Осладостраститесь разок, и пусто? Ну, давите жёлтых цыплят! Ведь суть пушистая у них такая ж, но голова отяжеляется исключительно клювом.
– А нам плевать, медвежонок ты или цыплёнок! – глухо отозвались волчары из подвала. – И ты у нас ещё завоешь черепахой!
Медвежка совсем заплакал и сел на попку. Никогда он ещё не был пластилиновым, которого хотят измять. Мрак под кроватью и вовсе отяжелел, медвежка забылся, и капельки лимонного сока из глазок заволокли собой всё. Было ясно, что теперь должно что-то случиться, потому что так плохо долго быть не может.
И тут, расстилая перед собой неуверенные лапки, вошло солнышко, розовое, тёплое, с помидорными губками и тесными, манящими лучами.
– Пушистый медведь, – сказало солнышко, – тебе ведь нужен розовый свет? Тебе ведь нужно лесное тепло, шишечная тишина?
– Бе! – проронил носом медвежка. Он вдруг стал так счастлив и удивлён, что даже ничего не испугался.
– Мне так нужна твоя пушистость и лапистость, – загрустило солнышко и уселось на пыльном подкроватном полу, отложив лучики в сторону.
– Тебе нужна пушистость, – забормотал медведь. – Это то, что я прячу от мамищ, папищ и волчар в коробочке из-под индийского чая, которую подарила мне бабушка?
– А что, твоя бабушка была индуска? – удивилось солнышко.
– Наверное, ведь все иногда бывают индусами, – сказал с грустью медведь и полез из-под кровати на полку, где стояла пушистость.
– А тебе её давать навсегда или только нанемножко? – спросил медведь.
– А ты как хочешь? – улыбнулось солнышко.
– Если мы будем пользоваться ею вместе, то тогда навсегда, – прагматизировал медведь.
– А что твоя пушистость умеет? – поинтересовалось солнышко, серьёзно заглядывая в коробку, откуда медвежка доставал всякую всячину.
– Моя пушистость умеет всё, что положено, – заявил медведь и стал раскладывать перед солнышком обглоданные утиные косточки в форме китайских палочек для съедания риса, сломанных солдатиков, клок шерсти любимого кота и ссохшуюся грейпфрутовую дольку.
– Ой, мне нужно идти, – заторопилось солнышко и тихонько выскользнуло из дома. – Ведь я совсем не твоё, хоть и ничьё.
– Как! – взвизгнул медведь, но солнышка уже не было. Медведь сильно загрустил, вылез из-под кровати и, сняв с гвоздя треснутую скрипку, отправился на крышу, забыв даже про волчар.
Медведей много не бывает.
Медвежка сидел на крыше засохшего дома и наигрывал на скрипке, прислонив завиток к окирпиченной трубе, потому что на весу он всё время мешал смычку, который мог бы рвать нутро человеческое в клочья, душу вынимать и колесить по ней, как на извозчике. Смычок так не делал, потому как сам не хотел, да и медвежка не настаивал. Музыка выходила ершистой и накликала беду, а беды – животные стадные.
Задолго до соло на крыше медвежка бредил звёздами. Кометы и формулы он не любил. А вот звёзды из пыльных нечитанных книжек с полки обещали крупные расстояния и своей висячестью в пространстве, одновременной огромностью и мелочностью стали не чем иным, как нашим отражением в полировке фортепьяно.
Но вдруг чёрная жирная проглота навалилась с небес и стала всасывать обрюзгшей губой антенны с домами. Дождь – слюна. Медвежке стоило лишь подумать, нет, даже просто подразуметь: «А не бросить ли всё: мамищ, папищ, кошёлки?!», и туча учуяла слабость пушистой пылинки и втянула медвежку в головосшибательно несущееся зарево.
Вот тебе за оторванную жёлтому мишке голову, за разрушаемые всласть города! Ну и что, что пластилин? В любых городах кто-то живёт.
В центрах смерчей всегда тишина. Медвежка, влетевший внутрь комком, уткнулся в пух одинокого милого облачка, обитателя спятивших вихрей.
К нему подошёл маленький народ.
– Ты – народ? – спросил медвежка, оглядывая хлипкое существо с висячим языком и шершавым крылышком.
– Конечно! – сказал народ.
– А почему тогда тебя так немного? – удивился медведь. – И если ты – не весь народ, то где остальное?
