Феликс Кривин


 

Упрагор, или Сказание о Калашникове




ЧАСТЬ ПЕРВАЯ





1


   Опережая Суворова на две тысячи лет, Ганнибал совершал свой исторический переход через Альпы.
   Была осень. Шла Вторая Пуническая война.
   И до чего же она прожорлива, победа, сколько она сжирает людей! А поражение? Разве оно не сжирает людей? Когда они пируют за одним столом (а они всегда за одним столом), поди разберись, кто больше сожрал – победа или поражение.
   Об этом не думает Ганнибал. Он продолжает свой исторический переход через Альпы.
   Это не Ганнибал. Это Калашников. И не через Альпы он идет, а просто по улице, хотя мысленно повторяет высокий путь Ганнибала.
   Исаак Ньютон не может скрыть удивления: почему это человека тянет вверх? Ведь, согласно открытому им закону, человека должно тянуть вниз, к земле.
   Ньютон ошибается. Это реки текут сверху вниз, а люди текут снизу вверх, поднимаясь к вершинам знаний, чинов, житейского опыта. Может быть, закон всемирного притяжения к земле имеет оборотную сторону – притяжение к небу?
   Ньютон в раздумье продолжает путь.
   Это не Ньютон, это Калашников.
   На складе истории столько замечательных биографий. Всего только раз использованные, они навсегда похоронены, а ведь могли бы еще служить. А мы с чем живем? С какими мы живем биографиями?
   Хорошую биографию можно носить и носить, а плохую и раз надеть стыдно. В таком-то году пошел в школу… В таком-то году поступил в университет… Нет! В таком-то году взошел на костер, как Джордано Бруно!
   Это не Джордано Бруно. Это опять Калашников.
   Я хочу рассказать о Калашникове, но не знаю, как лучше начать. Самое трудное о Калашникове начать, потому что начало – самое неясное место в его биографии.
   Помнилось ему, что был он когда-то эхом в горах, родился от того, что какой-то звук обо что-то ударился. Но от какого звука, в точности он не знал. Хотелось, чтоб от победного крика «ура!», когда наши солдаты шли в наступление. Но, может, и не от крика. Может, от звериного рыка. Или от грома – это уже небесное происхождение, в него Калашников не верил, потому что был убежденный материалист.
   Он вполне допускал и даже надеялся, что его далекие предки имели внешность, но по своей скромности старались поменьше показываться на глаза, вот внешность и атрофировалась у них за ненадобностью. Им-то, покойным предкам, она, может, и не нужна, а как Калашникову без внешности ей показаться?
   Да, была у него она, его единственная, – такая же голь перекатная, как и он: ничего не имела, даже внешности. Калашникову она нравилась тем, что всегда его повторяла. Так бывает, когда перекатывается эхо в горах: одна голь перекатная повторяет другую.
   Иногда такое приходилось повторять, такие попадались компании… Вроде приличные люди, а как раскроют рты… Калашников прямо шарахнется в сторону, сделает вид, что не слышит. Потом – куда денешься? – повторит, но потихоньку, чтоб она не услышала.
   Стеснялся. А им стесняться нечего, еще шире раскроют рты. Приходилось повторять громче. И она повторяла. Верила: не может он плохого сказать.
   Потеряли они друг друга, когда обзавелись внешностью. Они ведь не знали друг друга в лицо, никогда не видели, как же они могли друг друга узнать?
   С внешностью у Калашникова живее пошли дела, взяли его в Упрагор, в главное горное управление. Обнаружилась его способность не просто повторять чужие слова, а повторять еще раньше, чем было сказано. Предугадывал то, что требовалось повторить. Те, которых повторяют, любят, чтоб их предугадывали: так им бывает легче высказать свои мысли.
   Но предупредили Калашникова, чтоб не воображал. Хоть его слово и первое, но оно все равно повторяет второе. А главное – чтоб не повторял отсебятины, чтоб ни слова против того, что следует повторить. Одно слово против – его нет, он сгорел, как до него сгорели многие.
   Так ему сказали в Упупе – Управлении Управлениями. И подтвердили в Упупупе – Управлении Управлений Управлениями. Потому что кто же, кроме них, может сделать человека из ничего? Просто взять и назначить человеком? Кто-то из великих сказал, что следовать за мыслями умного человека есть занятие увлекательнейшее. Так то за «мыслями. А каково следовать перед мыслями, причем не такого уж умного, не хватающего с неба звезд? Как говорил еще кто-то из великих, у умной мысли много родителей, а глупая живет сиротой. Одно утешение, что у нее большое потомство.
   Тот, чьи мысли Калашникову предстояло отражать, ни в каком отношении не был выдающимся человеком. Следовать впереди его мыслей было занятие скучнейшее – все равно что следовать впереди похоронной процессии, да еще вдобавок лежа в гробу.



