Борис Кригер
Сказки

   Le secret douloureux des Dieux et des rois: c’est que les hommes sont libres.
Jean-Paul Sartre


   Мучительный секрет богов и царей: они знают, что люди свободны
Жан-Поль Сартр[1]

Ложечка, лампадка и вечерние дожди…

   Зайке посвящается

   Cлякоть какая! Мурашки вредные шныряют по всем закуткам уличной промозглости и с недюжим рвением набрасываются на любое тёплое существо и хаотично курсируют от пупка к лопаткам и обратно. Вот счастье, случающееся разве что в сказке, – вернуться в объятья недушных одеял, под их нагретые дыханием кожи своды. А мурашки, оставшиеся в дураках, пусть суетятся на складках мокрого плаща да на китовой черни сломанного зонтика. Вернуться не терзаемым дурными опасениями за ворчливую и мятую карьеру. Вернуться и, укутанным по самую бельевую корзину с мыслями, оставить всё вовне.
   Где-то в одном из атомов нашего одеяла завелось ядро страшно крупных размеров, просто гигант под стать Юпитеру, в сотни раз громаднее Земли. Только без кровавого пятна и без пучин аммиака и водорода. Вся необъятная сия поверхность облачена в бархат исполинского леса. От боков до полюсов дышит верхушками деревьев эта мельчайшая крупица нашего одеяла. Как чудно, что она маленькая такая и её не может никто украсть. Видимо, она необитаема. Только густые заросли, да травы у гигантских подножий стволов, только маленькие озерца, или даже поляны с проточной росой – в уютных сумерках задёрнутых штор. Однако о необжитости этих лесов есть мнения иные и занимательные. И правда – нет зелени, не тешащей ничей взор, нет ветвистых покрывал, не хранящих ничей уют, нет прохлады, не растворяющей ничью головную боль.
   Коль скоро объект внимания нашего существует, он неминуемо населён. Не густо, а так – слегка по краям и немного в серединке. Не иначе, присутствие спаточных заек по опушкам позволяет угадывать их некрупные размеры и сонливый образ жизни. Они не торгуются с Богом и не умеют считать. Считать не только цифры, что уже немалое достижение, но и не считать, что если бывать добрыми, то впоследствии воздастся пропорционально. Также спаточные зайки имеют ушки и остальное, что положено. Они не рождаются и не умирают, не стареют и не хворают, ибо это всё и есть следствия предвкушения воздаяния. Границы обитания наших планетян колеблются в пределах лесных опушек, видимо, по природной их домашнести. Так раз поселившись, они там и проживают. Возможно, пристрастие заек к окраинам объясняется наличием каких-нибудь мишек в чащах, которые, как водится, много копошатся и несомненно мешают зайкам спать.
   Бог на этой планете тот же, что и у нас. Он гостит там подолгу, не тревожа полудрёмные гущи. Он неощутимо прозрачен в атмосфере, в линиях листьев и в тёплой траве, лишь изредка пугая единственных пакостных существ этих мест – дождевых червей.
   Оттого Он так долго отсутствует у нас, и нам приходится копить в тупом радении всякую всячину в извечном ожидании воздаяния, хворать и, как собакам, убегать в собачьи страны.
   Никаким языком зайки не пользуются, так как давно уже всё друг другу сказали, к тому же благодаря чутким ушкам они умеют прислушиваться, и любой шорох глубоко врезается в их сознание. Один раз выслушав, они всё понимают.
   Золота и коммунальных благ на зелёном Юпитере нет. Так сложилось, что ни того, ни другого его поверхность и недра не содержат. Зато гигантская масса ядра создает очень мощное поле изумительных свойств.
   Базюка – субстанция трепетного откровения, мало ценящаяся на Земле, здесь приобретает настоящие физические свойства и встречается на планете россыпями, а то и слитками, с редкостью, достаточной для предмета, чтобы его ценили. Зайки стали бы поддерживать торговлю, если б не одно досадное свойство этого редкого ископаемого – превращаться в обычный песок при продаже и даче взаймы.
