-  На хорватском! Сегодня я говорю по-хорватски. Сербия - это государство и артиллерия, а Хорватия была государством, но в те времена артиллерии еще не было (это было тысячу лет тому назад).
   -  Так! А как вы отличаете сербский язык от хорватского?
   -  По акценту, господин Ву Сан! По ударениям. Сербы делают ударение на первом слоге, а хорваты обычно делают ударение на втором или на третьем слоге. Или наоборот! Кроме того, имеются "количественные" различия в протяженности некоторых гласных звуков, но их может различить только сербско-хорватский слух.
   -  Следовательно, это в некотором роде субъективные, национальные различия в акцентуации? А существуют какие-нибудь особые значки для обозначения таких ударений?
   -  Существуют, но только в древних книгах, и эту тайну хранят несколько священнослужителей высшего ранга.
   -  Значит, эта ваша акцентуация - тайна за семью печатями?
   -  Да-да, именно так.
   -  И это - единственное, что вас разделяет?
   -  Нет, не только это. Нас разделяет еще и Бог!
   -  Как это - Бог? Во всем мире Бог объединяет народы, а не разделяет.
   -  А вот у нас, видите ли, как раз наоборот. Сербы печатают на своих банкнотах девиз: "Бог хранит Сербию". А хорваты верят, что Бог с ними: "Бог и Хорваты"! Пока не решено, на чью сторону склонится Бог. На хорватскую или на сербскую.
   -  Непонятно! Так у вас два Бога и один народ или два народа и один Бог?
   -  Два народа и один Бог.
   -  Странно. Как может один и тот же Бог разделять два народа?!
   -  Может. У нас две церкви и один Бог. Хорваты верят, что женщина может родить ребенка, будучи девой, а сербы, исходя из своего опыта, утверждают, что это невозможно. До сих пор еще ни одной сербке не удалось родить ребенка, оставаясь девицей.
   -  А хорваткам это удается?! Фантастика! Да ваши хорваты - просто какая-то эзотерическая секта!
   -  Видите! Эти две основополагающие догмы раскололи хорватов и сербов на два лагеря. Борьба вокруг этой женской проблемы продолжается уже более тысячи пятисот лет.
   -  Не может быть!
   -  Так и есть! Кроме того, не решен вопрос о том, сербы ли освободили хорватов или хорваты сербов.
   -  Что значит освободили?! Значит, это вопрос политический?
   -  Естественно, политический! Сербы оккупировали хорватов с помощью пушек и генералов. Как вам известно, у них великолепная артиллерия.
   -  Значит, была война между сербами и хорватами?
   -  Видите ли, дело именно в том, что между сербами и хорватами никогда не было войны. Сербы освободили хорватов и сразу же их поработили без войны. Война началась сразу после заключения мира.
   -  Но это же парадокс! Как может война начаться в мирное время? Но вы утверждали, что и хорваты тоже освободили сербов и что неизвестно, кто кого освободил?
   -  Да! Хорваты - миротворцы, своего рода последователи Ганди, они республиканцы. Они освобождают сербов от таких конституционных факторов, как артиллерия и сербская свобода. Освобожденные и порабощенные, они, будучи порабощенными, освобождают освободителей идеей мира, республиканскими идеями, миролюбием, и таким образом из миротворцев превращаются в завоевателей!
   -  По-моему, тут одни сплошные противоречия!
   -  Мистер Ву Сан-пэ! Вы не знаете современной европейской философии. Например, Гегель. Вы когда-нибудь слышали о Гегеле? Жаль. Наше европейское развитие и прогресс базируются на противоречиях. Тезис сербов гласит: я принадлежу к сербскому народу! Сыр - это сербский сыр, лук - сербский лук. Сербское героическое прошлое, сербский язык, сербская династия, сербский табак, сербская свинина, сербская литература, сербская победа, сербская вера, сербский Бог, "Сербский литературный вестник". Хорватский антитезис заключается в следующем: я принадлежу к хорватскому народу! Первая хорватская сберегательная касса, первая хорватская прачечная, общество хорватских писателей, первый лозунг "Хорватия - хорватам", Первое хорватское единение, первый Союз хорватских трактирщиков, пожарных, мелких торговцев и продавцов содовой воды. Это - антитезис. Тезис и антитезис дают синтез.