2


   «Не то время, которое тратим мы, а то время, которое тратит нас», – говорил Михайлюк, которого время сильно потратило. Этот старый интеллигент никогда не успевал к пирогу: когда все уже хватали и заглатывали куски, он еще только шел мыть руки, а потом, уже с помытыми руками, начинал искать вилку и нож, которых никогда поблизости не оказывалось. Если же, преодолев себя, он решался взять кусок немытыми руками, тут же со всех сторон раздавалось: «А вилку? А нож? А помыть руки?» И он опять не успевал.
   Начинал он с полуфизики. Есть немало явлений, которые физика на современном этапе не может объяснить, хотя на прошлом могла, а на позапрошлом знала их досконально. Взять хотя бы эти нимбы вокруг голов. С ними все было ясно, пока не стали их называть биологическим полем. Незнание развивается параллельно со знанием, и только в союзе со знанием незнание достигает вершин.
   Именно этот постулат лег в основу великой науки полуфизики. Но для всех великих наступают трудные времена. Полуфизику назвали служанкой метафизики, а как назвали метафизику, неприлично даже вспоминать.
   Ошибка полуфизики заключалась в том, что, не ограничиваясь действительностью, данной нам в ощущениях, она вышла за пределы наших ощущений, в мир других ощущений, нам неведомых. Таких ощущений множество, но в науке не принято с ними считаться. Хирург оперирует при помощи инструментов, которые у него под рукой, а не при помощи тех, которые в какой-то неизвестной больнице.
   Если кто-то в природе воспринимает мир при помощи электрического тока, то он мало что знает о предметах, не пропускающих ток.
   А кто-нибудь другой, воспринимающий мир делением атомов, может называть ядерную реакцию ядерным прогрессом, хотя мы-то знаем, что прогресс и реакция несовместимы.
   Или совместимы? Много было споров по этому поводу. Да и разве можно в науке без споров?
   Сверху сказали: можно. Без споров можно, со спорами нельзя. И спор прекратился.
   Да, упустили мы приоритет полуфизики. Теперь гоняемся за ним по всему свету, собираем по крупицам то, что возникло у нас, доказываем, что оно здесь, а не там возникло.
   Когда полуфизику объявили служанкой метафизики, Михайлюк ушел из нее в физику, которой в ближайшие тысячу лет ничего не грозило. Чтобы заниматься действительностью, данной нам в ощущениях, изучать реальную действительность как действительную реальность.
   Реальность все больше брала власть над действительностью, и из физики тоже пришлось уходить. Увел из нее Михайлюка ученик, который был не очень силен в науке, но прекрасно разбирался в действительности.
   Звали его Федя, уважительно – Федор Устинович, сокращенно – Федусь. Он увел Михайлюка сначала в биофизику, затем, когда в биофизике стало страшно, в геофизику, а оттуда в институт физической географии (фигинститут). От фигинститута впоследствии отпочковался Упрагор, возвысившись над ним и приняв на себя руководство.
   Пока они кочевали из института в институт, Федусь постепенно становился из ученика учителем, а Михайлюк из учителя учеником. Правда, талантливым учеником. В любой физической науке Михайлюк легко достигал вершин и всякий раз испытывал страх, поскольку любая вершина соседствует с пропастью. С годами он стал себя сдерживать, чтоб не очень открывать. Привыкал держать в узде свой талант, свое гениальное провидение. Когда открытие чересчур уж распахивалось, он его слегка прикрывал. Так делали многие, даже те, кто вообще ничего не открывал, причем получали за это награды – не за открытия, а именно за прикрытия.