   И носят зайки эти слитки мишкам, а те им мастерят из них колыбельки для малышей, которые там всегда бывают малышами…
   На той стороне Юпитера, что ближе к глубинным слоям одеяла, особенно тепло и безоблачно. Леса здесь высятся вековые, а листва их настолько обвыклась сама с собой, что складно ведет мелодии не шелестом, а даже изящными скрипичными нотами, искусно вливаясь в ложбины и в тесные, на пол-лапки, тропы заблудшего ручья.
   Как-то Зайка принёс к Мишке в чащу хороший кусочек базюки под колыбельку, да принялся подыскивать место присесть. С тем как раз-то в тех лесах не всё получалось. Деревья под стать планетянам никогда не засыхали, не крушились в буреломах, что и вело к острейшей нехватке пеньков. Зайка уместился на низко торчащем сучке, да и залюбовался на мишкину работу. Тот копошился, пыхтя и умничая, а после и вовсе заработался. Пушок у Мишки слегка растрепался, а колыбелька тихонько начинала выходить то одним бочком, а то и обоими из нежно сияющего розового слитка. Спаточный Зайка меж делом уснул, а проснувшись, даже всхлипнул от восторженности. Колыбелька вышла стройной и в то же время слегка подбочененной. Такой удобной, такой сиятельной, что Зайка в благодарность чмокнул Мишку в нос, сунул подарок подмышку и вовсе засобирался к себе на опушку.
   Тут-то их беда и настигла. Небо всё сжалось в точку, и грозно перевернулся мир наизнанку. Никто из планетян при этом не повредился, и ядро, поросшее лесами, не убыло от сего катаклизма. Такие передряги случаются с этой вселенной. Созвездия атомов, подвластные Макроодеялу, иной раз встряхиваются, а то и опаливаются нещадной струёй комнатного обогревателя. Тогда мириады наружных атомов вмиг возбуждаются, ходят раскрасневшиеся и перебрасываются подушками электронов, словно непоседы летних лагерей. Они-то уж точно не заселены и никому своими несчастными выходками вреда не причиняют. А тут на тебе, пробрало, прожгло одеяльную галактику до самых ниток. Маленький Юпитер наш задёргало, заколотило, пугая его милых планетян. Но сразу всё улеглось, как провинившееся одеяло водворилось на место. Только Мишка да Зайка с колыбелькой пропали с лица Ядра и в недрах его не значились.
   Конечно, где-нибудь они несомненно отыщутся, но как возмутителен сей вселенский катаклизм! Когда забредает чужая война, когда всё пустеет в иных интересах, когда нет сил бежать и поздно оставаться – не дай нам Бог бессмертья, чтоб это без конца переживать.
   Колоссальнее Земли в миллионы раз, планета Юпитер – лишь атом одеяла, так стоит ли винить всемилосердного в его иной раз столь жестоком попущении и не пристало ли воздать хвалу всемерзкому за его неслыханную победу?
   Ах, какая жуть осознать нужду вырвать с мясом слабое лицо из кратера подушки и сбросить несчётный скафандр одеял! И вместо раздольной дымки очутиться в комнатной клетушке, в мареве испарений и лени, приторной, как забота о хлебе. Так случилось с Зайкой и Мишкой в то же мгновение после адской метаморфозы. И сразу оба напуганных странника осюрпризились отвратительным свойством земной обители – разбушевавшимся временем, существом на Юпитере редким и мёртвым, давно упрятанным в толщах скалистых пород и вовсе аморфным, а не агрессивным, как у нас на Земле.
   Время, последнее время, пронзило всю нашу материю, и мечутся в хаосе мгновения и питаются исключительно плотью.
   У Зайки сразу заломило ушки от непривычки так скоро стареть, снедаемым оборзевшими минутами в качестве излюбленного яства. А Мишка только крепко зажмурился, пока немного не привык. И сквозь лютую бобу в очугуневших висках заворчал:
   – Ой, чего это мы тут объявились? И проездом это, или насовсем?