   -  А что такое синтез?
   -  Синтез - это югославянский народ! Кто не верит в синтетическое югославянство, тот изменник родины, и кто такого изменника родины застрелит, тот герой, мотор, инициатор объединения; тот гениальный государственник, представляющий идею объединения, как Мадзини, как Кавур. Как Светозар Прибичевич!
   Далее я рассказывал китайцу Ву Сан-пэ о динарском антропологическом типе, о типах паннонском, моравском и вардарском, об ответвлениях и влиянии ренессанса и барокко, о великом европейском пути на Восток, причем все это я вещал, приподняв голову и патетически возвышая голос, слегка прикрыв глаза, стремясь уверить китайца, а в какой-то мере и себя самого, что мы гениальная раса, талантливая раса, раса будущего, народ молодой и многообещающий, как гимназист седьмого класса. И все это было неправда, все это было притворство и ложь, похожая на предисловие к какому-нибудь каталогу для нашей художественной выставки за рубежом, в котором говорится о десятисложном размере народного стиха, о Джотто, о пастухах, о нашей расе, о ее призвании и о великой пророческой миссии нашего поколения.
   ЧЕРЕЗ ПЕЧАЛЬНУЮ ЛИТВУ
   По мере продвижения от Берлина к Эйдкунену, что на литовской границе, с каждым километром все больше чувствуется Азия. Железнодорожный вокзал в кантовском Кёнигсберге при желтоватом свете раннего утра кажется сквозь копоть точно таким же несимпатичным, как вокзал в городе Сисак. Из Европы с ее борделями возвращаешься назад, в зону Паннонии, как будто едешь по Балканам с юга на север. После чисто выметенных станций под крышами, с фарфоровыми табличками, музыкальными автоматами, автоматами, продающими шоколад, с огнетушителями - открытые перроны, покрытые сажей котельные, снежная метель, бьющая по вагонному окну, скатерти со следами пролитого кофе и доллар в качестве международной валюты. На станциях белые польские орлы на красном фоне, звон кавалерийских шпор, мундиры, вооруженные люди, таможенники, границы, международное политическое положение - о нем напоминают какие-то деревянные времянки, сторожевые будки и типично солдафонская обстановка, словно проезжаешь по военному лагерю. Солдатские котлы, пломбированные вагоны, вооруженная пехота - человек, едущий с Балкан в Москву, перепрыгивает границы, как лошадь, преодолевающая препятствия на скачках. Балканское препятствие, потом австрийское христианско-социалистическое, барьер Масарика, забор Эберта-Носке-Стиннеса, польский с двуглавым белым орлом и уланскими флажками, восточно-прусский барьер Гинденбурга и, наконец, заборы литовский и латвийский. Лига Наций отгородила Балканы от России восемью рядами колючей проволоки, и кто не верит в блокаду, пусть проедется до Москвы, этого жуткого центра большевистской заразы, огороженного восемью европейскими карантинами. Такой путешественник сможет лично удостовериться, что чемоданы открывают восемь раз и при этом изымают все сомнительное - людей, мысли, книги, газеты, все, вплоть до туалетной бумаги.
