Страница:
Знание механично и функционально; знание, способность, используемые для обретения статуса, порождают конфликт, антагонизм и зависть. Повар и правитель—функции, и когда ими присваивается статус, начинаются ссоры и снобизм и поклонение положению — функции и власти. Власть всегда зло, и именно это зло развращает общество. Психологическая важность функции порождает иерархию статуса. Отвергать иерархию означает отвергать статус; существует иерархия функции, но не статуса. Слова не очень важны, а вот значение факта огромно. Факт никогда не приносит скорби, но слова, маскирующие факт и различные формы бегства от него, порождают несказанный конфликт и несчастье.
Целое стадо коров паслось на зелёном лугу; все они были коричневые, но разных оттенков, и когда они двигались все вместе, казалось, что движется земля. Они были довольно большие, ленивы, и им докучали мухи; за ними заботливо ухаживали и их хорошо кормили, в отличие от деревенских коров, которые исхудали до костей; мелкие, малопродуктивные, довольно вонючие, они, похоже, всегда голодны. С коровами всегда кто-нибудь бывает, или мальчик, или маленькая девочка; они покрикивают на коров, подзывают, разговаривают с ними. Жизнь повсюду трудна, существуют болезни и смерть. Там есть одна старая женщина, она проходит мимо каждый день, неся маленький горшочек молока или какую-то еду; она беззубая и выглядит робкой; одежда у неё грязная, на лице её горе; иногда она улыбается, но несколько вымученно. Она из соседней деревни, всегда ходит босиком; ноги у неё удивительно маленькие, сильные, и в ней есть огонь; она крепкая старушка. Её лёгкая походка вовсе не является лёгкой. Повсюду несчастье и вымученная улыбка. Боги остались только в храмах, и сильные мира сего никогда не обращают свой взор на эту женщину. Но пошёл дождь, долгий и сильный ливень, и облака овладели холмами. Деревья следовали за облаками, за ними устремлялись и холмы, человек же оставался позади.
15 ноября
16 ноября
17 ноября
20 ноября
21 ноября
22 ноября
Целое стадо коров паслось на зелёном лугу; все они были коричневые, но разных оттенков, и когда они двигались все вместе, казалось, что движется земля. Они были довольно большие, ленивы, и им докучали мухи; за ними заботливо ухаживали и их хорошо кормили, в отличие от деревенских коров, которые исхудали до костей; мелкие, малопродуктивные, довольно вонючие, они, похоже, всегда голодны. С коровами всегда кто-нибудь бывает, или мальчик, или маленькая девочка; они покрикивают на коров, подзывают, разговаривают с ними. Жизнь повсюду трудна, существуют болезни и смерть. Там есть одна старая женщина, она проходит мимо каждый день, неся маленький горшочек молока или какую-то еду; она беззубая и выглядит робкой; одежда у неё грязная, на лице её горе; иногда она улыбается, но несколько вымученно. Она из соседней деревни, всегда ходит босиком; ноги у неё удивительно маленькие, сильные, и в ней есть огонь; она крепкая старушка. Её лёгкая походка вовсе не является лёгкой. Повсюду несчастье и вымученная улыбка. Боги остались только в храмах, и сильные мира сего никогда не обращают свой взор на эту женщину. Но пошёл дождь, долгий и сильный ливень, и облака овладели холмами. Деревья следовали за облаками, за ними устремлялись и холмы, человек же оставался позади.
15 ноября
Наступил рассвет; холмы были в облаках; птицы пели и призывно кричали или издавали клёкот; мычала корова, выла собака. Это было приятное утро, и свет был мягким, солнце же скрывалось за облаками и холмами. Под большим старым баньяном играла флейта, и ей аккомпанировал маленький барабан. Флейта преобладала над барабаном, её мелодия наполняла воздух; своими мягкими, нежными звуками она, казалось, пронизывала всё ваше существо; вы слушали её, хотя до вас доходили и иные звуки; меняющийся ритм ударов маленького барабана приходил к вам на волнах флейты, резкий же крик вороны сопутствовал барабану. Каждый звук входит внутрь, и некоторым звукам вы сопротивляетесь, другие встречаете радушно; приятный и неприятный — так вы что-то упускаете, теряете. Голос вороны сопутствовал барабану, а удары барабана приносила нежная мелодия флейты, и потому весь звук мог проникнуть глубоко, за пределы всякого сопротивления и удовольствия. И в этом была великая красота, не та красота, которую знают мысль и чувство. И на этом звуке плыла взрывающаяся медитация; в этой медитации соединялись флейта, дробь барабана, пронзительное карканье вороны и всё земное, сообщая тем самым глубину и широту взрыву. Взрыв разрушителен, как разрушительны земля и жизнь, как разрушительна любовь. Звук флейты взрывает, если вы ему это позволите, но вы не хотите, ибо хотите спокойной, безопасной жизни, вот жизнь и становится таким скучным делом; и сделав её скучной, вы потом пытаетесь придавать значение или смысл уродству с его тривиальной красотой. И потому музыка есть нечто доставляющее удовольствие, возбуждающее массу чувств, — как футбол или какой-нибудь религиозный ритуал. Чувство, эмоция расходует энергию и так легко обращается в ненависть. Но любовь — не яркое ощущение, не что-то такое, что находится в плену у чувства.
