Продавец каштанов пришел в восемь часов утра и будет стоять на том же месте до десяти вечера, невзирая на ветер и снег - целых двенадцать часов при минус семи по Цельсию, стоять, переминаясь с ноги на ногу, стуча зубами и подпрыгивая в своих начищенных сапогах, время от времени похлопывая себя по коленкам и растирая уши потрепанной черной шерстяной шапочкой. Да! Ни в чем не повинный продавец каштанов будет до поздней ночи мерзнуть здесь на углу, подобно облезлому псу, лишившемуся и хозяина, и будки. И так же, как он стоит здесь на углу рядом со своей железной жаровней на треножнике, он стоял отважно и дисциплинированно, бесконечно долго в стрелковых окопах от Луцка до Черновиц, и от Горицы до Ужока - целых четыре года.
   И так же, как теперь он аккуратно раскладывает на раскаленной решетке свои каштаны, один к одному - полураскрывшиеся, желтоватые изнутри плоды расположены абсолютно симметрично, - так же точно он и в своей солдатской землянке содержал в порядке свою банку с ваксой, свою трубку, свою винтовку, свой мешочек с солдатским хлебом и топтался на месте, постукивая ногой об ногу, и дрожал на холодном ветру, как он это делает и теперь, - то есть таскал каштаны из огня для других. Так же и слепой музыкант, обычно присоединяющийся к нему около одиннадцати часов (его приводит за руку восьмилетняя дочка), с жестяной табличкой на шее: "Отец семейства, лишился зрения на войне", - ведь и он, вместе с ни в чем не повинным продавцом горячих каштанов, тоже таскал каштаны из огня для других. Тогда им было хорошо. Гораздо лучше, чем теперь!
   Единственной заботой в то время было как следует смазать вазелином свою винтовку системы "манлихер", начистить ваксой ботинки, туго затянуть пояса шинели и оправить ее согласно правилам воинского устава. То были золотые, идиллические военные денечки! Или вот крикливая продавщица идет, старая, беззубая - всегда на одном и том же углу она выкрикивает с утра до вечера название одной и той же газеты, как старый осипший фонограф, - наверное, лет пятьдесят тому назад она приводила сюда своего отца, отца семейства, ослепшего в битве при Сольферино, при Кустоце или Маджиенте, и он играл тут на своей цитре "LaPaloma", и дрожал от холода при температуре минус семь по Цельсию, как дрожит сегодняшний слепой. А потом и сама она вышла на улицу третьеразрядный товар, продавщица газет - и стала неуклюже, по-куриному прыгать вокруг прохожих в своем грубом полотняном балахоне и толстых шерстяных носках, подвязанных под коленками розовой ленточкой. Наконец докатилась до этого вот угла и отчаянно вопит уже здесь; голова у нее замотана каким-то бурым шерстяным платком, и видно, как пар замерзает у нее во рту и в ноздрях.
   Не знаю, откуда это взялось, но я уже много раз читал и слышал, что Вена - город вальса и веселья. На мой взгляд, в этом городе все печально, начиная с чадящего, желтоватого северного освещения и кончая склизким серым гранитом. А бесконечные тысячи и тысячи рабов, что страдают на улицах, выпрашивая корку хлеба! Авторы путевых заметок и рассказов о Вене часто цитируют синьорину Джованну Карьера, которая в середине восемнадцатого века писала своей матери в Венецию письма из Вены, сообщая, что Вена - город, где нет места ни печали, ни ревматизму. Изо дня в день я наблюдаю массы грустных, недовольных прохожих, а в трамвае каждый второй скрючен и сутул. О, эти жуткие, адские вагончики, в которых на каждом стыке рельс дребезжат стекла! В этих стеклянных коробках толкают друг друга истерики, больные зобом, чахоточные, страдающие близорукостью в очках со стеклами в палец толщиной, дегенераты с открытыми ранами, нетерпимые и раздражительные, или огромные жирные туши, какие-то спящие, заплывшие салом типы, у которых подбородки свешиваются с воротников, как кошельки или гульфики, набитые жиром. Во всем какие-то дьявольские диспропорции. У одних пассажиров скрипучие, скрытые под брюками железные протезы на пружинах, в то время как другие похожи на объевшихся, астматических трутней.