– Нет, я – весь. Просто сначала мы звались – зажиточный народ. Нас было много, и мы жили долго, потому что возникли из крылышек мёртвых насекомых, а мёртвое, как водится, долго живёт. У нас было всё: дома, ванны, и даже свобода. Но чего-то всё-таки не хватало, причем не всем вместе, а каждому в отдельности чего-то не хватало.
Медвежка подбоченился на облачке и принялся слушать, потому что делать было больше нечего.
– Селились мы, – продолжал крыльчатый выродок, – в тихом месте, например, как здесь, в урагане или тайфуне каком. И не было нам забот. Только иногда хотелось очень по-простецки на кухне или там в подъезде удавить кого-нибудь или жахнуть сковородкой, или мозги все вытрясти кому-нибудь, чтоб аж самому тошно было.
Медвежка задрожал и стал зарываться поглубже в облачко, но заметив, что глаза народа чисты, уселся на место, хотя подбочениваться не стал.
– Вы что ж, садисты, терористы или пилаты какие?
– Не! – завизжал маленький народ и стал отбрыкиваться сухим крылышком, словно на него напал москит. – Мы были даже демократы! Казнь смертью у нас отсутствовала, да и вообще мы друг друга любили как следует. Но всё-таки иногда хотелось почаще кого-нибудь задушить или даже съесть.
– Съесть! – пискнул медведь.
– Да, а почему бы нет! Ведь именно медленно съев кого-нибудь живьём, и начинаешь смаковать вкус жизни.
Один великий из нас осчастливил всех. На нашем конклаве он открыл такую речь:
– Если мы все так забавно живём, если нам всем по углам достаётся по капельке жизни, когда кто-нибудь обуялый стервозностью отчищается, принося жертву себе путём разъятия другого, будем же, как гордые красноликие майя, приносить эту жертву прилюдно, ибо нет ничего справедливее делиться всем со всеми пополам.
– А кто кого будет есть? – законно парировал конклав. – Ведь съеденным никто быть не захочет. Может, завоюем чужой народ да и поочистимся на славу, коль скоро разговор об этом зашёл?
– Не!!! – сказал великий из нас, которого никто слушать не хотел, потому что стеснялись. – Почавкать чужестранцем не в кайф, ведь не от голода мы трапезничаем, а чтоб послушать, как верещит наша жертва, как в суд апеллировать грозится, как клянёт нас последним словом, как за плечи нас хватает. А ежель то чужеземец, он своим бормотанием неясным никакого проку не даст. Обучать же их языку нашему муторно, да и накладно встанет. Хоть ничего не скажешь, чужеземца вонючего задрать – большего изыску нет, коль он по-нашенски реагирует.
Зажиточный народ был большой, и каждый решил, что пока до него дело дойдёт, то и внуки его окочуриться успеют. И стал народ есться согласно установленному порядку, и счастлив был очень, и ласков.
– А ты ж как остался? – нетактично брякнул медведь.
– По закону нечётности, разумеется. Я пробовал съесть самого себя, откусил крылышко, но больно оказалось, и я бросил.
– А в бога вы верили? – осмелел медведь, осмотрев беззубый ротик маленького народца.
– Конечно, но нечаянно забыли, как его зовут, и молились на всякий случай, чтоб не обиделся.
– Так тебе повезло, – сказал медведь, – ты, видно, предпоследнего зажевал, у тебя в животе целый народ, ты теперь сам себе правитель и сограждане. Ты, наверно, самый хитрый, маленький народ.
– Нет, просто я был самый убогий и жалкий, а таких есть неинтересно. Предпоследнего я съел не по правилам, не мучая, предпоследний, видишь ли, помер от несварения желудка. И мне, несчастному, пришлось есть мертвечину.
Между тем внизу сгустки урагана немного рассеялись, и было видно, как стелется совершенно пустая земля с абсолютно пустыми морями. С такой высоты неудивительно, что всё кажется пустым и бесцельным.
К медвежке, летящему на своём облачке, пришло такое чувство подвешенности, какое бывает только у мух, утопленных в омуте, или у птиц, обрабатываемых в мясорубке. Плохо, короче, было медведю. Кругом была пустота, а так уж водится, что в пустоте редко бывает лучше. «Но где же города? – думал медведь, глядя вниз. – Куда исчезли горы и озёра?»
Всё сливалось в бесцветную серую ленту, и ничто не доказывало, что они где-то вообще существуют.
– Разве может быть так плохо на небе? – спросил вслух медведь и всхлипнул. Почему нет? Плохо может быть где угодно, если тошно внутри.