Слушать полностью, без сопротивления, без какого-либо барьера есть чудо взрыва, разрушение известного, и слушать такой взрыв, без всякого мотива, без направления, это значит войти туда, куда не могут войти мысль и время.
Долина, по-видимому, имеет около мили в ширину в самом узком месте, где холмы сходятся и разбегаются к востоку и западу, хотя один-два холма мешают им разбегаться свободно; они находятся на западе, где солнце появляется открыто. Эти холмы постепенно исчезают, сливаясь с горизонтом с удивительной точностью; холмы обладают тем необыкновенным сине-фиолетовым цветом, который даётся почтенным возрастом и жарким солнцем. По вечерам холмы улавливают свет заходящего солнца, и тогда они становятся совершенно нереальными и удивительными по цвету; тогда небо на востоке расцветает всеми красками заходящего солнца, и можно подумать, что солнце село там. Это был вечер светло-розовых и тёмных облаков. В момент, когда выходил из дома, разговаривая с другим о самых разных вещах, то иное, непознаваемое, появилось здесь. Оно было таким неожиданным, потому что появилось посреди серьёзного разговора и с такой настойчивостью. Все разговоры пришли к концу, очень легко и естественно. Другой не заметил перемены в качестве атмосферы, он продолжал говорить что-то, не требующее ответа. Мы прошли всю эту милю почти без слова; мы шли с этим иным, с ним и под ним и в нём. Оно есть абсолютно неизвестное, хотя приходит и уходит; всякое узнавание прекратилось, ведь узнавание есть всё же путь известного. С каждым разом всё «больше» красоты, интенсивности и непостижимой силы. Это также и природа любви.
Слушать полностью, без сопротивления, без какого-либо барьера есть чудо взрыва, разрушение известного, и слушать такой взрыв, без всякого мотива, без направления, это значит войти туда, куда не могут войти мысль и время.
Долина, по-видимому, имеет около мили в ширину в самом узком месте, где холмы сходятся и разбегаются к востоку и западу, хотя один-два холма мешают им разбегаться свободно; они находятся на западе, где солнце появляется открыто. Эти холмы постепенно исчезают, сливаясь с горизонтом с удивительной точностью; холмы обладают тем необыкновенным сине-фиолетовым цветом, который даётся почтенным возрастом и жарким солнцем. По вечерам холмы улавливают свет заходящего солнца, и тогда они становятся совершенно нереальными и удивительными по цвету; тогда небо на востоке расцветает всеми красками заходящего солнца, и можно подумать, что солнце село там. Это был вечер светло-розовых и тёмных облаков. В момент, когда выходил из дома, разговаривая с другим о самых разных вещах, то иное, непознаваемое, появилось здесь. Оно было таким неожиданным, потому что появилось посреди серьёзного разговора и с такой настойчивостью. Все разговоры пришли к концу, очень легко и естественно. Другой не заметил перемены в качестве атмосферы, он продолжал говорить что-то, не требующее ответа. Мы прошли всю эту милю почти без слова; мы шли с этим иным, с ним и под ним и в нём. Оно есть абсолютно неизвестное, хотя приходит и уходит; всякое узнавание прекратилось, ведь узнавание есть всё же путь известного. С каждым разом всё «больше» красоты, интенсивности и непостижимой силы. Это также и природа любви.
16 ноября
Был очень тихий, спокойный вечер, облака ушли и собирались вокруг заходящего солнца. Деревья, потревоженные ветерком, устраивались на ночь; они тоже успокоились; птицы слетались, находя убежище на ночь среди тех деревьев, у которых густая листва. Здесь были две маленькие совы; совы сидели высоко на проводах, глядя своими немигающими глазами. Холмы же, как обычно, стояли одиноко и отстранённо, далёкие от всех тревог; в течение дня им приходилось мириться с шумами долины, а теперь холмы устранились от всякого общения, и темнота сгущалась над ними несмотря на слабый свет луны. Луна была окружена ореолом туманных облаков, и всё готовилось уснуть, кроме холмов. Они никогда не спали, они всегда наблюдали, ждали, смотрели, они без конца переговаривались друг с другом. Те две маленькие совы на проводе издавали дребезжащий звук, вроде камней в металлической коробке; их трескотня была гораздо громче, чем можно было бы предположить по их маленьким телам, размером с большой кулак; вы слышали ночью, как они перелетают с дерева на дерево, хотя их полёт так же бесшумен, как и больших сов. Совы слетели с проволоки, и, опустившись пониже, почти к самым кустам, снова поднялись к нижним ветвям дерева и с безопасного расстояния настороженно наблюдали окружающее, но вскоре утратили ко всему интерес. А на кривом шесте, подальше вниз, сидела большая сова; она была коричневая, с огромными глазами и острым клювом; клюв совы, казалось, старался вылезти наружу между её вытаращенными глазами. Затем эта сова полетела, резко взмахивая крыльями, с таким спокойствием и такой неторопливостью, что вам оставалось лишь удивляться строению и силе этих великолепных крыльев; она улетела в холмы и там затерялась в темноте. Это, должно быть, та сова, у которой низкий голос и которая зовёт свою подругу ночью; прошлой ночью они, видимо, улетали в другие долины, за холмы; они должны были вернуться, поскольку постоянное место их обитания один из тех северных холмов, где вы могли услышать их зов ранним вечером, если вам случалось тихо пройти мимо. За этими холмами были более плодородные земли с заманчивыми зелёными рисовыми полями.