   Так течет уличная жизнь. Вопят газетчики, дымятся печки продавцов каштанов, слепые играют на цитрах, рычат и жестикулируют глухонемые, гремят трамвайные звонки, сверкают ярко освещенные витрины, полные предметов роскоши, - так живет центр большого города, кварталы Ринга и Оперы, еще недавно бывшие городскими укреплениями, вроде замка в Карловци или крепости в Петроварадине. Предместья же дунайской столицы пусты и печальны. Замерзшие болота в зеленовато-сером освещении подслеповато посверкивают в дыму, испускаемом фабричными трубами. Там разбросаны деревянные лачуги нищих и рабов, крытые досками или пропитанной дегтем бумагой, точь-в-точь как у нас на Завртнице или в Заселке; а в грязных, отвратительных многоэтажках окна расположены криво, в виде скошенных параллелограммов, словно на рисунке какого-нибудь безумного иллюстратора сочинений Федора Достоевского.
   Здесь протекает Дунай и желтеет обнаженная земля, по которой при таком же освещении скакала кавалерия в битве при Аустерлице, как это описал по-стендалевски прозрачно Толстой в "Войне и мире". По замерзшим болотам катаются детишки - как и полагается в нищей провинции, на одном коньке, тут же гогочут гуси и где-то в углу хрюкают свиньи. Это уже деревня, провинция, простирающаяся до Линца и Пассау - соломенные крыши, гармоники, свиноводство. После Пассау соломы вы уже не увидите. Это уже Европа. Здесь в предместьях живут массы безработных. Длинными вереницами, с флагами и транспарантами они направляются в город, где безмолвно и вызывающе стоят всю второю половину дня перед эллинским зданием парламента, точно перед каким-нибудь античным храмом. Обнаженные эллинские герои и боги в золотых шлемах, как, впрочем, и бронзовые генералы на уличных памятниках, тоже стоят неподвижно и не понимают, что нужно этим рабам из северных предместий.
   "Laurum militibus lauro dignis"[21].
   Все покрывается инеем, дует ветер, с желобов свисают сталактитами ледяные свечи сосулек, граждане в центре города торопятся на какую-нибудь комедию Ференца Мольнара или же на "Тангейзера". Это называется "искусство ради искусства". Это - бегство от "мерзкой, варварской действительности в вечные сферы Прекрасного". А когда процессия отчаявшихся и больных демонстрантов под вечер возвращается обратно в предместья, на улицах уже зажигаются лимонно-желтые газовые фонари и становится тихо и печально, как на похоронах.
   Я стоял в предместье, смотрел на возвращающуюся из города процессию безработных и думал о том, что, если бы здесь появился некто совершенно независимый, способный мыслить на уровне высшей объективности, своего рода последнего знания, и если бы такой прохожий или путешественник остановился рядом со мной на улице и смотрел на эту вереницу людей при этой освещенности, чужеземец, но не такой, как я, вынужденный и здесь зарабатывать и весьма ограниченный в средствах, а тот, кто пустился в пророческое путешествие, подобно Данте, и оказался на одном из витков спирали, находящемся недалеко от самого дна, от ада, - он бы наверняка глубоко вздохнул, повернулся и постарался бы удалиться без слов, торопясь поскорее оказаться подальше от всего этого. Если бы он стоял рядом и смотрел на все происходящее, между нами мог бы состояться следующий диалог:
   -  Что означает этот черный застекленный экипаж с четырьмя фонарями, что стоит на улице? - спросил бы неизвестный путешественник, не без страха поглядывая на похоронную карету третьего разряда.
   -  Это похороны по третьему разряду. Человек умер, и теперь его везут хоронить. Он застрелился от безнадежности.
   -  Не может быть! А что означает это шествие женщин и детей с флагами?
   -  Это - безработные. Они хотят работать, но в стране экономический кризис. Понимаете? Три миллиона голодают. У нас это называется экономическим кризисом. У нас были войны, катастрофы, поражения, вот почему так обстоит дело.
   -  А эти мужчины, почему они все такие мрачные? Чем они живут?
   -  Они голодают, господин мой.
   -  Голодают? Но я видел в центре города огромные количества всевозможных яств! Там все завалено продуктами. Как это возможно?
   -  Такой у нас общественный порядок, дорогой господин!
   -  Странно! Странный общественный порядок! А почему вон в том доме играет музыка?