   А Зайка тихонько заплакал, подставляя колыбельку под слезинки, чтоб не пачкать чужих простыней. Но колыбелька таяла на глазах, ибо сделана была она из материала, никогда не материального на Земле.
   – Это место немилое такое, – жалел Мишка Зайку, – и время здесь наглое и даже по всем углам расползается. То ли дело дома!
   – Да, очень вредное оно, это время, вот и колыбельку съедает, не попёрхивается. Фу, хищник людоедистый, – зажаловался Зайка, катая на ладошке крошечный сияющий комочек, безропотно спешащий в небытие.
   – Смотри, Мишка, его ж тут, это время, без очков видно, – испугался Зайка.
   И правда, время ухмылялось по углам и стремглавыми тенями с отсветами справляло свой извечный и бесстыжий кругобег по сервантам и книжным шкафам. Это нам, глупцам, кажется по ночам, что стены наших жилищ мечут блики пучефарых автомобилей. Но Мишка-то, во всё привыкший вникать не на шутку, сразу эти выкрутасы времени раскусил. Древняя ящерица – Время, заточённая с незапамятных времён в подземельях мишкиной планеты, на Земле бродила ненаказанной и щипала беспрестанно виски.
   – Мишка, ты меня спасёшь? – занадеялся Зайка, взмахивая росинки малюточных глаз.
   – Конечно! – заверил Медведь, хоть и не ведал духом, как самому-то спасаться, но зайкины глаза так тоскливо надеялись, что Мишка ощетинился, цапнул Время за пришедшееся поблизости место, и оно, ещё немного поерепенившись, на время улеглось.
   – Мишка, – тогда снова зашуршал Зайка, изрядно пытаясь совсем упрятаться в одеялах, – давай побежим куда-нибудь вдруг и добежим.
   – Глупая ты Зайча-Мазайча, – забурчал Медведь, – давай уж лучше впадём в спячку, авось проснёмся где надо, и всё больше не будет так…
   – Как? – всхлипнул Зайка, но Мишка совсем задремал, ибо он и так слишком долго пребывал в постели и обвыкся настолько, что посчитал, что лучше спасаться лёжа, чем куда-нибудь бежать. Тогда Зайка тоже приткнулся носом и не то чтобы уснул, а просто притих.
   Катаклизм вышел действительно знатный, коль скоро меж столь чуждыми мирами, не разделёнными даже измеримым пространством, случилось такое сношение. Как сами-то владельцы принявшей Мишку с Зайкой постели очутились в самой гуще юпитерианского леса – ни умники земные, ни мудрецы небесные по сей день разуметь не в состоянии.
   Эти двое сидели по уши в траве, а над их ощетиненными ужасом макушками бухли лимонные облака электронов, шелестели лиственные всхлипы, а поодаль деловито копошились степенные мишки, как раз осваивающие очередной обед. Отобедывать мишки любили немало, тем более что курочки на Юпитере числились овощами, а посему тут всласть ими гурманили, не беря на душу излишний грех смертоубийства. Мишки, разумеется, заметили престранное явление голобрюхих существ на полянке, но прежде чем проявлять гостеприимство, следовало основательно подкрепиться. Радушие ведь требует сил, и немалых.
   Но тут один мишка, отъевшись, покосолапил к людям и, едва добравшись, нежданно уснул, поддавшись власти знатного обеда. Только третьему медведю удалось-таки добраться до окоченелых людей, с полными лапами всякой снеди. Он присел поближе и провозгласил:
   – Здрасьте, я мишка, хотите курочки? У нас они числятся за овощ, так что угощайтесь без опаски.
   Но люди не торопились исходить из летаргии, и если бы не их попеременные подёргивания, то и этот мишка благополучно бы уснул, так никого не угостив.