Сомнение и стремление оспорить стали просто бунтом, реакцией на то, что есть, но во всех реакциях так мало смысла. Коммунисты бунтуют против капиталистов, сын против отца; отказ принимать социальную норму, чтобы разорвать экономические и классовые узы. Возможно, эти бунты необходимы, но всё же они не очень глубоки; вместо старого стереотипа начинает повторяться новый стереотип, и в самом разрушении старого уже заключается новый, замыкающий, закупоривающий ум и разрушающий его этим.
Бесконечный бунт внутри тюрьмы есть реакция, ставящая под вопрос и оспоривающая ближайшее; перестроенные и по-другому украшенные тюремные стены, по-видимому, дают нам такое глубокое удовлетворение, что мы никогда не прорываемся сквозь эти стены наружу. Сомневающееся, оспоривающее недовольство внутри стен ведёт нас не слишком далеко; оно может привести вас на луну или к нейтронным бомбам, но всё это остаётся в пределах скорби. Но усомниться в структуре скорби, исследовать её и выйти за её пределы — это не означает находить убежище в реагировании. Такое сомнение — гораздо более настоятельная необходимость, чем полёт на луну или посещение храма; это то сомнение, которое разрушает структуру и не создаёт новую и более дорогую тюрьму с её богами, с её спасителями, с её экономистами и лидерами. Такое сомнение разрушает механизм мысли, оно не производит замену мысли или вывода или теории другими, новыми. Такое сомнение сокрушает авторитет, авторитет опыта, слова и наиболее почитаемого зла — власти. Это сомнение, которое не порождено реакцией, выбором или мотивом, взрывает моральную и респектабельную эгоцентрическую активность, ту самую активность, которую постоянно видоизменяют и совершенствуют, но никогда не ликвидируют радикально и полностью. Это бесконечное усовершенствование означает бесконечную скорбь. То, что имеет причину или имеет мотив, неизбежно порождает страдание и отчаяние.
Мы боимся полного разрушения известного, основы эго, «я», «моё»; известное лучше неизвестного, известное с его смятением, конфликтом и несчастьем; свобода от известного может разрушить то, что мы называем любовью, отношениями, радостью и прочее. Свобода от известного, взрывающее сомнение, — не реакция, — кладёт конец печали, так что любовь есть нечто такое, чего ни мысль, ни чувство не могут измерить.
Наша жизнь так поверхностна и пуста, мелкие мысли и мелочные действия, вплетённые в конфликт и несчастье, постоянные переходы от известного к известному и психологическая потребность в безопасности. В известном нет безопасности, — как бы того ни хотелось человеку. Безопасность — это время, а психологического времени не существует, оно — миф и иллюзия, порождающие страх. Нет ничего постоянного ни сейчас, ни потом, в будущем. Если мы правильно сомневаемся, исследуем и слушаем, то этим полностью разрушается формируемая мыслью и чувством система — система известного. Самопознание, познание путей мысли и чувства, внимание к каждому движению мысли и чувства, кладёт конец известному. Известное порождает скорбь, и любовь — это свобода от известного.
Сомнение и стремление оспорить стали просто бунтом, реакцией на то, что есть, но во всех реакциях так мало смысла. Коммунисты бунтуют против капиталистов, сын против отца; отказ принимать социальную норму, чтобы разорвать экономические и классовые узы. Возможно, эти бунты необходимы, но всё же они не очень глубоки; вместо старого стереотипа начинает повторяться новый стереотип, и в самом разрушении старого уже заключается новый, замыкающий, закупоривающий ум и разрушающий его этим.
Бесконечный бунт внутри тюрьмы есть реакция, ставящая под вопрос и оспоривающая ближайшее; перестроенные и по-другому украшенные тюремные стены, по-видимому, дают нам такое глубокое удовлетворение, что мы никогда не прорываемся сквозь эти стены наружу. Сомневающееся, оспоривающее недовольство внутри стен ведёт нас не слишком далеко; оно может привести вас на луну или к нейтронным бомбам, но всё это остаётся в пределах скорби. Но усомниться в структуре скорби, исследовать её и выйти за её пределы — это не означает находить убежище в реагировании. Такое сомнение — гораздо более настоятельная необходимость, чем полёт на луну или посещение храма; это то сомнение, которое разрушает структуру и не создаёт новую и более дорогую тюрьму с её богами, с её спасителями, с её экономистами и лидерами. Такое сомнение разрушает механизм мысли, оно не производит замену мысли или вывода или теории другими, новыми. Такое сомнение сокрушает авторитет, авторитет опыта, слова и наиболее почитаемого зла — власти. Это сомнение, которое не порождено реакцией, выбором или мотивом, взрывает моральную и респектабельную эгоцентрическую активность, ту самую активность, которую постоянно видоизменяют и совершенствуют, но никогда не ликвидируют радикально и полностью. Это бесконечное усовершенствование означает бесконечную скорбь. То, что имеет причину или имеет мотив, неизбежно порождает страдание и отчаяние.