   -  Там таверна. Там люди пьют. Они пьют и одурманивают себя алкоголем. Вино - это своего рода яд, который действует на наши нервы, и на полчаса человеку кажется, что жизнь его немного легче, чем она есть на самом деле. Это некий самообман.
   -  Ну, ладно. А что означает этот грохот?
   -  Это - звон колоколов. Это - огромные гонги, которые люди подвешивают в специальных помещениях, выстроенных в честь нашего Бога. Он хотел, чтобы не было недовольных, чтобы люди не убивали себя от безнадежности, - вот его и убили, растерзали, а теперь опять прославляют.
   Когда я намекнул на историю Христа, мой чужестранец откровенно изумился. Он уже слышал имя этого человека.
   -  Но мне кажется, что это продолжается уже две тысячи лет!
   -  Да-да. Примерно так.
   -  Однако странная же порода вы, люди! Как неудобно и неловко жить при ваших цивилизациях. Представьте воочию, насколько кошмарна эта улица в пригороде, эти похороны по третьему разряду на фоне процессии безработных, при ярком свете из окон трактира, под звуки колоколов в честь истерзанного Бога, в которого никто не верит! Я чужестранец, я здесь ненадолго, и я счастлив, что мне не суждено жить в этих местах. Я удаляюсь немедленно и никогда больше не вернусь в этот ад!
   Чужеземец исчез, как привидение, а я остался на улице, продолжая наблюдать вереницу безработных, и думал о том, каким мужеством надо обладать, чтобы задержаться на этом плотном и шершавом земном шаре в условиях нашей гнусной цивилизации.
   Я направился в трактир. Он назывался "Далматинский погребок". Там пили красное далматинское вино железнодорожники, грузчики и просто бродяги.
   Но не только "Далматинским погребком" обозначили мы свое присутствие в имперской столице. В центре Вены, недалеко от Бурга и бывшей придворной библиотеки, размещены большие вывески: "Адриатический банк", "Юго-банк", "Славянский банк".
   В ДРЕЗДЕНЕ
   (Мистер Ву Сан-пэ интересуется сербско-хорватским вопросом)
   Дрезден - город, в котором статуи королей держат в руках книги, а королям даются такие необычные эпитеты, как, например, "мудрый и справедливый". Дрезден - город, который в моей памяти связан с дрезденскими медовыми пряниками, тесто которых пахло очищенным медом, и как только я вспоминаю эти коричневатые пряники, вокруг меня начинают, сильно и на низких нотах, как пчелы, возвращающиеся в улей с ношей пыльцы, жужжать сценки из раннего детства. С Дрезденом меня связывает также воспоминание об одном ныне покойном гимназическом товарище. Его дядя погиб в Китае во время восстания боксеров, а бабушка его была родом из Дрездена. Однажды, когда после пасхальных каникул он вернулся из Дрездена, я написал за него домашнее сочинение "Мое путешествие в Дрезден", и он получил "отлично". Я тихо ликовал, когда наш учитель вслух зачитывал это сочинение всему классу. Это был мой первый крупный литературный успех! Помню, я упомянул в этом сочинении, что Дрезден - "немецкая Флоренция" и что Цвингер - "прекрасное недостроенное здание эпохи барокко". Теперь, стоя перед дрезденским Цвингером, я невольно вспомнил об этом сочинении, о своем покойном приятеле, о том, что Дрезден - "немецкая Флоренция" и что Цвингер - "прекрасное недостроенное здание эпохи барокко". Вспомнил я и о своем менторе и учителе Шопенгауэре. Старик собирал маргаритки на лужайках вокруг Дрездена и приходил в отчаяние от узости горизонтов своей фарфоровой эпохи, укрытой за стеклом, как бокал в бидермайерской витрине. И вот в таком растроганном состоянии духа, в окружении хорошо знакомых предметов и событий, меня застиг врасплох господин Ву Сан-пэ, который подошел ко мне и спросил, где находится Цвингер.
   Как порядочный европеец, лучше знакомый с Цвингером и с Дрезденом, чем господин Ву Сан-пэ, который в конце концов не ел в детстве дрезденских пряников и не является последователем философа из этого города, а также не писал домашних сочинений о Цвингере, "прекрасном барочном здании", я повел себя с ним как европеец, хозяин, и целый день ему рассказывал о Европе. О нашей европейской истории, о будущем нашей Европы, о проблемах европейской культуры. Я повествовал синтетически, интегрально. Когда же вечером этого дня китайский господин узнал, что я не немец и, более того, не европеец, его это весьма удивило.
