«Все мы избранники, но нам тоже когда-нибудь вынесут приговор!» – многие месяцы дребезжали в Сенином мозгу слова Камю, и вот теперь Вечнову нечего было ждать. Приговор, окончательный и бесповоротный, был вынесен! Приговор на всю оставшуюся вечность, потому что такое из памяти уже не сотрешь.
   «Просто поразительно, насколько Кафка был наивен, – думал Сеня свои гробовые мысли, словно перебирал бесконечные четки. – У Йозефа К. все гораздо светлее и безоблачнее, чем у меня, хотя более депрессивную книгу найти трудно. Людоедская реальность гораздо более проста и непритязательна. По почкам и в наручники – вот вам и весь разговор. А к нему уважительно, с подходом. На «вы»… Европейская культура, утонченная литографическими пасторальностями, избыточным образованием, веками изнеженной веры в чуму, непременно минующую лучшую часть человечества… А потом у нас с Йозефом начинается суд. Суд один на двоих, суд без конца и без начала, общий на всех, для экономии государственных фондов, как братская могила, на дешевом надгробье которой нас самих заставят надписать свои имена, и мы в предсмертном волнении напишем их с орфографической ошибкой или вовсе забудем, надписав только Йозеф К. или Семен В.
   У Йозефа в зале суда очень темно, и у меня тоже, на нас обоих экономят, не желая платить за свет, да и зачем, ведь мы оба мало что понимаем даже при свете… При свете хуже, ибо у меня видны побои на лице, а человек с побоями разве может быть невиновен? Если били, значит, было за что. Раз вмазали – значит, точно – ублюдок, и надо добавить еще. Напасть на подранка и добить. Навалиться кучей и вырвать сердце. Мы с Йозефом только предполагаем, что осуждены, но едва ли спрашиваем себя, какое нас ждет наказание. Я всегда мечтал иметь брата, и теперь он у меня есть. Мой брат-близняшка, Йозеф Кац. Конечно, же, его фамилия Кац. Он просто взял другую фамилию, чтобы нас не путали во время следствия и казни. Сначала мы оба сомневаемся, будем ли наказаны вообще, но у Йозефа жизнь идет своим чередом, а моя пущена под откос, искромсана ножницами, поругана и испепелена окурками вонючих сигареток! Я даже бросил курить в тюрьме, уж больно интенсивная конкуренция за сигареты. Все равно отберут, да еще изобьют. А так – здоровый образ жизни, спасибо пеницитарной системе, поправила здоровье, свистоблудка!
   С Йозефом, опять же, обходятся очень вежливо до самого конца. Спустя довольно большой промежуток времени два хорошо одетых и вежливых господина приходят к К. и приглашают его следовать за ними. С величайшей учтивостью они ведут К. в безлюдное место за городом, просят положить голову на камень и перерезают ему горло. Перед тем как умереть, Йозеф говорит лишь: «Как собака». Хотя, впрочем, кажется, ему ударяют ножом в сердце… Ведь с перерезанным горлом не поговоришь…
   А меня забыли зарезать! Это я – как собака! Это мне самому теперь приходится доводить дело правосудия до конца! Выжить через смерть! Какое интересное решение! Обязательно выжить… в этой фантастической реальности смрада и побоев.
   Реальность гораздо мрачнее фантасмагорий. Они, эти родовые депо человеческих страхов, стоят, обрамленные в красивые переплеты с золотым тиснением. А реальность дышит мертвечиной в лицо. Реальность пахнет тюремной парашей и тычет кулаками в зубы! Бьет ногами в пах, да так, что темнеет в глазах! Вот что такое реальность, в существовании которой столь интенсивно сомневаются мудрилы от философии. Ткнуть их мордой в парашу – и все их великоученые заморочки сразу отпадут! Декарта – мордой в парашу! Каково?
   Кафка страдал клинической депрессией и страхом публичных мест, – я тоже, видимо, страдаю клаустрофобией, ибо хочу коллапсировать сам в себя под давлением этих тюремных стен. Ну, а депрессия моя благоприобретенная, что, в общем, вполне уравнивает нас с Кафкой. Это делает меня, с позволения сказать, неокафкианцем.