   – Ну ладно! Не хотите курочки, так отведайте хоть морковки, она у нас идёт за деликатес, и мы ей спаточных заек потчуем, – поведал медведь и славно изловчился сунуть гостю гигантскую морковь прямо в полураспахнутый рот. Бедняге пришлось как следует поперхнуться, а такие неожиданности заставляют приходить в себя даже на Юпитере.
   Мы приходим в себя не как в дом наш, а вовсе в иное строение, когда тело едва ли походит на то, что мы помним о нём. Когда в проёмах глазниц, боязливо взирая из его неустойчивых недр, видятся пёстрые или матово обмолоченные декорации окружающего бытия, я ничуть не смутился бы очнуться младенцем в своей деревянной кроватке от молоточного грохота света в моих ресницах и ясно вкусить глубину отшумевшего сна о моём бытии, ибо я его постигаю не более, чем дано его постигнуть трепетному сопляку.
   Вот сижу я с морковкой во рту в прелестном обществе мишек с фабрики мягкой игрушки. Вот и женщина рядом, неприкрытая, прямо с постели. Кругом лес, вроде хвойный и тёплый и, видимо, летом. Вот над лесом цветные размывы, облака или что-то такое. Это бред, безусловно, но не больший, чем зимняя слякоть, чем низкий потолок над гриппозной кроватью.
   – Слушай, мишка, вынь морковку, – пытаюсь я выразить мысль, но овощ крепко застрял и, высвобождаясь, я жую это сладкое прохладное тело, и оно деликатесно, и сок, словно от помидора, брызжет мишке на шёрстку, а тот смешно отряхивается и явно готовит к пуску вторую морковь, не более объятную, чем съеденная мной. А в корзинке, нежданно имеющейся при медведе, этих морковок так много, ну просто на всю зиму.
   А вот говорит рядом женщина:
   – Что ж ты морковку-то ешь?! – а потом плачет, плачет, наивно открытая такая, милая, как никогда, и несчастная.
   Вот мишка закончил меня кормить и стал подрёмывать, а я несу всякую чушь, захлебываясь морковным соком: «Сейчас найдём себе угол какой, построим шалаш, мишек обучим грамоте, они нас почитать станут, истуканов возведут в нашу честь». Но женщина не верит и плачет.
   Потом я беседую с мишкой поумнее, сидя на пригорке. Он завидует, как я кладу ногу на ногу, но лапы свои ему сложить мешает животик. Уже ясно, что весь этот мир – ядро атома моего одеяла, и похоже, мишка не сочиняет, что ни времени, ни богатства в этом мире нет. Как они без этого обходятся, только Богу известно. Вот и теперь Он сидит с нами рядом неслышно, недвижно, и от близости этой мне кажется всё пустяками и милой забавой. Он не торопится водворять справедливость и, немного послушав, уходит ветвями и нежной листвой по каким-то вселенским делам.
   А мишка мне молвит:
   – Ты знаешь, что зайки совсем не болтают и если б не мы, медвежата, планета казалась бы ужасно непривлекательной? Знаешь, если ты принесешь мне немного базюки, я тебе смастерю колыбельку, хотя лучше я тебя обучу мастерить самому. – Тут женщина приносит мне что-то в ладонях мерно сияющее с розовым, а то и вовсе изумрудным оттенком. Это кажется лёгким и фееричным, но неожиданно увесисто и твёрдо. Это кажется металлом каким-то или камнем, и запачкан он слегка слизистой грязью. Явно солнышко нашло его где-то в сырой траве, и от бликов свечения его женщина кажется странной и зримой. Мишка радуется и пихается пухлыми бочками.
   – Вот это – базюка, из неё делают колыбели. Только раньше сходите помойте кусок сей в проточном ручье, потому как грязь эта – время, и если его не отмыть, то беда колыбели – растает и быстро и жалко, и малыш ваш не будет весёлым, как надо.
   – Но у нас нет малыша! – сказала женщина. Её милые ушки всё время падали ей на глаза, и она забавно их отряхивала, а я незаметно почёсывал пушок.