   К сожалению, в науке не бывает вершин, которые не были бы окружены безднами. Природа так устроена: вершины неотделимы от бездн. И с вершины некуда – только в бездну.
   Федусь обладал обостренным чутьем бездны. Когда разражался гром над его наукой, он над ней гремел громче всех и одним из первых ударял в нее молнией. Но, устроив пожар в собственном доме, он тут же начинал выносить из огня своих самых верных друзей и сподвижников.
   Рассказывали о физике, к которому в трудное для него время Федусь пришел сам, но первым делом поинтересовался: «Надеюсь, у тебя не политика?» – «У меня национальность», – ответил пострадавший.
   Национальность – это не так страшно, и Федусь пошел по инстанциям, всюду доказывая, что у его протеже не политика, а национальность, и даже напоминал о государственной национальной политике.
   Все-таки политике. Хотя и национальной.
   Так же он вынес из пожара Михайлюка, в прошлом своего талантливого учителя, а ныне талантливого ученика, объяснив ему, что истина не рождается в споре, она рождается в мире, согласии, в умении договориться, найти общий язык. Гора с горою не сходится, но человек с человеком всегда сойдется. Если бы мы не помогали друг другу, говорил Федор Устинович, нас бы давно порубили, пожгли. Как нам было трудно! Ведь у нас были средние века! А с тринадцатого по двадцатый век у нас был малый ледниковый период. И все самые выдающиеся открытия сделаны нами в условиях ледникового периода. Вы знаете, какой у нас был первый по-настоящему теплый год – за весь ледниковый период, за многие его столетия? Ни за что не догадаетесь! Одна тысяча девятьсот тридцать седьмой год. Это доказано наукой климатологией. Вероятно, он должен был быть раньше, еще в средние века, но задержался из-за ледникового периода. Зато он был таким теплым, что многие вынуждены были отправиться на Север, а некоторые даже провели его на Северном полюсе.
   Федусь в науке был авторитет. В свое время он открыл объективный закон, по которому вершины имеют конусообразную форму. При такой форме их поверхность лучше освещается солнцем, к чему стремится любая поверхность.
   Не каждый откроет объективный закон. Желающих много, а законов мало. После такого выдающегося открытия Федусь и сам стал максимально освещаться солнцем, и больше ничего открывать ему не требовалось. Но оно как-то само открывалось. И это тоже объективный закон. Закон авторитета, который удочеряет истину (являющуюся, по Бэкону, дочерью времени, а не авторитета), становится автором истины – ну, в крайнем случае, соавтором. Потому что у каждой вершины есть и склоны, и отроги, которые тоже без дела не сидят. Они упорно работают, пока ты максимально освещаешься солнцем.
   Раньше в науке соавторов не было. Были просто авторы, соавторы же появились сравнительно недавно. Ссылаются на Бойля и Мариотта, но они не были соавторами. Это их потом, после смерти сделали соавторами, а они, возможно, даже не были знакомы друг с другом.
   Может, при Бойле и Мариотте и слова такого не было. Так же, как не было соискателя. Искатели были, а соискателей не было.
   Хотя были слова такого типа. Соратник, например. Сотрапезник. Но как-то незаметно эти слова устарели. Вместо сотрапезника появился собутыльник, вместо соратника – в лучшем случае сотрудник, а в худшем – соучастник.
   Федора Устиновича время не так сильно потратило, как Михайлюка, оно его экономило, зная, что Федор Устинович ему еще пригодится. Что бы в жизни ни менялось, Федор Устинович пригождался всегда в первых рядах, он так быстро приспосабливался к меняющимся обстоятельствам, что обстоятельства не успевали за ним изменяться.