   -  Ах, вот что? Вы не немец? Откуда же вы?
   -  Из Югославии, господин Сан-пэ!
   ( В это мгновение, в том расположении духа, в котором я находился, мне показалось глупым заниматься самопровокациями и говорить господину Сан-пэ правду. Я забыл, что существует сербско-хорватский вопрос и что Югославии нет, но существует "Эс Ха Эс". Именно в смысле конституции, принятой в день святого Вида: королевство Эс-Ха-Эс (Сербов, Хорватов и Словенцев). Потому что, в конце концов, не бывает государств, которые назывались бы иначе, чем они называются. Итак: королевство СХС. Поскольку у меня не было намерения никого провоцировать, я все-таки продолжал вранье в духе какой-то воображаемой югославянской идеи, четко осознавая, как омерзительно я лгу и обманываю китайца. При этом я вспомнил, что мы таким образом лжем и обманываем мир и самих себя, утверждая, будто существует нечто, чего вот уже более шестидесяти лет нет, и глубоко вздохнул. У меня не хватило характера не солгать. Таким образом, в основе югославянской идеи еще раз оказалась ложь.)
   -  О, иес, иес! Чекославия! Президент республики - господин Бенеш-Масарик!
   -  Нет-нет, господин Ву Сан-пэ! Вы заблуждаетесь! Югославия - это не Чекославия. Чекославия - это Чехословакия. Словакия, Словения, Славия, Славония, Югославия, Чехословакия - это все разные страны, разные народы, разные государства.
   -  Странно! Неужели? А так похоже звучит. Панславия!
   (А именно, мы только что разговаривали о паневропеизме Калерги[22], о чем господин Ву Сан-пэ читал несколько дней тому назад. Это тяготение к масштабному синтезу несло в себе нечто азиатское. Калерги - японец по матери, а ведь у всех у нас, у псевдославян, более или менее узкие, монгольские глаза. Сколь бы ни была мне симпатична и близка эта точка зрения, я вспомнил о наших эс-ха-эсовских различиях и не мог не упомянуть о них.)
   -  Панславия - это романтическая мелкобуржуазная иллюзия прошлого века, господин Ву Сан! Югославия - это не Чекославия. Чекославия - республика, а Югославия - королевство. Республика Чекославия отстоит от королевства Югославии километров на пятьсот. Это два государства. Две разные страны, так же как Бенеш и Масарик - два разных человека! Два министра, два философа. У каждого из них своя особая философия.
   -  Простите меня, - извинился благонамеренный китаец. - Я ни в коем случае не хотел вас задеть. Но вы, мой достопочтенный и дорогой друг, поймите, что из нашей, китайской, перспективы - а дистанция между нами составляет десять-пятнадцать тысяч километров - эти пятьсот километров не имеют существенного значения. На таком расстоянии два персонажа могут показаться одним человеком, - добродушно прибавил господин Ву Сан-пэ с чуть заметным оттенком иронии, так что я с трудом удержался от усмешки. Подумав, что я обиделся, он решил заполнить паузу вопросом, заданным скорее из вежливости, с явно наигранным любопытством: - Так вы, значит, из Югославии? Из Югославии? Да? Хе-хе!
   -  Хе-хе! - Мне было ясно, что он понятия не имеет, где бы могла находиться эта самая Югославия, и поэтому я хохотнул, на этот раз вслух. Смешно, да, смешно ничего не знать про Югославию. Хе-хе!
   -  Хе-хе, никак не могу припомнить, где может быть расположена эта ваша Югославия. Я слабо ориентируюсь в послевоенных границах. В Европе сейчас все поставлено с ног на голову!
   -  В Европе сейчас как раз многое расставлено по своим местам, господин мой, - послышался из моих уст патриотический возглас в духе Версальского договора, который я решительно не одобряю со дня его подписания; однако разговор с китайцем заставил меня вступить в противоречие с самим собой. Югославия - балканская страна. Балканы, господин Ву Сан-пэ!