   – Ничто, сами знаете, ниоткуда не берётся, – заявил медведь, – я сам, честно говоря, не знаю точно, как всё это получается.
   Тут я почувствовал себя на коне и постарался поделикатнее всё объяснить. Я начал с хромосом и яйцеклеток, но когда я окончательно запутался в излагаемом, а мишка вовсе задремал, меня охватило тяжёлое предчувствие со странной лёгкостью в известных местах. Да, мишка не догадался своевременно сообщить, что на ядре моего одеяла отсутствуют не только золото и время, не только дома и расчёты, но и лестные дополнения утех, столь сладостных на Земле. Я испуганно бросил взгляд на женщину, но она, вовсе озайчившись, взирала на меня гордо и таинственно, и была она мне не женщина никакая, а просто зайка, но только, наверное, мой.
   Другого мишку я обучал петь, но слова запоминать он не стал, а сразу придумал свои:
 
Я не зайка, а медведь,
Я не ем морковку ведь!
 
   Мишка научил меня мастерить колыбельку, и когда она почти была готова, появился в ней малыш, розовый и здоровый, а мой зайка очень радовался и часто убегал на опушку, особенно когда хотел спать, потому что я во сне много ворочался и шебуршился.
   А Бога я чувствовал совсем рядом. Он мне даже, кажется, однажды шепнул слово, но только я его не разобрал. Я было расстроился, но мишки меня успокоили, что так случается, дескать, Ему вовсе не нужно, чтобы Его понимали, а что же Ему нужно, я спросить позабыл.
   Юпитер был так велик, что горизонта не было видно даже при самых ясных небесах, и окрестности виднелись на тысячи километров, и даже с верхушек деревьев казалось, что ты на дне гигантской чаши, до краёв наполненной малахитовой гущей. Сила тяжести на планете была велика, поэтому птицы здесь росли оседло, пуская корни и считаясь овощами. Из птиц были здесь, правда, только курочки, и то некрупные и сразу жареные.
   Однажды я нашёл залежи сияющей базюки, она торчала из мшистого грунта. Я отломил большой кусок, но зайки у меня его не взяли. На Юпитере каждый должен был находить свою базюку сам, иначе она рассыпалась в песок. Я более чем уверен, что это лишь только поверье, но базюку я спрятал поближе к опушке, чтоб зайки её поскорее нашли. Но когда они эту базюку найдут, так обрадуются, так завеселятся и побегут, побегут с опушек прямо в чащи деловитых медвежат.
   Я очень полюбил эти лиловые росчерки по всем небесам. Особенно, возлежишь в бархате шершавых трав, и всё небо кажется измученной палитрой, отброшенной творцом за полминуты, разве что, до завершения картины, – эдакий пестрейший черновик с кропотливыми сгущениями гуашей в часы бесплодного исступления; и едва скрывающие фон, суетливые мазки, смешение красок, вдохновенные пятна, оброненные в убеждённости, что не иначе как мироздание всем кагалом вот-вот затихнет в предвкушении творимой мной мазни.
   Вот каким суетливым куполом я обзавёлся без надобности строить кров и похлебно, ежесущно мельтешить, без перерыва даже на сновидения.
   Я брожу с зайкой по самым дремучим тропам без устали и скуки, этих двух смердящих пособников времени. Мне кажется, что мы обитаем в настоящем и что бы в этом мире ни происходило, оно так и проистекает бесконечно. То самое неуловимое лезвие, та тончайшая нить происходящего тут повсюду тянется, и я её рассматриваю с неторопливым интересом. Воспоминания же мои наоборот – скорочтимы и вовсе не нарушают вдумчивого созерцания.
   Зайка грызёт сладкую морковку да то и дело поглядывает на меня милыми глазёнками; и мы селимся где ни попадя и спим в уютном тепле неведомо откуда прибывающего света.
   Как разгулье просторов Юпитера способно сочетаться с этим добрейшим уютом – понять не по силам.