Медведь вовсе затоскливился. Раньше хоть с маленьким народом можно было заговорить, а тут и он куда-то подевался, то ли перебрался в ураган поспокойнее, то ли сам себя съел.
«Может, мне тоже попробовать?» – решил медведь, но кусать себя не стал, а только пососал лапу и, закопавшись в облачко по самые ушки, тихонько уснул.
Во сне он скучал по пушистости в коробке, по бабушке, догадываясь, что если по ней можно скучать, значит, где-то она ещё есть. Всё было перемазано грустью и нежностью, и тут из-за ураганного завихрения выскользнуло запыхавшееся солнышко.
– Ой, – засуетился медвежка от растерянности и смущения.
– Не мельтешись, лапистый медведь, – отдышалось солнышко. – А я тебе чего-то принесло.
– Покажи, пожалуйста, – попросил медведь, мало чего соображая, но успев словить сразу семь догадок, включая шоколадку. Но это оказалась всё та же чайная коробочка, о которой медведь, конечно, грустил, но хотелось и шоколадку тоже.
Солнышко догадалось и, покопавшись лучиками, достало растаявшую плитку, потому что ведь солнышко очень тёплое. Медведь принялся уплетать подарок, чтоб хоть как-то подавить смущение и интригующую весёлость.
– Главное – не подавать виду, а то опять уйдёт… – по-охотничьи смекнул медведь и спросил немножко развязно:
– Как там волчары?
– Волчары рыщут.
Медведь проснулся и нахмурился, потому что урагана почти уже не было, а он всё ещё по какой-то чудовищной инерции куда-то летел. Было ясно, что чем дольше летишь, тем дальше улетаешь.
– Ну и бог с ним, – сказал медведь и стал снижаться, сильно покачиваясь в синеве.
В клочьях обжитого урагана медведь, как был на маленьком облачке, шлёпнулся на крепкий грунт. Местность кругом была пустынная, с жёсткой травой и окладистыми лесками по бокам.
«Мадагаскар!» – решил медведь и сильно обрадовался. Он сунул облачко подмышку и потопал в ближнюю сторону.
– Здравствуй, суслик, – сказал медведю обитатель, сам смахивающий на суслика.
– Простите, – сказал медведь, не желая перечить, – но я не суслик.
– Ну и дурак, – шепнул обитатель и сплюнул сквозь два редких зуба.
Медведька опешил и почесал пушок. «Ну, ну, – задумался медведь, – наверно, у обитателя совсем плохие дела. Не все ж на моём Мадагаскаре такие канутые».
Медвежка был один. Ах, это обычно. Ведь все одни, даже когда в автобусе. Нет, правда, жили ещё вокруг живые души, больше всё кобеля, волчары и гадюки. Были похожи они друг на друга, несмотря на разнородство, ибо кобеля с волчарами носили змеиные кожуры, гадюки с кобелями лязгали зубищами, а волчары с гадюками таскались, никого не любя, развеивали семя и отличались прагматизмом. Сначала медвежку очень не уважали за отсутствие сих причиндалов. Наверно, его били, коль скоро по утрам он не хотел ходить в школу. Была ещё у мишки мамища – большая, тёплая, жутко ругающая, но приласкивающая, и потому ещё милая, что пособляющая медвежке в самом вкусном деле – утка с яблоками – первый шаг философа. Субстанция манящая, но, по опыту известно, кончающаяся почти без права выпроса добавки.
И Новые года шли сначала шумно с запахом мандаринов, потом шумно без запаха, а после бесшумно без запаха, до и вовсе одинокой сосиски с пивом в земле, где эра новая вне закона.
Был мишке папища – молчащий, но страшный, редко орущий, от чего и молчащий даже страшный. Он ел борщ всегда из тарелки глубокой, и вилку имел свою, и трапезничая, глаз молчащих не сводил с ручки форточки балконной двери. Его все боялись, и бабулька медвежкина боялась: «Вот придёт, достанется нам на орехи…» Но папа бережлив был очень.
Милая бабушка мишки была старенькая и прозрачная. Медвежка думал, что он умрёт, как её не станет, но не умер, а её не стало. Мишка любил её очень и мучил, как мучают всех любимых.
И был у них овощной день, чтоб есть один чеснок. Чеснок, конечно, не ели, но всё одно весело, хоть и грустно.
Был ещё у медвежки жёлтый игрушечный медведь, и он его мучил, наслаждаясь, хотя и сшил сам ему трусики. Но кончилось всё, как оборвалась плюшевая голова, и был то, может, первый грех сладострастный, а значит, и не грех.