3


   Комнату Калашников снимал у хозяйки, которая и сама не была хозяйкой, а снимала у настоящей хозяйки две комнаты. За эти две комнаты она платила шестьдесят рублей, а с Калашникова брала пятьдесят, так что жила всего за десять. Но и настоящая хозяйка не была в полном смысле хозяйкой: она снимала трехкомнатную квартиру у хозяйки, которая была прописана здесь, а жила совсем в другом городе. Хозяйка хозяйки Калашникова переводила ей по почте шестьдесят пять рублей, так что сама жила всего за пять – как при коммунизме.
   Ближайшую хозяйку Калашникова звали Зиной, более отдаленную – Жанной Романовной, а иногороднюю – П.В.Горобец. Фамилия странная и даже как будто не женская, а может, и вовсе не человеческая, хотя, как известно, нечеловеческих фамилий не бывает. Не может какой-нибудь Зяблик носить фамилию Горобец. Для него это обидно, а для горобца оскорбительно. Но люди привыкли на свои фамилии не обижаться.
   Калашников присматривался к своим хозяйкам, пытаясь определить, какая из них могла бы быть его единственной. Что-то было в каждой от той, которая откликалась ему в горах, но их внешность постоянно сбивала с толку.
   Внешность вообще обманчива. Почти сорокалетняя Жанна Романовна, хоть и выглядела старше двадцатипятилетней Зиночки, по своему жизненному опыту была несомненно моложе. Когда случайно зашел разговор о горе Монблан, сквозь которую прорыт туннель из Франции в Италию, выяснилось, что Жанна Романовна не слышала не только об этом туннеле, но и о самой горе Монблан и лишь весьма отдаленно – о Франции и Италии. У Зиночки же половина вещей была из Франции, другая половина – из Италии, не исключено, что с этой самой горы Монблан. А может быть, и с более высокой горы, поскольку достать их оттуда почти не представлялось возможным.
   Но Зиночка доставала. Она, как опытный альпинист, находилась в одной связке с другими альпинистами и благодаря этим связям могла достать что угодно даже с горы Эверест. Что могла противопоставить этому Жанна Романовна?
   Только твердость характера. Жанна Романовна работала в гостинице дежурной по этажу, и главной ее заботой было следить за тем, чтобы мужчины не входили к женщинам, а женщины – к мужчинам. За многие века, а может быть, и тысячелетия у людей образовалась стойкая привычка тянуться к представителям противоположного пола. Вот с этим и боролась дежурная по этажу, вызывая у постояльцев ощущение, что гостиница не только дает им приют, но преследует и другие, исправительные, а может быть, и карательные цели.
   А Зиночка работала в театральном буфете. В театре, а особенно в буфете, было, конечно, много интересного. Наиболее интересное Зиночка приносила домой и даже иногда кое-что уступала Калашникову. И когда он расплачивался, бормотала смущенно: «Ну зачем вы так?» – «А как?» – недоумевал Калашников и накидывал рубль или трешник. Зиночка и эти деньги брала, но имела она в виду, конечно, другое.
   Калашников пытался представить: как бы его единственная работала в театральном буфете? Как бы она все это тащила к себе домой? Да она бы этого не дотащила, она бы этого просто не подняла. А как бы она работала в гостинице? Сверху скажут: «Запрещается!» – и она подхватит: «Запрещается!» Сверху скажут: «Только до одиннадцати!» – и она подхватит: «Только до одиннадцати!» Да ведь это то же самое, чем она занималась в горах, только здесь ей за это платят зарплату.