   Здесь я вижу предметы, не виданные ранее мной, разве что только в глубочайшем младенчестве. Хотя бы вот тонкостенная капля роняется испещрённым листом, и её поверхность едва колеблется на зелёных прожилках. И после необузданного падения вдруг превращается в алмазный венец сказочного правителя, с изогнутыми врозь изящными лучами. А если в неё попадёт лишь капелька света – алмаз превращается в россыпь драгоценнейших самоцветов, подкупных разве что вселенскому монарху.
   Я долго вслушиваюсь в роднейшее слово, и оно в многократном эхе становится мудрёным префиксом неведомого наречия. Я медленно жую жареную курочку, и мне больно за мой обретаемый мир перед глыбной непостижимостью оставленной мною земной громады. В сущности так мало отличимой от реальности, но столь изрядно смертной даже в моих глазах. Вот что делает время, поселись оно в любом месте.
   А на Земле Мишке с Зайкой всё же приходилось просыпаться, ибо тьма там, как водится, сменилась днём. Странники боязливо выбрались из-под одеял и поочерёдно запнулись об обогреватель, виновник страшной катастрофы.
   Дом, чья дверь выплеснула на несчастных тяжёлую бадью дневного света, был вовсе неухожен и рассыхался у самой широкой просеки на краю обширной долины, вовсю кишащей престранной, но грандиозной вознёй. Люди, кто порознь, а кто и семьями, кто вручную, а кто и мудрёными машинами катили в разные стороны вековые брёвна. На подмостках высились грубо высеченные статуи размером от пингвина до гренландского кита. Не скажем ничего о скрежете и суете, царивших над трудоёмкой сей канителью. По обочинам иной раз торчали фигурки зевак.
   Местность вокруг была безлесой донельзя. Поодаль высились скалы, явно сотрясаемые бойней каменоломен. Экий Гееном.
   Мишка попятился восвояси в дом, но вдруг был выдернут из дверного проёма решительным рукопожатием.
   – Со Свободой тебя, брат, – огласил человек. Он был мужласт и дымил табаками. Мишка зажмурился, предчувствуя, что геркулес вот-вот обнаружит, что жмёт лапу плюшевой игрушке, и швырнёт его с Зайкой на мостовую под жернующие дорожную пыль брёвна. Вид-то у мужлана был не особенно добрый, хоть и немолодой.
   – Я, короче, на будущей неделе истукана своего докачу – будем балагурить. Воздадим должное возлиянию, – последнее мужик сказал юродиво, но артистично.
   – Блин, истукан-то мой, – продолжал пришелец, проталкивая Мишку с Зайкой назад в дом, – истукана-то загнул я малость, когда вырубал. Помнишь, ты мне говорил: «На кой тебе такая статуя огромадная?» Помнишь, говорил, мол, подохну я, пока до места её допру. А вот допёр, на тебе! – и мужлан, явно собиравшийся гостить, прежде чем усесться, коснулся многозначительно застёжки шароваров.
   – На тебе, допёр ведь!
   Мишка, до сих пор боявшийся поднять глаза, осмелел и немедля понял, отчего сей гость так крепко обознался. Он всё время тырился куда-то на подоконник, ни разу не одарив собеседника взглядом.
   – Знаешь, браток, ссуди-ка мне пару брёвен, ненадолго. А то мои, блин, лопаются, как сардельки. Колосс-то мой, видать, к концу пути тяжелеет, а может, и дерево стареет. Куда ему, бедняге, такой груз годами выдерживать, не человек же – ломается.