   Это я как собака – приговорен, но недорезан. Йозеф не знает, в чем его обвиняют. Но я-то знаю! В том, что от нечего делать попытался объяснить хохлушке-идиотке по ее же просьбе, что такое Йом-Кипур, помог попутчикам, не говорящим по-английски, купить билеты и забронировать гостиницу! Всё! Не убивал, не грабил, не насиловал! А надо было бы, раз все равно сидеть! Причем, возможно, еще и помиловали бы, за убийство-то да за насилие! Вон людоедов выпустили, а они ведь мужика кокнули! А я забронировал гостиницу для дебильных попутчиков – и меня обвинили в контрабанде живого товара. Так можно обвинить в чем угодно. Вы выпили чашку кофе? Вы – террорист. Вы читали газету? Вы – изменник. Вы купили своему ребенку игрушку – вы растлитель малолетних! Вот в чем главное мое отличие от героя Кафки. Я – реален. Реален настолько, что единственный выход, который мне остается – это убить себя. И плевать на месть. А что месть? Если б мне была дана сейчас такая воля нажать на кнопку – такую прикрытую стеклом красную выпуклую кнопку, просто прижать кожу подушечки указательного пальца к ее красной, опрятно выпуклой поверхности – и уничтожить мир, я бы сделал это, не задумываясь.
   Да он и сам себя обязательно уничтожит и без моего указательного пальца! Ведь это только вопрос времени, когда указательный палец какого-нибудь, такого же истерзанного человека, как я, придет в соприкосновение с ядерным пультом или чем-нибудь еще. Мир ведь находится перед той же дилеммой, что и я. Для него единственный способ выжить – это совершить самоубийство.
   А что месть? Я ее уже совершил. Несчастная галка Кафка (конечно же, галка, а кто еще? Ведь по-чешски «кафка» означает «галка»), «клетка пошла искать птицу». Эта клетка меня и нашла, а кафка-галка оказалась в заточении собственной грудной клетки, пораженной чахоткой… Так вот, эта галка как-то нацарапала трясущимся в чахоточной лихорадке клювиком в своем дневнике, который завещала уничтожить после своей смерти, но галку не послушали и опубликовали, а я воровато подглядел ее запретные мысли… Эта кафка-галка сказала, что «неведома разница между совершенным и задуманным убийством». Если я задумал задушить старуху – значит, я уже ее задушил. Задумал убить судью – значит, уже убил. А что еще могли сотворить с реальностью его галочьи, измученные туберкулезом мозги? Спасибо, Кафка, ты облегчил мне задачу. Впрочем, если «неведома разница между совершенным и задуманным убийством», то нет разницы и между совершенным и задуманным самоубийством. Так что и в этом ты мне помог, несчастный Франц. Да будет тебе земля пухом! Ты слишком рано умер! Ты пропустил все самое главное! Я бы хотел посмотреть, что написала бы наша галка, поглядев на огни Треблинки и Освенцима, в которых сгорели ее любимые младшие сестрички!
 
 
   Недаром Камю говорил, что мир Кафки – это невыразимая вселенная, где человек позволяет себе болезненную роскошь ловить рыбу в ванне, зная, что там он ничего не поймает. В этом мире нечего ловить! «Мол, видишь сам, здесь нечего ловить!» Я всю жизнь пытался, и всё, что сумел выловить, – это нелепый приговор в поганой стране, на обреченной планете, как кукле-марионетке, вращающейся в абсолютно бессмысленной Вселенной.
   Господи, чему ты пытаешься меня научить? Тому же, что и наркоиудей? Что у меня нет стержня? Что я, как твой агент Иисус, должен отстрадать во имя грешников? Ты специально ждал, пока мне исполнится 33 года, чтобы учинить со мной такую нелепую расправу? Я всю жизнь боялся тюрьмы и сумы. Теперь ты одарил меня и тем и другим одновременно. Мой бизнес разорен, я на краю земли, скрупулезно планирую, как себя убить. Теперь ты доволен? Может быть, нужно добавить чего-нибудь еще в твой искусный винегрет из разочарований и нелепиц? Правда, Господи, помилосердствуй – сообщи, какие именно у тебя на меня планы? Чтобы я возглавил народ маори и восстановил людоедство? Поверь, я на это вполне способен! В этом заключаются твои планы на меня?»
   Семен Вечнов исступленно посмотрел вверх, но вместо Бога увидел заплеванный потолок камеры.
   – О, как ты себя запустил, Господи… – разочарованно пробормотал Вечнов и неожиданно получил удар в челюсть. Огромный жлоб утомился Сениными кривляньями и выбил ему два боковых зуба.
   Сеня с трудом поднялся на ноги и сплюнул кровь.