4


   Федор Устинович раскрыл свой доклад, и взгляд его уперся в вершины Памира. «Это как понимать?» – спросил он автора доклада.
   Калашников смущенно молчал. Он не мог объяснить, почему их пики выше, а наши ниже. Даже тот пик, название которого когда-то звучало, как звание, не мог до их пиков дотянуться.
   «Но они у них действительно выше…»
   Природа расположила жизнь в горизонтальной плоскости, но горы, которые она возвела, наводили на мысль, что жизнь можно расположить вертикально. В горизонтальном положении все равны, в вертикальном же кто-то выше, а кто-то ниже. Так возникает неравенство, а одновременно постоянная угроза падения, которой не знает горизонтальная жизнь. И самое неприятное: вылетишь с вершины одним, а приземлишься совсем другим человеком. Знакомые не узнают, даже не здороваются. Хотя вблизи разглядеть человека легче. Путь, на который потрачена жизнь, преодолевается в пять минут, и это увеличивает силу удара. Плюс, конечно, огромный запас полетной энергии, сэкономленной на работе.
   Можно предположить, что человека тянет вверх стремление к истине. Внизу он, как правило, мелет вздор, но стоит ему подняться, как он тотчас начинает изрекать истины. А сбросят сверху – опять мелет вздор. А между тем там, вверху, он уже успел полюбить истину…
   Борис Иванович, самый юный сотрудник Упрагора, открыл любопытную закономерность: если человек ростом А стоит на горе высотой 999 А, то высота его лишь на одну тысячную определяется собственным ростом. Но кому из стоящих на горе нужно такое открытие? Они привыкли, что рост их измеряется вместе с горой, им и зарплату за это платят, и оказывают уважение. Поэтому они так не любят летать вниз: очень уж они от этого уменьшаются.
   Тут какой-то оптический обман: когда орел сидит на вершине, он снизу кажется маленьким, а человек на высокой должности снизу кажется большим. А вниз слетит, смотришь – он маленький.
   Учитывая это обстоятельство, Федусь сделал Калашникову строгое внушение. Чрезмерная объективность – хуже, чем отсутствие объективности. Чрезмерная объективность – это объективизм.
   Борис Иванович объяснил Калашникову, что такое объективизм. Если, допустим, чей-то сын сидит в президиуме, а ваш собственный сидит за решеткой, то утверждать, что чужой сын лучше вашего – чистейший объективизм.
   Калашников это учел, и когда опять пришел к руководителю с написанным для него докладом, все приоритетные высоты были на нашей стороне.
   «Ничего не понимаю, – сказал Федусь. – Как же наш пик самый высокий, если с их стороны девять пиков выше нашего?»
   Но теперь-то Калашников не дремал, он знал, кому сидеть в президиуме, а кому за решеткой. И он спокойно объяснил, что высота – понятие относительное, и даже вспомнил анекдот о царе Петре, который сказал Меншикову, что тот не выше его, а длиннее. «Возможно, их пики длиннее, а наш – выше», – твердо сказал Калашников.
   Но уже новый ветер дул с вершины Упупа и выше – с Упупупа, и даже с самого Упупупупа.
   «Выше, длиннее… – поморщился Федор Устинович. – Вы мне давайте в километрах. Вот это, как его… – Он не мог прочитать названия. Оно действительно читалось черт знает как. – У него высота больше восьми километров. И находится оно на территории дружественной Индии. Вы что, хотите нас поссорить с дружественной Индией? А вот это, в Китайской Народной Республике? Вы хотите нас поссорить с Китайской Народной Республикой? – И вдруг он смягчился: – Я понимаю ваши чувства. Тем более, что это бывший пик имени товарища… имени нашего бывшего товарища… Но, дорогой мой, что же делать? Утверждать, что наш пик выше – чистейшей воды субъективизм».
   Подобный взгляд был слишком широк для Калашникова, поэтому ему пришлось снова обратиться к Борису Ивановичу, который, кстати, недавно изобрел меру ширины, хотя на нее после изобретения меры длины все махнули рукой, посчитав ее никому не нужной и даже бессмысленной. Высказывалось мнение, что в Упрагоре больше пригодилась бы мера высоты, но тайный смысл изобретений Бориса Ивановича всегда был скрыт от постороннего глаза. Можно лишь одно сказать с уверенностью: если Борис Иванович изобрел меру ширины, значит, без такой меры существовать человечеству невозможно. До сих пор обходились мерой длины, но вы же видите, к чему нас привела эта мера. Если будем и дальше так двигаться, от нас вообще не останется ни ширины, ни длины.
   Прикинув на глаз широту новых взглядов Федора Устиновича и стоящих над ним упупных организаций, Борис Иванович объяснил, что такое субъективизм: если чей-то сын сидит в президиуме, а ваш сын сидит за решеткой, то утверждать, что чужой сын хуже вашего – это несправедливость, нахальство и самый беззастенчивый субъективизм.
   Самое лучшее – это просто молчать, сообразил Калашников. Он умел молчать и любил молчать. Но не в этом состояла его природа и его призвание.