   Чем дальше на Восток, тем более из зоны спальных вагонов углубляешься в зону оголтелого национализма и невыспавшихся людей, которые зевают от усталости и чувства беспомощности перед ударами судьбы. У них зеленоватый цвет лица, они примитивны, потому что лишены элементарных удобств, таких, как, например, папиросы с золотым мундштуком и утренний кофе, отравленный желтой печатью, футболом и политикой; здесь люди живут на черной пахотной почве вместе с коровами, как скотоводческие племена, как в Чулинеце, как в Азии. Раньше вам чаще всего встречался тип, который ровно в одиннадцать часов проглатывает свой "брeдхен", курит папиросы "Батшари" или "Масари", голосует за "Немецкую национальную партию" (DNP) или "Социал-демократическую партию Германии" (SPD), путешествует с чемоданом из вулканизированной древесины, не переставая твердит о мощи своего народа (как граммофон, в точном соответствии с передовой статьей своей ежедневной партийной газеты) и вообще ведет жизнь упорядоченную и четко регламентированную. Однако, по мере продвижения к Востоку, вам то и дело попадаются люди в неустроенном первобытном состоянии, которые не движутся по проложенным рельсам, но продолжают гнить и страдать неорганизованно, испуская при этом вздохи тщетные, не урбанизированные, азиатские.
   В Эйдкунене поезд пересекает границу Восточной Пруссии и затем у Вирбалиса (Virballen) переезжает на территорию республики Летувы, прежнего княжества Литовского, ныне страны без столицы, потому что Вильно принадлежит полякам, а Каунас (Ковно), старая русская крепость на Немане, производит впечатление скорее некой импровизации, но не главного города суверенной балтийской республики. Литва - это не остывший котел русско-польско-немецко-литовско-еврейских противоречий, и при наличии открытой проблемы польского Гданьского коридора и зоны вокруг Вислы вся Литва есть не что иное, как еще один барьер в карантине, охраняемый статистами Версальского мира в знакомых английских шинелях цвета хаки и мундирах, похожих, пожалуй, на греческие. Печальная Литва с полуразвалившимися хижинами под соломенными крышами, с распаханными полями, с разбросанными участками леса во многом напоминает наше милое отечество Хорватию.
   В ее главном городе Каунасе выходит семь ежедневных газет, в парламенте верховодят клерикальные аграрии и бароны, а вся земля слева и справа от полотна железной дороги изрыта траншеями. Тому, кто был в Галиции, это напоминает Коломей и Рожнатов[24]. Холмики над могилами павших героев с покосившимися крестами, на которых сидят жирные вороны, ветряные мельницы, ясные горизонтали света над равниной - все это производит грустное впечатление. Гнилая желтоватая глина, заплаты подтаявшего снега, грязноватая разлившаяся вода, леса вдали и крестьяне с круглыми, румяными, одутловатыми лицами, пасущие скот, посасывающие свои трубочки и то и дело сплевывающие, все это навевает меланхолию, свойственную туманным, дождливым дням. В вагонах душно, как в парной бане; все вентили в поезде выпускают густой белый дым.
   Рядом со мной сидела молодая женщина не старше двадцати лет. У нее было припухшее лицо с выдающимися скулами и губы, отекшие и яркие, как разлившаяся кровь. Она судорожно сжимала руки, лежавшие на коленях, и ломала пальцы. От этих непрерывных движений и от волнения кровь приливала к кончикам ее пальцев, и от этого ногти у нее казались еще более черными и грязными, чем они, наверное, были на самом деле. Она все время что-то искала в муфте, напрягая вспотевшие руки с набрякшими венами, вытирала лицо грязным платочком, терла брови косточкой большого пальца и глубоко вздыхала, прислонившись головой к зеленоватому вагонному стеклу. За этим небольшим старомодным окошком русского вагона третьего класса, свежеокрашенного красновато-коричневой, еще пахнувшей масляной краской, медленно проплывали предметы: телефонные столбы, поля, пашни, иногда какая-нибудь полуразрушенная изба, из трубы которой выходил стлавшийся по земле дым.