Мы боимся полного разрушения известного, основы эго, «я», «моё»; известное лучше неизвестного, известное с его смятением, конфликтом и несчастьем; свобода от известного может разрушить то, что мы называем любовью, отношениями, радостью и прочее. Свобода от известного, взрывающее сомнение, — не реакция, — кладёт конец печали, так что любовь есть нечто такое, чего ни мысль, ни чувство не могут измерить.
Наша жизнь так поверхностна и пуста, мелкие мысли и мелочные действия, вплетённые в конфликт и несчастье, постоянные переходы от известного к известному и психологическая потребность в безопасности. В известном нет безопасности, — как бы того ни хотелось человеку. Безопасность — это время, а психологического времени не существует, оно — миф и иллюзия, порождающие страх. Нет ничего постоянного ни сейчас, ни потом, в будущем. Если мы правильно сомневаемся, исследуем и слушаем, то этим полностью разрушается формируемая мыслью и чувством система — система известного. Самопознание, познание путей мысли и чувства, внимание к каждому движению мысли и чувства, кладёт конец известному. Известное порождает скорбь, и любовь — это свобода от известного.
17 ноября
Земля была цвета неба; холмы, зелень созревающих рисовых полей, деревья и сухое песчаное русло реки имели цвет неба; каждая скала на холмах, большие валуны, были облаками, и в то же время они были скалами. Небо было землёй, а земля небом; заходящее солнце преобразило всё. Небо пылало огнём, вспыхивающим в каждой полоске облаков, каждом камне, каждой травинке и песчинке. Небо полыхало зелёным, пурпурным, фиолетовым, тёмно-синим; оно полыхало с неистовством пламени. Над этим холмом оно было широким мазком пурпурного и золотого; а над южными холмами оно горело мягкой зеленью и увядающей синевой; на востоке столь же великолепен был противозакат — в ярко-красном и жжёной охре, красном цвета фуксина и бледно-фиолетовом. Противозакат взрывался таким же великолепием, как и закат на западе; редкие облака собрались вокруг заходящего солнца, они были чистым, бездымным огнём, который никогда не угаснет. Необъятность этого огня и его интенсивность пронизывали всё — и уходили в землю. Земля была небом, и небо было землёй. И всё было живым, искрилось и вспыхивало цветом, и цвет был богом, не человеческим богом. Холмы стали прозрачными; каждая скала и камень потеряли свой вес, плавая в цвете, и отдалённые холмы были голубыми голубизной всех морей и неба всех стран. Созревающие рисовые поля были ярко-розовые и зелёные, они сразу привлекали внимание. И дорога, пересекавшая долину, была фиолетовой и белой, такой живой, что казалась одним из лучей, стремительно пересекавших небо. Вы были из этого света, пылающего, яростного, взрывающегося, — без тени, без корня, без слова. И по мере того как солнце опускалось всё ниже, каждый цвет становился всё более сильным, более интенсивным, вы же полностью исчезали, без всяких воспоминаний. Это был вечер, у которого не было памяти.
Каждая мысль и чувство должны цвести, чтобы жить и умирать; цвести должно всё в вас — честолюбивое стремление, жадность, ненависть, радость, страсть; в цветении их смерть и свобода. Только в свободе может что-то процветать и развиваться, не в подавлении, контроле и дисциплине, они только извращают и развращают. Цветение и свобода есть благо и вся добродетель. Позволить зависти цвести нелегко; её осуждают или её лелеют, но никогда не дают ей свободы. Только в свободе факт зависти раскрывает свой цвет, свою форму, свою глубину, свои особенности; а если её подавлять, она никогда не раскроется полностью и свободно. Когда она проявила себя полностью, ей приходит конец: только для того, чтобы рас крыть другой факт, факт пустоты, факт одиночества, факт страха; по мере того как каждому факту позволяется цвести свободно, во всей полноте, конфликт между наблюдающим и наблюдаемым прекращается; цензора больше нет — есть только наблюдение, есть только видение. Свобода возможна только в завершении, а не в повторении, не в подавлении, не в подчинении шаблонам мысли. Завершение присутствует лишь в цветении и умирании; нет цветения, если нет окончания. Имеющее продолжение — это мысль во времени. Цветение мысли — это окончание мысли, потому что только в смерти есть новое.