5


   Точное знание, когда говорить, а когда молчать, – это не просто знание, это большое искусство. Есть люди, вроде и умные, и образованные, а разговаривают они, когда нужно молчать, и молчат, когда нужно разговаривать. Не один из них на эту науку угробил жизнь, а Калашникову что, он с этим родился.
   Он родился как физическое явление и был воспитан в уважении к физическим законам. И если, как утверждает физика, всякая звуковая волна олицетворяет возмущение, Калашников свое возмущение олицетворял так, чтоб его никому не было видно. Не в этом ли сущность эха: соглашаться как можно громче, а возмущаться молча, про себя?
   Закон эха: надо молчать, пока другие помалкивают. А скажут – согласись, но не со всем, а лишь со второй половиной слова. Чтоб, если слово некстати, все слышали: не ты его начинал. Ты только в конце присоединился. Первый закон эхономики – закон сохранения себя. Не ты начинал, ты только присоединился, а к чему присоединился – это уже не твоя печаль и не твоя ответственность.
   Второй закон эхономики: все подхватывай и все отражай, чтоб не расходовать силы. Любую инициативу снизу, спущенную сверху, – подхватывай. Но – отражай, чтоб не расходовать силы.
   А он-то волновался, выходя в люди! Думал, не сумеет, не получится. А они тут, оказывается, все свои: только и забот, чтоб погромче откликнуться. Чтоб вовремя подхватить и вовремя отразить.
   Вот Федор Устинович. Он же следует третьему закону эхономики: вместо того, чтоб двигаться вперед, равномерно распространяется во все стороны. И когда впереди перекроют, он спокойно распространится назад, а когда слева прижмут, тут же распространится вправо.
   По этому третьему закону эхономики у нас все исчезает на полпути: об прилавок стукнулось – и его нет, распространилось во все стороны. На строительной площадке стук – и во все стороны. Куда девался строительный материал?
   И, наконец, четвертый закон эхономики: старайся занять такое положение, чтоб тебе не приходилось дважды повторять. Чтоб, наоборот, тебя повторяли многократно.
   Есть такие местечки в горах или в развалинах старых замков. А в городах – в различных высоких учреждениях. В Упупе. В Упупупе. Об Упупупупе нечего и говорить. Один раз сказанное в таких местах вокруг повторяется многократно.
   Не-ет, они все оттуда, только прикрываются Дарвином. Раньше богом прикрывались, теперь Дарвином. А на самом деле не от бога они, не от Дарвина, а все, как Калашников, от пустого звука.



6


   Вера Павловна из книжного киоска была женщина в цветущем, но все-таки возрасте и прожила большую, интересную жизнь, которую охотно рассказывала покупателям.
   Муж ее занимал крупный пост в государственном аппарате, он был намного старше, и она не любила его. Однажды ей встретился молодой офицер, у них возникла любовь, но муж об этом узнал и лишил ее возможности видеть единственного и горячо любимого сына. Она чуть не покончила с собой самым ужасным образом, но потом смирилась и пошла работать в киоск.
   Многих заинтересовала эта история. Некоторые даже говорили, что, если ее записать, могло бы получиться художественное произведение. Но кто станет записывать? Мало ли что случается в жизни. Один знакомый Веры Павловны, судебный заседатель, во время суда вдруг почувствовал себя соучастником тяжкого преступления и отправился за преступницей в ссылку – так что же, об этом писать?
   Или другой знакомый Веры Павловны. Он утопил свою любимую собаку. Его заставили это сделать, и он не мог возражать, потому что привык молча повиноваться. Что может быть ужасней молчаливой покорности? Самого опасного противника мы носим в себе.
   Каждый человек – это роман, и даже не один роман, а целая библиотека. Вот Вера Павловна: женщина она достаточно молодая, ей еще четыре года до пенсии, – а кого только не было в ее жизни! Не говоря уже о ее близком друге, который спал на гвоздях, ему ничего, кроме гвоздей, вообще не было нужно, и не говоря о другом, который резал лягушек, доказывая, что природа не храм, чтобы ждать от нее милостей, и нужно в ней работать, а не дурака валять, – был в ее жизни, например, человек, которого никто не видел, но все слышали (Калашников?). А другой так приспособился жить в воде, что мог вообще не появляться на суше.
   Вере Павловне везло на хороших людей.
   О своем муже Вера Павловна рассказывала, что он погиб, – видимо, утонул, потому что на берегу нашли его вещи. Она не уточняла, что это за муж: тот ли, который из-за преступной любви Веры Павловны лишил ее возможности видеть единственного сына, или другой, который увез ее во Францию и там довел до такого состояния, что она чуть ли не до смерти отравилась мышьяком… Слушатели кивали: чужая страна, на чужбине долго не проживешь – ни во Франции, ни в другом месте. Один, правда, прожил двадцать восемь лет, но это лишь потому, что жил он на необитаемом острове, где никто не лез в его жизнь.
   Так изо дня в день Вера Павловна продавала печатную продукцию и рассказывала о событиях своей жизни. А вечером к ней приходил интеллигентный старик, они ужинали, и старик оставался ночевать в киоске. Интерес читателей к книгам настолько возрос, что оставлять киоск без присмотра было рискованно.