   Мишка совсем притих и вот-вот ждал – вот взглянет, и нету нас с Зайкой. Человек и правда перевёл взгляд, но не на Мишку, а на рукомойник, расположенный прямо в прихожей. И рукомойнику он сообщил следующее, отчего-то совсем доверительно:
   – Знаешь, остохерело мне всё. Раньше всё ясно было: Визирь всех имел, себе статую строить заставлял, ну придавили его его же статуей, а привычку истуканов на брёвнах катать не раздавили. И кто заставляет? В наше время – ходи, гуляй, свободой пьянись. Хошь травинки нюхай, хочешь в небо плюй. Нет, блин, с младых ногтей я статую эту долблю. А знаешь, не хочется иначе. Есть такие – задолбят каменного пингвинчика, мигом отволокут, установят и давай следующего. А мне подавай статую жизни. Десять лет её колочу и ещё столько же проволочу – не отступлюсь. А хотя, – позавидовал пришелец, – вы люди добрые, умеренные. Не мучат вас по ночам, небось, всякие алчности. Вот, брат, хотя бы скульптура твоя, совсем невелика, не пингвинчик какой-нибудь, и всё же не мой десятиаршинный истукан. Зато и жизнь у тебя полегче, и мысли почище.
   Мишка с Зайкой, забившиеся в угол, уже почти не опасались быть опознанными. Гость облуждал глазами всё, что было в комнате: стенные крючки, плохо собранный шкаф и даже местный горизонт в окошке, но мишкин угол явно был заповедным для его взгляда. Обитатели земные не умели смотреть на собеседника, не говоря уже заглядывать ему в глаза. И если уж случайно и приходилось им видеть друг друга, то никакая сила не заставила бы их вглядеться и осознать, что же они увидели. Земные жители были всегда так озабочены и замучены, что способность созерцать давно у них утратилась, заменившись приторной наклонностью к исступлённым глазоблудиям.
   – Ты знаешь, брат, – продолжил исповедально гость, – ты, брат, один друг мне настоящий, пожалуй. Никому не сказал бы, а тебе скажу. Страшно мне, очень страшно. В бреду каком-то я пожизненном, что ли, да и мы все. Смотри, лесов в земле нашей нет больше ни кустика. Каждое брёвнышко из-за моря привозимо. Стоит безумно и трухлявое, лопается скоро и окончательно. Почвы давно ветры выдули. Не голодаем мы пока, но полжизни гниём за пропитание, а что остаётся, расходуем на воздвижение проклятых статуй. Что ты в жизни видел, кроме скальных участков, брёвен да повседневной охоты за пищей? И так все – и победнее нас – пингвинщики несчастные и обладатель гигантского колосса, что в центре полуострова, богач Рочекко. Тоже хоть и нежится в благонюханьях, а голова-то его, голова-то – озабочена не хуже голодного.
   О грядущем мире сказками тешимся: дескать, кто статую больше отгрохает, тот и Бога больше всех любит, так и воздастся ему по любви его. А ты скажи вот по совести, о чём ты думаешь, когда статую свою долбишь или пихаешь её по уши в пыли, – ты не о Боге думаешь, ты размышляешь, как бы статуя твоя меньше других не вышла.
   Ну ладно, ты-то как, мой милый малый, чего это я всё о себе да о себе? – Грубое лицо гостя разулыбилось, насколько то было дано, и взглянул он прямо и открыто, но опять же не на Мишку, а на огарок свечи на обеденном столе, заваленном вчерашними объедками.
   – Мне страшно ещё и потому, – вдруг вновь возвестил пришелец, – что не может же быть, что вся безумная масса людей столь безумна. Должен быть и есть какой-то глубиннейший смысл в этом извечном жертвоприношении себя в счёт будущей жизни либо во имя потомств. И мы сотни раз толковали с тобой об этом сокровенном смысле, но так и не нашли его. Так и бродим неприкаянными. А знаешь, иногда, особенно прозрачными утрами, когда вчерашняя пыль уже улеглась, а сегодняшняя ещё не тронута, мне кажется, что где-то совсем под рукой есть наипростейший ключ этой загадки, что едва потянешься к нему, и весь наш опалённый кошмар закончится, голова стряхнёт извечный колпак озабоченности. Эта развязка такая простая и доступная, что кажется, часок-другой в тенистом саду едва пошуршать шагами опавшую листву, и она наступит, и всё станет ясно и покойно.