Нового не может быть, если нет свободы от известного. Мысль — старое — не может принести нового, она должна умереть, чтобы было новое. Что цветёт, то должно прийти к концу.
Каждая мысль и чувство должны цвести, чтобы жить и умирать; цвести должно всё в вас — честолюбивое стремление, жадность, ненависть, радость, страсть; в цветении их смерть и свобода. Только в свободе может что-то процветать и развиваться, не в подавлении, контроле и дисциплине, они только извращают и развращают. Цветение и свобода есть благо и вся добродетель. Позволить зависти цвести нелегко; её осуждают или её лелеют, но никогда не дают ей свободы. Только в свободе факт зависти раскрывает свой цвет, свою форму, свою глубину, свои особенности; а если её подавлять, она никогда не раскроется полностью и свободно. Когда она проявила себя полностью, ей приходит конец: только для того, чтобы рас крыть другой факт, факт пустоты, факт одиночества, факт страха; по мере того как каждому факту позволяется цвести свободно, во всей полноте, конфликт между наблюдающим и наблюдаемым прекращается; цензора больше нет — есть только наблюдение, есть только видение. Свобода возможна только в завершении, а не в повторении, не в подавлении, не в подчинении шаблонам мысли. Завершение присутствует лишь в цветении и умирании; нет цветения, если нет окончания. Имеющее продолжение — это мысль во времени. Цветение мысли — это окончание мысли, потому что только в смерти есть новое.
Нового не может быть, если нет свободы от известного. Мысль — старое — не может принести нового, она должна умереть, чтобы было новое. Что цветёт, то должно прийти к концу.
20 ноября
Было очень темно; в безоблачном небе блистали звёзды, и горный воздух был свеж и прохладен. Фары выхватывали высокие кактусы, и они казались полированным серебром; утренняя роса лежала на них, и они светились; мелкие растения блестели от росы, и фары заставляли растительность вокруг искриться и вспыхивать зелёным цветом, и цвет этот не был зелёным цветом дня. Каждое дерево молчало, таинственное, дремлющее и неприступное. Орион и Плеяды заходили среди тёмных холмов; даже совы были далеко и молчали; не считая шума автомобиля, вся земля спала; только сидевшие у дороги козодои с красными, сверкающими глазами, будучи выхвачены из темноты светом фар, уставились на нас и, беспокойно затрепыхавшись, улетели. Так рано утром крестьяне спали, и лишь редкие люди на дороге, закутавшись так, что видны были только лица, устало брели из одной деревни в другую, и выглядели они так, будто брели всю ночь; несколько человек сгрудилось вокруг огня, отбрасывая на дорогу длинные тени. Собака чесалась посреди дороги; она не пожелала сдвинуться, и автомобилю пришлось объехать её. Затем вдруг показалась утренняя звезда, чуть ли не величиной с блюдце; звезда была поразительно яркая и, казалось, завладела всем востоком. Пока она поднималась, показался Меркурий, как раз под ней, бледный и могущественный. Лёгкое зарево вдали было началом рассвета. Дорога извивалась туда-сюда; почти нигде дорога не шла прямо, и деревья по сторонам мешали ей убежать в поля. Попадались большие водоёмы, которыми воспользуются для полива летом, когда воды будет не хватать. Птицы всё ещё спали, кроме одной или двух, но по мере приближения рассвета они начали просыпаться — вороны и стервятники, голуби и бесчисленные мелкие пташки. Мы поднимались и пересекали длинный лесистый кряж; ни одно дикое животное не перебежало дорогу. Теперь на дороге появились обезьяны; огромный самец сидел под толстым стволом тамаринда и даже не пошевелился, когда мы проезжали мимо, хотя все остальные разбежались во все стороны. Маленькая обезьянка, должно быть, всего лишь нескольких дней от роду, прицепилась к животу своей матери, которая, похоже, была весьма недовольна происходящим. Рассвет уступал место дню; грузовики, с грохотом проносящиеся мимо, выключили фары. Теперь проснулись и деревни; люди подметали входные ступени, выбрасывая мусор на середину дороги; грязные, запаршивевшие собаки всё ещё крепко спали прямо посреди дороги; они, похоже, предпочитают именно самую середину дороги; грузовики объезжали их, автомобили и людей. Женщины, сопровождаемые маленькими детьми, несли воду из колодца. Солнце становилось жарче и ярче, холмы были суровы, и деревьев здесь стало меньше; мы покидали горы и направлялись к морю по плоской, открытой местности; воздух был горячим и влажным; мы приближались к большому густонаселённому и грязному городу (Мадрас. Здесь он остановился в доме на северном берегу реки Адьяр. Эта река впадает в Бенгальский залив южнее Мадраса), и холмы остались далеко позади.