Ещё боялся медведька уходящего времени, боялся что-то забыть, потерять. Игрушки в детсад не дал – не из жадности, а от страха их никогда больше не увидеть. И каждую бумажку не выкидывал, и каждое слово бабушке пересказывал, чтоб не потерялось. А мамище говорил, что слепит все бумажки когда-нибудь в один большой лист. Но мамища кричала на кухне на бабульку, что мишка сюсюкалкой вырастает, а мы ж не на монмартрах проживаем.
Медвежка был всем – космонавтом, укротителем змей, гладиатором и суперменом в летающей суперподлодке. И всё обрывалось всегда прелестью холоднящих простыней, облизывающих плюшевую шкурку, и пиратским дрейфующим кораблём до утра.
Строил мишка ещё пластилиновые города и всегда их разрушал, при том упиваясь больше, чем от их строительства. А была кругом тишина.
Но волчары сорвались с цепей. Запах плюшевого мяска будоражил их истовые ноздри. «Он нужен нам позарез!» – вдруг взвопили они. А медвежка источал определённый аромат, столь сладенький волчьему сердцу. Волчары дробили когтями асфальт, сочились проулками, сваливались с крыш. «Где пушистый медвежонок? Ну его на войну! Ой, сваляем ему пушок!» И лязгали волчары автоматом, и пили газированную воду.
Медвежка слез со стула и спрятался под кровать. На столе остался недорушенный пластилиновый город. Явно чувствовалось, что в нём шла большая война. Её развязал медвежка. Под кроватью было темно, и он боялся темноты, потому что это самая настоящая слепота, а в ней каждого можно обидеть.
– Я – медвежка плюшевый, лапистый, – бормотал медвежка. – Отчего же жаждут шкурки моей однорожие волчары?
В уюте подкроватья слабо верилось во вселенский заговор против медведьки, но он продолжал:
– Ну, выньте мне зубки, оторвите лапки! Осладостраститесь разок, и пусто? Ну, давите жёлтых цыплят! Ведь суть пушистая у них такая ж, но голова отяжеляется исключительно клювом.
– А нам плевать, медвежонок ты или цыплёнок! – глухо отозвались волчары из подвала. – И ты у нас ещё завоешь черепахой!
Медвежка совсем заплакал и сел на попку. Никогда он ещё не был пластилиновым, которого хотят измять. Мрак под кроватью и вовсе отяжелел, медвежка забылся, и капельки лимонного сока из глазок заволокли собой всё. Было ясно, что теперь должно что-то случиться, потому что так плохо долго быть не может.
И тут, расстилая перед собой неуверенные лапки, вошло солнышко, розовое, тёплое, с помидорными губками и тесными, манящими лучами.
– Пушистый медведь, – сказало солнышко, – тебе ведь нужен розовый свет? Тебе ведь нужно лесное тепло, шишечная тишина?
– Бе! – проронил носом медвежка. Он вдруг стал так счастлив и удивлён, что даже ничего не испугался.
– Мне так нужна твоя пушистость и лапистость, – загрустило солнышко и уселось на пыльном подкроватном полу, отложив лучики в сторону.
– Тебе нужна пушистость, – забормотал медведь. – Это то, что я прячу от мамищ, папищ и волчар в коробочке из-под индийского чая, которую подарила мне бабушка?
– А что, твоя бабушка была индуска? – удивилось солнышко.
– Наверное, ведь все иногда бывают индусами, – сказал с грустью медведь и полез из-под кровати на полку, где стояла пушистость.
– А тебе её давать навсегда или только нанемножко? – спросил медведь.
– А ты как хочешь? – улыбнулось солнышко.
– Если мы будем пользоваться ею вместе, то тогда навсегда, – прагматизировал медведь.
– А что твоя пушистость умеет? – поинтересовалось солнышко, серьёзно заглядывая в коробку, откуда медвежка доставал всякую всячину.
– Моя пушистость умеет всё, что положено, – заявил медведь и стал раскладывать перед солнышком обглоданные утиные косточки в форме китайских палочек для съедания риса, сломанных солдатиков, клок шерсти любимого кота и ссохшуюся грейпфрутовую дольку.
– Ой, мне нужно идти, – заторопилось солнышко и тихонько выскользнуло из дома. – Ведь я совсем не твоё, хоть и ничьё.