   С усталым и безнадежным видом прислонившись к стеклу, женщина провожала своими беспокойными, заплаканными глазами стаю ворон. На ней был воротник из облезлого желтоватого меха и точно такая же муфта. Клочья меха от муфты сыпались на юбку, обтягивавшую ее полные женственные бедра. Шляпа у нее была украшена промокшим зеленым пером, которое все время падало ей на щеку, описывая одну и ту же кривую, и дама в ритме вагонной тряски время от времени поправляла это перо и узел густых волос на затылке, скрепленный простой шпилькой с крупным фальшивым бриллиантом. Напротив сидел, сгорбившись, мужчина старше ее лет на тридцать в низко надвинутом потертом полуцилиндре, рваных калошах и старой, поношенной шубе. Наклонившись и опершись правым локтем на колено, он что-то шептал своей молодой спутнице. Голос этого немолодого человека (ему было явно за пятьдесят) нервно подрагивал, его рыжие жесткие торчащие усы подпрыгивали над верхней губой с каждым произнесенным словом. Он говорил тихо, но в его шепоте слышалась ласка и затаенное сладострастие, и в то же время подавленность, и попытки убедить ее в том, что ему самому казалось нереальным. Женщина вздыхала, слушала его невнимательно, не переставая смотреть в окно на лес и облака, и откусывала шоколадку, обернутую в мятый станиоль. Они говорили по-русски, и мне показалось, что речь шла о беременности и о сложностях, которые может принести новый человечек, заявивший о своем желании явиться на свет божий. Мужчина говорил, говорил и говорил. Он доставал из карманов шубы все новые и новые шоколадки, разворачивал их и с готовностью подавал своей даме, а та все жевала, вздыхала, поправляла перо на шляпе, что-то искала в муфте, утиралась платочком, и видно было, что ей тяжело и что она не очень-то верит словам своего спутника. Как выяснилось впоследствии, это были русские эмигранты. Он представился как полковник, а она - как генеральская дочь. Он - женатый человек, у него пятеро детей. Ей было всего одиннадцать лет, когда разразилась революция. И так далее и тому подобное...
   -  Снаружи сгущались сумерки. Бесконечные могилы павших героев, линии стрелковых окопов, проходящие через пашни, время от времени артиллерийские укрепления и батареи. Серые тучи, из которых полосами зарядил снег, - все это было необычно. И в то же время уныло и тоскливо. На станциях из вагонов медленно, неуклюже высаживались крестьяне со своими женами, державшими в руках большие полотняные узлы. На одной станции побольше, наверное, близ какого-то городка, на платформе, освещенной ацетиленовыми фонарями, стоял целый отряд пехоты с музыкой. Таможенники, конные жандармы со шпорами, барышни и прочая типично провинциальная публика на перроне и в довершение всего генерал, прибывший нашим поездом, в честь которого и был выстроен отряд пехоты. Послышалась команда на литовском языке, ударили медные тарелки, генерал в золотых эполетах поговорил с какими-то штатскими и встал перед развернутой шеренгой. Поезд тронулся, но из полутьмы еще долго доносились отзвуки военного оркестра, под этим серым, нависшим небом с кружащимися вороньими стаями вызывавшие ассоциации с похоронным маршем. В вагонах зажгли довоенные масляные лампы с черными коптящими фитилями, дающими трепетный свет; по дощатым стенам сновали тени. Евреи в черных кафтанах поглаживали курчавые бороды; легендарные русские мужики, постриженные в кружок, сушили портянки, плевали на пол и ковыряли в носу...
   В СПАЛЬНОМ ВАГОНЕ РИГА-МОСКВА
   (Примеры современной социальной мимикрии)
   Рига с массивными траверзами своих мостов, огромными черными пароходами, высокими типично курляндскими четырехэтажными домами в свете зеленоватых огней мерцала как освещенная сцена, представляющая веселую романтическую оперу.