Автомобиль ехал довольно быстро, и это было хорошее место для медитации. Быть свободным от слова и не придавать ему слишком большого значения; видеть, что слово не реальность и что вещь, реальность никогда не бывает словом; не попадать во власть намёков и подтекстов слова и всё же использовать слова, с осторожностью и пониманием; быть чутким к словам и не быть ими придавленным или отягощённым, прорываться сквозь барьер слов и рассматривать факт, реальность; избегать яда слов и чувствовать их красоту; отбрасывать всякое отождествление со словами и исследовать их, потому что слова — ловушка, западня. Они символы, а не реальность. Завеса слов служит укрытием для ленивого, бездумного и лживого ума. Подчинение словам есть начало бездействия, которое может казаться действием, и ум, захваченный символами, не может далеко продвинуться. И каждое слово, и каждая мысль формируют ум, и без понимания каждой мысли ум становится рабом слов и начинается скорбь. Ни умозаключения, ни объяснения не могут положить конец скорби.
Медитация — не средство достижения цели; нет никакой цели и нет достижения; это движение во времени и вне времени. Любая система, любой метод привязывают мысль к времени, но осознание без выбора каждой мысли и чувства, понимание их мотивов, их механизма, предоставление им возможности расцветать есть начало медитации. Когда мысль и чувство цветут и умирают, медитация есть движение вне времени. В этом движении —экстаз; в полной пустоте—любовь, а с любовью — разрушение и творение.
Автомобиль ехал довольно быстро, и это было хорошее место для медитации. Быть свободным от слова и не придавать ему слишком большого значения; видеть, что слово не реальность и что вещь, реальность никогда не бывает словом; не попадать во власть намёков и подтекстов слова и всё же использовать слова, с осторожностью и пониманием; быть чутким к словам и не быть ими придавленным или отягощённым, прорываться сквозь барьер слов и рассматривать факт, реальность; избегать яда слов и чувствовать их красоту; отбрасывать всякое отождествление со словами и исследовать их, потому что слова — ловушка, западня. Они символы, а не реальность. Завеса слов служит укрытием для ленивого, бездумного и лживого ума. Подчинение словам есть начало бездействия, которое может казаться действием, и ум, захваченный символами, не может далеко продвинуться. И каждое слово, и каждая мысль формируют ум, и без понимания каждой мысли ум становится рабом слов и начинается скорбь. Ни умозаключения, ни объяснения не могут положить конец скорби.
Медитация — не средство достижения цели; нет никакой цели и нет достижения; это движение во времени и вне времени. Любая система, любой метод привязывают мысль к времени, но осознание без выбора каждой мысли и чувства, понимание их мотивов, их механизма, предоставление им возможности расцветать есть начало медитации. Когда мысль и чувство цветут и умирают, медитация есть движение вне времени. В этом движении —экстаз; в полной пустоте—любовь, а с любовью — разрушение и творение.
21 ноября
Всякое существование есть выбор; только в одиночестве нет выбора. Выбор — в любой форме — означает конфликт. В выборе неизбежно присутствует противоречие; это противоречие, внутреннее и внешнее, порождает смятение и несчастье. Чтобы убежать от этого несчастья, настоятельно необходимыми становятся боги, верования, национализм, приверженность различным формам деятельности. И в случае бегства они становятся сверхценными, но бегство — это путь иллюзии; тогда и приходят страх и тревога. Скорбь и отчаяние — это путь выбора, и здесь нет конца страданию. Выбор, отбор всегда неизбежен, пока есть выбирающий, накопленная память о страдании и удовольствии, и каждый опыт выбора только усиливает память, чей отклик становится мыслью и чувством. Память имеет лишь частное назначение — откликаться механически, этот отклик и есть выбор. В выборе нет свободы. Вы выбираете согласно окружению, в котором были воспитаны, согласно вашей социальной, экономической, религиозной обусловленности. Выбор неизбежно усиливает эту обусловленность; нет способа убежать от этой обусловленности — это только порождает ещё большее страдание.
Вокруг солнца образовалось скопление из нескольких облаков, и они пылали далеко внизу, у горизонта. Пальмы темнели на фоне пылающего неба; они стояли среди золотисто-зелёных рисовых полей, тянущихся далеко к горизонту. Одна из пальм стояла совершенно отдельно в желтеющей зелени риса; она не была одинокой, хотя и выглядела довольно заброшенной и далёкой. С моря дул ласковый ветерок, и редкие облачка гонялись друг за другом быстрее ветра. Пламя угасало, и луна сгущала тени. Повсюду здесь были тени, тихо шепчущиеся друг с другом. Луна стояла прямо над головой, и тени на дороге были глубокими и обманчивыми. Должно быть, водяная змея пересекала дорогу, спокойно скользя и преследуя лягушку; на рисовых полях была вода, и лягушки квакали с почти правильной ритмичностью; в длинной полосе воды близ дороги они, высунув из воды головы, гонялись друг за другом; они ныряли и снова высовывались, чтобы исчезнуть опять. Вода была ярко-серебристая и сверкающая, и тёплая на ощупь, и полная таинственных шумов. Мимо проезжали запряжённые в волов повозки, везущие в город дрова; звонил звонок велосипеда, а грузовик с ярко горящими фарами пронзительно гудел и требовал проезда; но тени оставались неподвижными. Это был красивый вечер, и здесь, на этой дороге, так близко к городу, пребывало глубокое безмолвие; ничто не нарушало его, даже луна и грузовик. Это было безмолвие, которого ни мысль, ни слово коснуться не могли, безмолвие, которое гармонировало с лягушками, с велосипедами, безмолвие, которое следовало за вами; вы шли в нём, вы дышали им, вы видели его. Оно не было робким, оно было и настойчивым и приветливым. Оно выходило за ваши пределы в необъятные просторы, и вы могли следовать за ним, если ваша мысль и чувство были полностью спокойны, забывали и теряли себя подобно лягушкам в воде; те были лишены всякой важности и так легко могли потеряться и найтись снова, когда это понадобится. Это был очаровательный вечер, полный ясности и мимолётной улыбки.