   – Спасибо, Господи, я все понял. Твой ответ мне совершенно ясен. Ты хочешь, чтобы я подох, как собака.
   Прости, но я не доставлю тебе такого удовольствия…

Глава 33
Перевоспитание Бога

   Недели сменялись неделями, хотя время текло с такой омерзительной медлительностью, что Вечнову хотелось подкараулить и убить само время, но он не знал как. Легко убивать время на свободе. Бесконечная череда событий и забот, а также каких-никаких развлечений позволяет почти не замечать течения времени, что, безусловно, его убивает, ибо, не замечая, мы перестаем осознавать, что вот еще миг прошел, а вот – другой. И наше бытие испепеляется легко и незаметно, как китайская палочка, освежающая воздух, один раз подожженная, а после уже курящаяся сама собой до полного своего затухания…
   В тюрьме время убивает тебя. Главным наказанием ведь является именно данный тебе «срок». Есть пытки огнем, есть пытки водой. А тюрьма – это пытка временем. Система человеческого правосудия не нашла ничего лучшего, чем организовать эдакое подобие ада на земле, и этот земной ад пугает, пугает всех нас, повинных и неповинных, маленьких и не очень, даже больше, чем ад настоящий! От сумы да тюрьмы – не зарекайся! Вот пред чем мы все равны! Пред бессилием нищеты, бессилием несвободы и бессилием смерти! Эти три бессилия звучат рефреном сквозь наши тусклые жизни, в конце концов сливаясь в один заключительный аккорд. Да, да, именно тот самый аккорд. Помните? В тональности ля бемоль! Та-да! Та-да!!!! Та-да!!!! Вот и приехали. В смерти все три страха соединяются, ведь мертвый – нищ и несвободен. Действительно, какая же свобода в небытии или в ожидании Страшного суда? А от этого нам всем хочется поскорее избавиться, от всех трех несвобод, хотя мы понимаем, что избавиться от них невозможно, потому что, избавившись от них, мы станем действительно несвободны!
   А чернявая галочка-кафка щебечет, что первый признак начала познания – желание умереть, что эта жизнь кажется невыносимой, а другая – недостижимой. Уже не стыдишься, что хочешь умереть; просишь, чтобы тебя перевели из старой камеры, которую ты ненавидишь, в новую, которую ты только еще начнешь ненавидеть. Сказывается тут и остаток веры, что во время пути случайно пройдет по коридору главный, посмотрит на узника и скажет: «Этого не запирайте больше. Я беру его к себе».
   «Наивная вера в «Главного», в начальника тюрьмы, который по совместительству еще и Верховный Судия! Что дает нам эта вера?» – рассуждал Вечнов.
   Он как-то притерся и все меньше попадал под удары жлобов. К нему привыкли, он даже начал выполнять какие-то работы, за что ему полагалось десять долларов в неделю! На эти деньги Вечнов покупал себе кофе. Можно было покупать сигареты, но он не хотел ради двух-трех торопливых затяжек снова быть битым в процессе лишения драгоценной пары пачек сигарет, заработанных в результате недельного труда. Ведь этой оплаты на большее и не хватало…
   Но речь не шла о наживе! Вечнову просто надо было хоть как-то убить время, пока оно полностью не убило его. Он много читал, но книги из тюремной библиотеки пахли смрадом разочарования. Тогда он закрывал глаза и думал. А галка-кафка ему шептала, что путь его все равно бесконечен, тут ничего не убавишь, ничего не прибавишь, и все же каждый прикладывает к нему свой детский аршин. «Конечно, ты должен пройти еще этот аршин пути, это тебе зачтется».
   Сеня скучал по наркоеврею, который остался дожидаться своего суда, так и не признавая себя виновным. Вечнов действительно по нему скучал. Уж очень родным казалось его лицо… Вечнов все думал про этот самый стержень в себе, о котором говорил грузинский еврей. Какого стержня Вечнову не хватает? С другой стороны, ведь если стержня нет, то его нельзя сломать?
   – Пусть я беспозвоночное, – рассуждал Сеня, – пусть так. Пусть нет во мне ничего, что могло бы послужить этим самым стержнем. Пусть все, что я собой представляю, это пятидесятикилограммовое тело…
   Сеня не мог есть свинину, он всегда пытался придерживаться какого-никакого кашрута, но кошерной еды в тюрьме не полагалось, и он съедал только противный гарнир, потому что кроме свинины, отвратительно жирной и вонючей, в тюрьме ничего к столу не подавали, словно мучая Сеню особым, индивидуально придуманным для него мучением – постоянным, лишь едва утоленным голодом.