– Как! – взвизгнул медведь, но солнышка уже не было. Медведь сильно загрустил, вылез из-под кровати и, сняв с гвоздя треснутую скрипку, отправился на крышу, забыв даже про волчар.
Медведей много не бывает.
Медвежка сидел на крыше засохшего дома и наигрывал на скрипке, прислонив завиток к окирпиченной трубе, потому что на весу он всё время мешал смычку, который мог бы рвать нутро человеческое в клочья, душу вынимать и колесить по ней, как на извозчике. Смычок так не делал, потому как сам не хотел, да и медвежка не настаивал. Музыка выходила ершистой и накликала беду, а беды – животные стадные.
Задолго до соло на крыше медвежка бредил звёздами. Кометы и формулы он не любил. А вот звёзды из пыльных нечитанных книжек с полки обещали крупные расстояния и своей висячестью в пространстве, одновременной огромностью и мелочностью стали не чем иным, как нашим отражением в полировке фортепьяно.
Но вдруг чёрная жирная проглота навалилась с небес и стала всасывать обрюзгшей губой антенны с домами. Дождь – слюна. Медвежке стоило лишь подумать, нет, даже просто подразуметь: «А не бросить ли всё: мамищ, папищ, кошёлки?!», и туча учуяла слабость пушистой пылинки и втянула медвежку в головосшибательно несущееся зарево.
Вот тебе за оторванную жёлтому мишке голову, за разрушаемые всласть города! Ну и что, что пластилин? В любых городах кто-то живёт.
В центрах смерчей всегда тишина. Медвежка, влетевший внутрь комком, уткнулся в пух одинокого милого облачка, обитателя спятивших вихрей.
К нему подошёл маленький народ.
– Ты – народ? – спросил медвежка, оглядывая хлипкое существо с висячим языком и шершавым крылышком.
– Конечно! – сказал народ.
– А почему тогда тебя так немного? – удивился медведь. – И если ты – не весь народ, то где остальное?
– Нет, я – весь. Просто сначала мы звались – зажиточный народ. Нас было много, и мы жили долго, потому что возникли из крылышек мёртвых насекомых, а мёртвое, как водится, долго живёт. У нас было всё: дома, ванны, и даже свобода. Но чего-то всё-таки не хватало, причем не всем вместе, а каждому в отдельности чего-то не хватало.
Медвежка подбоченился на облачке и принялся слушать, потому что делать было больше нечего.
– Селились мы, – продолжал крыльчатый выродок, – в тихом месте, например, как здесь, в урагане или тайфуне каком. И не было нам забот. Только иногда хотелось очень по-простецки на кухне или там в подъезде удавить кого-нибудь или жахнуть сковородкой, или мозги все вытрясти кому-нибудь, чтоб аж самому тошно было.
Медвежка задрожал и стал зарываться поглубже в облачко, но заметив, что глаза народа чисты, уселся на место, хотя подбочениваться не стал.
– Вы что ж, садисты, терористы или пилаты какие?
– Не! – завизжал маленький народ и стал отбрыкиваться сухим крылышком, словно на него напал москит. – Мы были даже демократы! Казнь смертью у нас отсутствовала, да и вообще мы друг друга любили как следует. Но всё-таки иногда хотелось почаще кого-нибудь задушить или даже съесть.
– Съесть! – пискнул медведь.
– Да, а почему бы нет! Ведь именно медленно съев кого-нибудь живьём, и начинаешь смаковать вкус жизни.
Один великий из нас осчастливил всех. На нашем конклаве он открыл такую речь:
– Если мы все так забавно живём, если нам всем по углам достаётся по капельке жизни, когда кто-нибудь обуялый стервозностью отчищается, принося жертву себе путём разъятия другого, будем же, как гордые красноликие майя, приносить эту жертву прилюдно, ибо нет ничего справедливее делиться всем со всеми пополам.
– А кто кого будет есть? – законно парировал конклав. – Ведь съеденным никто быть не захочет. Может, завоюем чужой народ да и поочистимся на славу, коль скоро разговор об этом зашёл?
– Не!!! – сказал великий из нас, которого никто слушать не хотел, потому что стеснялись. – Почавкать чужестранцем не в кайф, ведь не от голода мы трапезничаем, а чтоб послушать, как верещит наша жертва, как в суд апеллировать грозится, как клянёт нас последним словом, как за плечи нас хватает. А ежель то чужеземец, он своим бормотанием неясным никакого проку не даст. Обучать же их языку нашему муторно, да и накладно встанет. Хоть ничего не скажешь, чужеземца вонючего задрать – большего изыску нет, коль он по-нашенски реагирует.