Выбор всегда порождает несчастье. Понаблюдайте за ним и увидите, как он таится, требует, настаивает и умоляет, и прежде чем вы поймёте, где вы, вы уже пойманы в его сети неизбежных обязанностей, ответственностей и отчаяний. Наблюдайте его, и вы осознаете факт. Осознавайте факт, вы не можете прикрывать, прятать его; вы можете маскировать его, убегать от него, но вы не можете изменить его. Он есть. Если вы оставите факт в покое, не вмешиваясь в него и не мешая ему своими мнениями и надеждами, страхами и отчаянием, своими продуманными, хитроумными суждениями, он расцветёт и покажет все свои хитрости, все свои тонкие пути, а их много, всю свою кажущуюся важность и этику, свои скрытые мотивы и причуды. Если вы оставите факт в покое, он покажет вам всё это и ещё больше. Но вы должны осознавать факт без выбора, будучи и мягким и тихим. Тогда вы увидите, что выбор, достигнув расцвета, у мрёт, и тогда будет свобода, не то, чтобы вы стали свободны, а просто будет свобода. Творец выбора — вы сами; вы прекратили делать выбор. Нечего выбирать. И из этого состояния отсутствия выбора расцветает одиночество. И присущее ему умирание не кончается никогда. Оно всегда цветёт, и оно всегда новое. Умирать для известного значит остаться одному. Всякий выбор существует в поле известного, и действие в этом поле всегда порождает скорбь. Окончание скорби — в том, чтобы быть одному.
Вокруг солнца образовалось скопление из нескольких облаков, и они пылали далеко внизу, у горизонта. Пальмы темнели на фоне пылающего неба; они стояли среди золотисто-зелёных рисовых полей, тянущихся далеко к горизонту. Одна из пальм стояла совершенно отдельно в желтеющей зелени риса; она не была одинокой, хотя и выглядела довольно заброшенной и далёкой. С моря дул ласковый ветерок, и редкие облачка гонялись друг за другом быстрее ветра. Пламя угасало, и луна сгущала тени. Повсюду здесь были тени, тихо шепчущиеся друг с другом. Луна стояла прямо над головой, и тени на дороге были глубокими и обманчивыми. Должно быть, водяная змея пересекала дорогу, спокойно скользя и преследуя лягушку; на рисовых полях была вода, и лягушки квакали с почти правильной ритмичностью; в длинной полосе воды близ дороги они, высунув из воды головы, гонялись друг за другом; они ныряли и снова высовывались, чтобы исчезнуть опять. Вода была ярко-серебристая и сверкающая, и тёплая на ощупь, и полная таинственных шумов. Мимо проезжали запряжённые в волов повозки, везущие в город дрова; звонил звонок велосипеда, а грузовик с ярко горящими фарами пронзительно гудел и требовал проезда; но тени оставались неподвижными. Это был красивый вечер, и здесь, на этой дороге, так близко к городу, пребывало глубокое безмолвие; ничто не нарушало его, даже луна и грузовик. Это было безмолвие, которого ни мысль, ни слово коснуться не могли, безмолвие, которое гармонировало с лягушками, с велосипедами, безмолвие, которое следовало за вами; вы шли в нём, вы дышали им, вы видели его. Оно не было робким, оно было и настойчивым и приветливым. Оно выходило за ваши пределы в необъятные просторы, и вы могли следовать за ним, если ваша мысль и чувство были полностью спокойны, забывали и теряли себя подобно лягушкам в воде; те были лишены всякой важности и так легко могли потеряться и найтись снова, когда это понадобится. Это был очаровательный вечер, полный ясности и мимолётной улыбки.