   «Кроме тела моего, у меня ничего и нет», – думал Сеня, а галка-кафка ему щебетала, что человек не может жить без постоянного доверия к чему-то нерушимому в себе, причем и это нерушимое, и это доверие могут долго оставаться для него сокрыты. Одно из проявлений этой скрытости – вера в личного Бога.
   – А у меня нет личного Бога, – грустно вздыхал Вечнов, хотя он ошибался.
   Для Сени Бога вообще не существовало до тех пор, пока он не попадал в какие-нибудь форс-мажорные обстоятельства. Мир в спокойном состоянии руководствовался исключительно законами физики и химии. Лишь когда наступали тяжелые времена, из этих самых законов проступал образ строгого, но не жестокого отца. Бог для него был чем-то эфемерным, и он вспоминал о нем только в минуты отчаяния. Теперь же тюрьма становилась для Вечнова беспрестанным, тягучим отчаяньем, растянутым на годы. И поэтому теперь Бог присутствовал рядом всегда. Вечнов постоянно заговаривал с ним, и тот ему иногда отвечал… То оплеухой жлоба, а то плевком какого-нибудь ублюдка в его тарелку. Бог Вечнова был жестокий еврейский Бог, беспрестанно карающий и судящий. Хотя Вечнов так не считал, как не считал деспотом своего отца забитый, тщедушный сынишка Кафка, хотя и осмелился на свое знаменитое письмо к отцу, пронизанное такой болью и страхом. В Иисуса, однако, Вечнов поверить не мог, хотя и хотел. С Иисусом, с его культом страданий Вечнову было бы легче. Однако он был противен Сене, как и всякому настоящему иудею. Нет, не своими идеями и учениями. Они, в общем, имеют глубокие еврейские корни. Вечнов не мог верить в Христа из-за того свиного привкуса, который имеет христианство для любого еврея. Этот свиной привкус добавился не сразу. Возможно, апостол Павел, никогда не видевший Христа живым, не вселял доверия в еврейские неверующие жестоковыие души. Вопрос о том, был ли Иисус Мессией – не самый главный вопрос, разделяющий иудаизм и христианство. Главное различие между этими двумя религиями заключается в том, какое значение они придают вере и поступкам людей. В иудаизме утверждается, что Бог придает большее значение поступкам людей, нежели их вере в Него. И еврейский Бог как строгий отец следовал за Вечновым по пятам и воспитывал его оплеухами и плевками. В любой синагоге, от самой реформистской до самой ортодоксальной, любой раввин всегда делает упор на дела людей. Соблюдение заповедей – это как поведение детей за столом. Отцу можно – а детям нельзя. Отец – убивает, а детям – «не убий!»
   – Невозможно нигде услышать раввина, проповедующего спасение души посредством веры, что является краеугольным камнем христианской доктрины. В иудаизме самым первостепенным долгом еврея является дело, действия, поступки – одним словом, поведение в строгом соответствии с библейскими заповедями и законами иудаизма. В христианстве, напротив, большая часть законов поведения, унаследованных от иудаизма, была постепенно предана забвению, а в центре внимания оказалась вера в Бога. Но человек, будучи несовершенным и слабым существом, непременно будет грешить, нарушая законы, а Бог неустанно будет наносить ему оплеухи и подзатыльники. Вечнов впитал с молоком матери и прокуренным дыханием отца этот принцип – «сделал – получил!», как в смысле наказания, так и в смысле вознаграждения. Поэтому жизнь Вечнова в тюрьме превратилась в вечный путь к послушанию и следованию неведомым велениям Бога, который в неволе проводит больше времени, чем на свободе. Тюремный Бог еще более жесток, чем Бог обычный. Он требует уважать его закон, который он не разъясняет, и поэтому Вечнов постоянно получает тычки и подзатыльники. Ошибся – и все! Оступился – поздно раскаиваться! Вечное проклятие! Хотя идея «вечного проклятия» затрагивает еще два спорных положения, отличающих иудаизм от христианства: «ад» и «вечные муки». Слово «ад» не упоминается в еврейской Библии ни разу. «Вечные муки» – понятие, совершенно чуждое иудаизму. В Библии упоминается «шеол» – слово, обозначающее всего-навсего могилу, но никак не ад (или геенну огненную, как было неправильно переведено позднее христианами: «шеол» – «геенна»). В книге Бытия, например, Иаков говорит о «нисхождении в шеол, не повидав сына Иосифа» (Быт. 37:35), но патриарх Иаков вовсе не имел в виду ад или преисподнюю, как это переведено в Новом Завете. Иаков имел в виду могилу, только и всего!