Зажиточный народ был большой, и каждый решил, что пока до него дело дойдёт, то и внуки его окочуриться успеют. И стал народ есться согласно установленному порядку, и счастлив был очень, и ласков.
– А ты ж как остался? – нетактично брякнул медведь.
– По закону нечётности, разумеется. Я пробовал съесть самого себя, откусил крылышко, но больно оказалось, и я бросил.
– А в бога вы верили? – осмелел медведь, осмотрев беззубый ротик маленького народца.
– Конечно, но нечаянно забыли, как его зовут, и молились на всякий случай, чтоб не обиделся.
– Так тебе повезло, – сказал медведь, – ты, видно, предпоследнего зажевал, у тебя в животе целый народ, ты теперь сам себе правитель и сограждане. Ты, наверно, самый хитрый, маленький народ.
– Нет, просто я был самый убогий и жалкий, а таких есть неинтересно. Предпоследнего я съел не по правилам, не мучая, предпоследний, видишь ли, помер от несварения желудка. И мне, несчастному, пришлось есть мертвечину.
Между тем внизу сгустки урагана немного рассеялись, и было видно, как стелется совершенно пустая земля с абсолютно пустыми морями. С такой высоты неудивительно, что всё кажется пустым и бесцельным.
К медвежке, летящему на своём облачке, пришло такое чувство подвешенности, какое бывает только у мух, утопленных в омуте, или у птиц, обрабатываемых в мясорубке. Плохо, короче, было медведю. Кругом была пустота, а так уж водится, что в пустоте редко бывает лучше. «Но где же города? – думал медведь, глядя вниз. – Куда исчезли горы и озёра?»
Всё сливалось в бесцветную серую ленту, и ничто не доказывало, что они где-то вообще существуют.
– Разве может быть так плохо на небе? – спросил вслух медведь и всхлипнул. Почему нет? Плохо может быть где угодно, если тошно внутри.
Медведь вовсе затоскливился. Раньше хоть с маленьким народом можно было заговорить, а тут и он куда-то подевался, то ли перебрался в ураган поспокойнее, то ли сам себя съел.
«Может, мне тоже попробовать?» – решил медведь, но кусать себя не стал, а только пососал лапу и, закопавшись в облачко по самые ушки, тихонько уснул.
Во сне он скучал по пушистости в коробке, по бабушке, догадываясь, что если по ней можно скучать, значит, где-то она ещё есть. Всё было перемазано грустью и нежностью, и тут из-за ураганного завихрения выскользнуло запыхавшееся солнышко.
– Ой, – засуетился медвежка от растерянности и смущения.
– Не мельтешись, лапистый медведь, – отдышалось солнышко. – А я тебе чего-то принесло.
– Покажи, пожалуйста, – попросил медведь, мало чего соображая, но успев словить сразу семь догадок, включая шоколадку. Но это оказалась всё та же чайная коробочка, о которой медведь, конечно, грустил, но хотелось и шоколадку тоже.
Солнышко догадалось и, покопавшись лучиками, достало растаявшую плитку, потому что ведь солнышко очень тёплое. Медведь принялся уплетать подарок, чтоб хоть как-то подавить смущение и интригующую весёлость.
– Главное – не подавать виду, а то опять уйдёт… – по-охотничьи смекнул медведь и спросил немножко развязно:
– Как там волчары?
– Волчары рыщут.
Медведь проснулся и нахмурился, потому что урагана почти уже не было, а он всё ещё по какой-то чудовищной инерции куда-то летел. Было ясно, что чем дольше летишь, тем дальше улетаешь.
– Ну и бог с ним, – сказал медведь и стал снижаться, сильно покачиваясь в синеве.
В клочьях обжитого урагана медведь, как был на маленьком облачке, шлёпнулся на крепкий грунт. Местность кругом была пустынная, с жёсткой травой и окладистыми лесками по бокам.
«Мадагаскар!» – решил медведь и сильно обрадовался. Он сунул облачко подмышку и потопал в ближнюю сторону.
– Здравствуй, суслик, – сказал медведю обитатель, сам смахивающий на суслика.
– Простите, – сказал медведь, не желая перечить, – но я не суслик.
– Ну и дурак, – шепнул обитатель и сплюнул сквозь два редких зуба.
Медведька опешил и почесал пушок. «Ну, ну, – задумался медведь, – наверно, у обитателя совсем плохие дела. Не все ж на моём Мадагаскаре такие канутые».