Выбор всегда порождает несчастье. Понаблюдайте за ним и увидите, как он таится, требует, настаивает и умоляет, и прежде чем вы поймёте, где вы, вы уже пойманы в его сети неизбежных обязанностей, ответственностей и отчаяний. Наблюдайте его, и вы осознаете факт. Осознавайте факт, вы не можете прикрывать, прятать его; вы можете маскировать его, убегать от него, но вы не можете изменить его. Он есть. Если вы оставите факт в покое, не вмешиваясь в него и не мешая ему своими мнениями и надеждами, страхами и отчаянием, своими продуманными, хитроумными суждениями, он расцветёт и покажет все свои хитрости, все свои тонкие пути, а их много, всю свою кажущуюся важность и этику, свои скрытые мотивы и причуды. Если вы оставите факт в покое, он покажет вам всё это и ещё больше. Но вы должны осознавать факт без выбора, будучи и мягким и тихим. Тогда вы увидите, что выбор, достигнув расцвета, у мрёт, и тогда будет свобода, не то, чтобы вы стали свободны, а просто будет свобода. Творец выбора — вы сами; вы прекратили делать выбор. Нечего выбирать. И из этого состояния отсутствия выбора расцветает одиночество. И присущее ему умирание не кончается никогда. Оно всегда цветёт, и оно всегда новое. Умирать для известного значит остаться одному. Всякий выбор существует в поле известного, и действие в этом поле всегда порождает скорбь. Окончание скорби — в том, чтобы быть одному.
22 ноября
(Этим утром он провёл первую из восьми бесед в Мадрасе, продолжавшихся до 17 декабря).
В просвете массы листьев виден розовый цветок из трёх лепестков; он был погружён в зелень и тоже, должно быть, удивлялся собственной красоте. Он рос на высоком кусте, старающемся выжить среди всей этой зелени; над ним возвышалось огромное дерево, и там было ещё несколько кустов, тоже борющихся за жизнь. На этом кусте было множество и других цветов, но этот не имел соседей среди листвы, он был сам по себе и тем поражал ещё больше. Лёгкий ветер гулял среди листьев, но никогда не доходил до этого цветка, неподвижного и одинокого; и поскольку он был одинок, в нём была необыкновенная красота, как в единственной звезде, когда небо пусто. За зелёной листвой виднелся чёрный ствол пальмы; в действительности чёрным он не был, но выглядел как хобот слона; пока вы смотрели на него, чёрное превратилось в цветущее розовое; вечернее солнце освещало пальму, и верхушки деревьев пылали, замерев в неподвижности. Ветерок утих; отсветы заходящего солнца играли на листьях. Маленькая птичка сидела на ветке, прихорашиваясь. Она остановилась, чтобы оглядеться, но вскоре улетела в сторону солнца. Мы сидели лицом к музыкантам, а они — лицом к заходящему солнцу; нас было совсем не много, и барабанщик с удовольствием и удивительным мастерством бил в маленький барабан; было действительно поразительно, что выделывали эти пальцы. Барабанщик вовсе не смотрел на свои руки, они, как казалось, обладали собственной жизнью, двигаясь с огромной быстротой и чёткостью, ударяя по натянутой коже с точностью, без малейшего колебания. Левая рука не знала, что делала правая, так как она выбивала другой ритм, но обе всегда были в гармонии друг с другом. Тот, кто бил в барабан, был совсем молод, серьёзен, с блестящими глазами; у него был талант, и ему доставляло удовольствие играть для этой небольшой, восприимчивой и благодарной аудитории. Потом вступил струнный инструмент — и маленький барабан сопровождал его игру. Он больше не был одинок.
В просвете массы листьев виден розовый цветок из трёх лепестков; он был погружён в зелень и тоже, должно быть, удивлялся собственной красоте. Он рос на высоком кусте, старающемся выжить среди всей этой зелени; над ним возвышалось огромное дерево, и там было ещё несколько кустов, тоже борющихся за жизнь. На этом кусте было множество и других цветов, но этот не имел соседей среди листвы, он был сам по себе и тем поражал ещё больше. Лёгкий ветер гулял среди листьев, но никогда не доходил до этого цветка, неподвижного и одинокого; и поскольку он был одинок, в нём была необыкновенная красота, как в единственной звезде, когда небо пусто. За зелёной листвой виднелся чёрный ствол пальмы; в действительности чёрным он не был, но выглядел как хобот слона; пока вы смотрели на него, чёрное превратилось в цветущее розовое; вечернее солнце освещало пальму, и верхушки деревьев пылали, замерев в неподвижности. Ветерок утих; отсветы заходящего солнца играли на листьях. Маленькая птичка сидела на ветке, прихорашиваясь. Она остановилась, чтобы оглядеться, но вскоре улетела в сторону солнца. Мы сидели лицом к музыкантам, а они — лицом к заходящему солнцу; нас было совсем не много, и барабанщик с удовольствием и удивительным мастерством бил в маленький барабан; было действительно поразительно, что выделывали эти пальцы. Барабанщик вовсе не смотрел на свои руки, они, как казалось, обладали собственной жизнью, двигаясь с огромной быстротой и чёткостью, ударяя по натянутой коже с точностью, без малейшего колебания. Левая рука не знала, что делала правая, так как она выбивала другой ритм, но обе всегда были в гармонии друг с другом. Тот, кто бил в барабан, был совсем молод, серьёзен, с блестящими глазами; у него был талант, и ему доставляло удовольствие играть для этой небольшой, восприимчивой и благодарной аудитории. Потом вступил струнный инструмент — и маленький барабан сопровождал его игру. Он больше не был одинок.