   Вечнову было бы проще с Христом, чем с суровыми еврейскими патриархами. Но он не мог верить в Христа. Однако к Христу можно прийти и без Христа, к нему можно прийти незаметно для себя и для него, никого при этом не тревожа!
   Вечнов не был религиозным иудеем. Он не знал досконально закона Торы. Однако, подспудно чувствуя отвращение к христианству, все же так же подспудно глубоко и нежно любил Иисуса, несчастного наивного шалопая, давшего себя распять за грехи окружающих жлобов. Его коробила христианская мысль о том, что Бог предает проклятию людей, которых он создал несовершенными, за то, что они несовершенны! В отличие от христиан, Вечнов не представлял еврейского Бога весьма жестоким существом! Такой карикатурный Бог-садист, происходящий от созданной Павлом карикатуры на библейский Закон, лежит в основе весьма распространенного мифа о том, что «Бог евреев мстителен и жесток», в то время как Бог Нового Завета, Бог христиан – «любящий и благостный». Но нет ни Бога евреев, ни Бога христиан, ни Бога мусульман! Бог-то один! Разве не это кричат с минаретов? Разве не это вещают в синагогах? Разве не о триединстве Бога талдычат в церквах? Нет Бога еврейского и Бога нееврейского…
   Теперь, скучая по наркоеврею, Сеня почему-то придал его черты своему Богу. Раньше Бог напоминал Сене отца, но теперь черты отца каким-то удивительным образом поистерлись и заменились ликом наркоиудея. Вот и жил Сеня в кругу двух своих неотступных товарищей – строгого наркобога и галки-кафки. Галка нашептывала ему, что все его беды оттого, что он слишком привязан к миру материальному. Ведь если бы бренное тело не тянуло Сеню вниз, к заплеванному тюремному полу, – он был бы свободен! В сущности, все, что удалось новозеландским извергам – это заключить под стражу его тщедушное, теряющее килограмм за килограммом тело. Чем меньше Вечнов будет жить в своем теле, тем менее он будет несвободен, по крайней мере, до смерти, до Страшного Суда, или просто до небытия – неважно, что ему присудится в конечном итоге. Ведь жизнь – это то, что здесь и сейчас. А здесь и сейчас – был только смрадный тюремный воздух и оставляющее волдыри нещадное тюремное солнце. Но здесь и сейчас существовало и нечто большее, чем тело. Это нечто и был настоящий Сеня.
   «Я – это ведь не только и не столько груда тщедушных костей, в которую превратилось моя плоть. Я – это то, что базлающие проповедники именуют душой, духом или духовным миром. Зовите это как пожелаете».
   Галка-кафка поддакивала Сене, щебеча: «Нет ничего другого, кроме духовного мира; то, что мы называем чувственным миром, есть зло в мире духовном, а то, что мы называем злом, есть лишь необходимость какого-то момента нашего вечного развития».
   «Конечно, – прозревал Сеня Вечнов, – в том-то и дело, что все, что со мной произошло, не есть зло! Это просто один из моментов моего вечного развития! Зачем? Во имя чего? В чем смысл? О, эти вопросы ни к чему. Вот и галка-кафка подтверждает, что «есть вопросы, мимо которых мы не смогли бы пройти, если бы от природы не были освобождены от них». А от природы мы полностью освобождены от этих вопросов. Нам не положено, да и не требуется знать: зачем? во имя чего? в чем смысл?»
   «И те, кто пытается дать нам ответ на эти вопросы, – продолжала щебетать галка, – лгут! Просто не могут не лгать! Ведь «лгут меньше всего, когда меньше всего лгут, а не тогда, когда для этого меньше всего поводов!»»
   Поняв, что больше не надо искать ответов на эти вопросы, Вечнов получил больше свободы, чем если бы его немедленно отпустили на все четыре стороны, хотя во все четыре стороны от Новой Зеландии простирается лишь гибельный океан.