   По водянисто-голубому рыбьему взгляду Ву-санпэ можно было заключить, что он уже слышал о Балканах, но что он не в силах разобраться во всех этих европейских островах и полуостровах и сейчас блуждает в тумане. (Точно так же, как на европейца наводят туман такие имена, как Тон-кин, Хай-нан, Шан-тунг, Ля-тунг, Бал-кан.) Поэтому мы встали, подошли к географической карте, висевшей в холле отеля, и я нагляднейшим образом объяснил Ву Сан-пэ, что такое Балканы и где расположена Югославия. Демонстрируя китайцу географическое положение нашей страны между Веной и Константинополем, я уже не в первый раз понял ту бесспорную истину, что в европейских школах географию преподают глупо, схематично и ограниченно. Мы считаем Европу безусловным и твердо укорененным центром мира, а все прочее для нас второстепенно, точно так же, как для венгерских детей всегда было второстепенным все, что не является Magyarorszag.
   С точки зрения господина Ву Сан-пэ, Европа - нечто вроде виноградной грозди, привешенной к Иберии; во время этого географического экскурса я с необычайной четкостью осознал относительность нашего европейского взгляда. Вот стоит господин Ву Сан-пэ, за ним - тысячи и тысячи лет богатейшей истории его страны, о которой мы не имеем ни малейшего представления. У них - Китайская стена, фантастическая архитектура, необъятные плантации чая и риса, производство туши и лака, красок, шелка, старинные цивилизации с их мудрыми религиями, газовым освещением и книгопечатанием во времена нашей дохристианской эпохи, изобретение компаса, колониальные захваты через Тихий океан, фарфор, майолика, воздухоплавание, астрономия, лирика. Я же здесь представляю цивилизацию романов Загорки[23] "Колдунья с Грича" и "Общество хорватских дам времен Катарины Зриньской". При этом, естественно, я происхожу из европейского центра и удивляюсь, как это господину Ву-санпэ неизвестно, что город, где я имел честь родиться, является центром мира и цивилизации.
   - Так, значит, Балканы? Это интересно! Осмелюсь спросить, а вы какой национальности?
   Я почувствовал, что кровь прихлынула к моему лицу. Мне всегда неудобно, когда меня спрашивают, какой я национальности. В самом деле! Кто я, собственно, по национальности? В начальной школе, когда мы били стекла на вокзале, выкрикивали "Позор!" в адрес венгерского бана, все мы были героями, как Степко Грегориянац из романа "Сокровище ювелира", - тогда я был хорватом, сторонником Старчевича и Кватерника, твердокаменным сторонником программы хорватских максималистов. Исключительно хорватом. Хорватом во всех отношениях. Сверххорватом. Потом, во времена Риекской резолюции, мы кричали "Вон!" бану Ракоци и стали схоластическими сторонниками коалиции сербов и хорватов, мы носили на руках мудреца нашего и отца родного Джюру Шурмина. Затем мы стали либералами, космополитами, прогрессистами, потеряли интерес к национальному вопросу и стали читать журнал "Звоно" ("Колокол"), издаваемый Милчеком Марьяновичем, который получил прозвище Герцен.
   Мы побывали и югославянами в узком, то бишь культурном смысле слова: каждый из нас тащил за собой на веревке гипсовую лошадь Кралевича Марко, вылепленную в репрезентативных целях, во славу нашего народа скульптором Мештровичем. Отечество наше прекрасное было для нас в те времена арией из "Лючии де Ламермур" Доницетти, а к иллирийцам мы причисляли и фракийцев, и валахов, и каноников, и черно-желтую проавстрийскую компанию дворян во главе с фон Гаем. Мы были сербами, мы жаждали отомстить за Косово, мы были панславистами и говорили о славянстве как о едином органическом целом. Мы славяне! От Аляски до Стеньевца! Мы - гуситы, ратники Господа Бога. Мы Подбипьенте и Кмицици. Мы - пан Володыевский и Достоевский. Мы - Толстой и Соловьев. Мы перестали признавать существование хорватов во времена Австро-Венгрии, мы не желали знать этих францисканских черно-желтых выродков, а за границей притворялись сербами. (Помню, как я однажды, будучи на французском пароходе, целое утро спорил с каким-то геодезистом, пытаясь объяснить, что я не австриец, а хорват. Я ему толковал об итальянской Ломбардии времен Пьемонта, о жаждущих свободы Эльзасе и Лотарингии, но он был не в состоянии понять, кто же я. Тогда я в ярости выкрикнул, что я серб, и он все понял и поздравил меня с успехами нашей славной артиллерии. Итак, мы были сербами, убийцами Обреновича, мстителями за Косово, пьемонтцами! Но потом мы дождались своего Пьемонта, и вот теперь мы уже не пьемонтцы. Мы пережили панславизм графа Бобринского, Врангеля, Распутина и Николая. От этой идеи, положа руку на сердце, тоже осталось не так уж много.