   «Пусть я заключен здесь, но это только мое тело, да, только тело здесь заключено. Сам я свободен, причем свободнее, чем тогда, когда был юридически на свободе! Освободив себя от обязанности задаваться вопросами «зачем?», «во имя чего?», «в чем смысл?» и поняв, что я свободен от этих вопросов по праву рождения, – я обрел настоящую свободу… И пусть я по-прежнему эгоист. И пусть в целом свете я люблю только одного человека по-настоящему – и этот человек я сам! Но в то же время я и ненавижу себя с той же силой, что и люблю. Однако это вовсе не уравновешивает мои чувства к себе и не делает меня равнодушным!»
   А галка-кафка вторила Сениным мыслям, щебеча: «Кто в мире любит своего ближнего, совершает не большую и не меньшую несправедливость, чем тот, кто любит в мире себя самого. Ты, Сеня, свободный и защищенный гражданин земли, ибо посажен на цепь достаточно длинную, чтобы дать тебе доступ ко всем земным пространствам, и все же длинную лишь настолько, чтобы ничто не могло вырвать тебя за пределы земли. Но в то же время ты еще и свободный и защищенный гражданин неба, ибо посажен еще и на небесную цепь, рассчитанную подобным же образом. Если ты рвешься на землю, тебя душит ошейник неба, если ты рвешься в небо – ошейник земли. И тем не менее у тебя есть все возможности, и ты это чувствуешь! Теоретически для тебя существует полнейшая возможность счастья: верить в нечто нерушимое в себе, но не стремиться к нему. Не задавать этих неверных вопросов. Ведь вопросы «зачем?», «во имя чего?», «в чем смысл?» неверны в самой своей сути и потому на них никогда не получить ответа! Нужно просто верить! А вера не терпит сомнений! Нельзя сказать, что нам не хватает веры. Сам факт нашей жизни имеет для веры неисчерпаемое значение».
   «При чем тут вера? Ведь нельзя же не жить».
   «Именно в этом «нельзя же» и заключена безумная сила веры; в этом отрицании она получает облик».
   Как ни удивительно, но со временем Сеня страдал все меньше. Он более не замечал побоев, а может быть, они и прекратились. Он перестал ненавидеть окружающих, себя, новозеландские власти. Наконец, после стольких беспокойных мучительных лет жизни, на Сеню снизошло то, что можно именовать – созвучно щебету галки-кафки – «нерушимым единым». Ведь «нерушимое едино; оно – это каждый отдельный человек, и в то же время оно всеобщее, отсюда беспримерно нерасторжимая связь людей». «В том-то и дело, – добавляла галка, – что дух лишь тогда делается свободным, когда он перестает быть опорой!»
   «Мне не нужно никакого стержня! Мне не нужно Бога-отца! Этого воспитателя! Мне нужно Бога-друга. Мой Бог – это галка-кафка. Считайте меня галка-кафкианцем, если пожелаете! Я больше не Йозеф К. и не Семен В. И никакая другая буква. Мой процесс закончился, не начавшись. Меня никто не судил. Меня вообще невозможно судить. Вы можете перемолоть мое ничтожное тело, вы можете вырвать и съесть мое сердце, но вы не можете принести мне вреда! «Вера – как топор гильотины, так же тяжела, так же легка». А для меня больше нет ни ударов, ни страха, ни смрада. Я действительно стал свободным, лишь оказавшись в вонючем остроге, потому что только здесь, как под увеличительным стеклом, собрались все лучи моего солнца. Мне больше ненадобно «ограничивать свой круг и постоянно проверять, не спрятался ли я сам где-нибудь вне своего круга». У меня нет и не может быть границ. И пусть я сошел с ума (хотя если я сам это признаю, то, видимо, не такой уж я сумасшедший), но я больше не верю в зло. Я кормлю мою галку-кафку хлебными крошками с тюремного стола, и она мне щебечет, что зло – не существует. Зло – это излучение человеческого сознания в определенных переходных положениях. Иллюзия – это, в сущности, не чувственный мир, а его зло, которое, однако, для наших глаз и составляет чувственный мир. Вот, собственно, и всё…»

Эпилог

   Мы не случайно оставили Сенечку Вечнова в тюрьме. Теперь, вместе со своим новым другом-богом галкой-кафкой, он нашел свой путь копошения в мире теней. Не будем им мешать. Ведь годы, проведенные в тюрьме, – это тоже годы жизни, невосполнимые и сосредоточенные. Мало ли, что еще может произойти, когда живешь в толпе оголтелого быдла? Оставим его на доброй ноте, в покое и самосовершенствовании, в трепетном внимании к своему существу и в отсутствии желания задавать вечные, но от того не менее бессмысленные вопросы.