   Так кто же мы теперь? Австрия развалилась, следовательно, мы больше не австрийцы. Мы не сербы, потому что зачем врать, раз мы не являемся сербами. Мы не югославяне, потому что если югославянство представляет воевода Степа Степанович или монополизировавший эту идею Юрица Деметрович, то ни один разумный человек не захочет быть в такой компании. Остается нам только посыпать главу пеплом и вернуться под сень своей превосходной, неоднократно оплеванной хорватской идеи, в честь которой Степан Радич, будучи в подпитии, вот уже тридцать лет произносит одну и ту же здравицу.)
   -  Какой я национальности, мистер Ву Сан-пэ? Я - хорватский выкрест, конвертит.
   (Сначала я хотел объяснить китайцу, что у меня вообще нет национальности. Что я принадлежу к языковому региону, который еще не сформировался. Потом мне пришло в голову солгать, что я серб. Ведь в этом случае мой собеседник с вежливым поклоном скажет несколько комплиментов в адрес "нашей сербской артиллерии", и проблема разрешится вполне гармонично, как нам предписывают международные нормы, принятые в Женеве Лигой Наций.)
   - Это интересно! Вы - хорватский конвертит! А что это значит? Я никогда не слыхал о такой религии.
   -  Хорваты, мистер Ву Сан-пэ, - это не религия, а национальность! Это как тело без костей. У нас даже продают в пропагандистских целях спички с надписью, что мы народ без национальности, мясо без костей. В нашей столице в ресторанах наклеены официальные призывы к хорватам говорить по-хорватски. Я один из тех, кто сначала добровольно отказался от своей национальности. А теперь, в эпоху национального возрождения, я вернулся в свою веру и внял голосу плаката, висящего в ресторане. Сегодня я опять говорю по-хорватски. Итак, быть хорватом - это вопрос языка.
   -  Невероятно интересно! А разве вы до того говорили по-кельтски, как ирландцы?
   -  О нет, господин Ву Сан-пэ! Мы говорим по-сербски. По-сербски! (Я хотел было сказать "по- югославянски", но это уже была бы дурацкая, откровенная ложь. Ведь югославян много, а югославянского языка нет.)
   -  По-сербски? Очень, очень интересно. Но ведь вы, кажется, сказали, что вы из Югославии?
   -  Да-да, я из Югославии. Но Югославия - государство многих национальностей. Это государство состоит из разных народов. А среди них есть сербы и некоторое количество хорватов.
   -  О сербах я уже слышал. У них славная артиллерия. И еще у них есть один скульптор, который, как Джотто, до шестнадцати лет был пастухом. Так вы, мистер, происходите из Сербии? Это талантливая страна.
   - Нет! Я - не из Сербии! Я - из Хорватии. Вернее, я - из Сербо-Хорватии. Или из Хорвато-Сербии. Собственно, из государства СХ (я нарочно не упомянул титул словенцев, а то, если добавить еще одно "С", китаец окончательно запутается в лабиринтах проблем нашего государственного творчества). Я - из Сербо-Кроации. Из Кроато-Сербии.
   - Так вы не из Югославии?!
   - Да! Я - из Югославии. У нашей державы несколько названий.
   -  А, значит, ваш народ - неодноименный народ, а ваша держава неодноименная держава! Странно.
   -  Мы такие же неодноименные, как бритты из Канады и Техаса. Они американцы и бритты, но не англичане. Один язык и две нации. Как провансальцы и эльзасцы. Как бельгийцы, как корсиканцы. Фламандцы и нидерландцы. Датчане и жители Ганновера. Шведы и норвежцы.
   -  Как все-таки у вас, в Европе, все запутано!
   -  О, мистер Ву Сан-пэ, этот запутанный Вавилон создан в результате развития нашей столетней культуры!
   -  Ну, хорошо. Вы утверждаете, что говорили на сербском языке, а потом перестали на нем говорить. А на каком языке вы говорите сегодня?