   С неба падали густые влажные, тяжелые снежинки. Позванивали колокольчики саней, все фонари словно были окутаны белой ватой, дети перебрасывались снежками, и все это, вместе с выкриками кучеров и пыхтением локомотивов под стеклянным куполом балтийского вокзала, двигалось в возрастающем темпе скерцо. Дамы в старомодных мехах и меховых шапках, словно с портретов постимпрессионистов или с картин Кабанеля, русские носильщики в белых фартуках, гудки русских паровозов, похожие на звук пароходной сирены, пестрота огней, крики возниц, гомон пассажиров - все это стремительно двигалось и звучало, как самый настоящий, классический Стравинский. На московском вокзале стоял уже готовый русский состав, с отоплением, с электрическим освещением, с проводниками, которые застилали постели в спальных вагонах чистыми белыми простынями. Русские спальные вагоны широкие, удобные, как пульмановские "слиппинг кар", в них подают чай, в умывальниках есть горячая вода - наверное, для того, чтобы пассажиры могли отмыть руки от пролитой крови. Проводник вагона в черной "большевистской" косоворотке уверял нас, что завтра на русско-латвийской границе в Зилупе к поезду прицепят вагон-ресторан, и объяснял по-французски одному англичанину разницу между литом и латом. Литы - это литовские деньги, а латы - латвийские. Рига - столица Латвии, и лат несколько дороже лита, хотя и тот и другой стоят немного. Поскольку Сербско-Хорватско-Словенское королевство не признало ни Литвы, ни Латвии, мне пришлось заплатить Латвии около восьмисот динар за транзитную визу без права пребывания в стране. Я устал от предыдущей бессонной ночи в поезде, и, кроме того, мне хотелось осмотреть город, из которого Рихард Вагнер бежал от кредиторов. Я направился к начальнику вокзального полицейского участка и попросил его предоставить мне право пребывания сроком на двадцать четыре часа. Но уже не в первый раз на берегах Балтики я имел честь убедиться, что устройство полицейских мозгов носит международный характер. Здоровенный унтер времен Тридцатилетней войны обгладывал гусиную ногу и одновременно пытался растолковать по-латышски нечто, чего я был не в состоянии понять.
   Мой тезис заключался в том, что госпожа Латвия, взявши с меня восемьсот динар, могла бы мне предоставить ночлег в такую холодную, снежную погоду. Антитезис унтера заключался в параграфе, черным по белому изложенном в его инструкции. Вот так! Потом весь вечер меня преследовала мысль о том, почему во всех полицейских канцеляриях стоит один и тот же застоявшийся запах, соответствующий полицейскому образу мыслей, и почему плевательницы в них всегда засыпаны опилками? Интермеццо в полицейском участке нарушило радостное впечатление от снежного вечера в Риге. Всю ночь в вагоне мне снился незнакомый приморский город, весна, цветущие кусты и скрип флюгеров с позолоченными петушками, запах серебристого моря и смолы, но при этом меня преследовали черные горбатые мусорщики с грязными тяжелыми метлами.
   ...Не успели мы переехать русско-латвийскую границу и остановиться на русской пограничной станции Себеж, как ситуация в нашем спальном вагоне стала постепенно меняться. Пограничные власти сняли с поезда персидского министра вместе со свитой, и это крайне встревожило всех миллионеров нашего вагона. Господин Айерштенглер, крупный промышленник, производитель шелка из Шанхая, по собственной инициативе выбросил из вагона газету "Берлинер тагеблатт" и экземпляр "Ригаше рундшау", немецкого ежедневника, выходящего в Риге вот уже пятьдесят шесть лет, опасаясь, что таможенники и агенты ГПУ (Государственного политического управления, ранее "чрезвычайки") обнаружат у него это контрреволюционное издание. Нервозно демонстративный жест господина Айерштенглера оказался совершенно излишним, тем более что ни в газете "Берлинер тагеблатт", ни в "Ригаше рундшау" кроме сообщений о красных "revolverheld" я не нашел ничего такого, что могло бы заставить промышленника расстаться со своим интеллектуальным компасом. Тем не менее господин Айерштенглер в первые же минуты переезда антипатичной ему революционной границы отрекся от своей политической ориентации, как Петр отрекся от Христа в прихожей дома Каиафы. Я смеялся от всей души, потому что в эту самую минуту из курятника какого-то железнодорожного служащего прокричал петух. А делегаты рабочих из Гамбурга, которых до тех пор на всех станциях уводили для обыска как подозрительных лиц, теперь радостно улыбались молодому красноармейцу, стоявшему возле нашего вагона и добродушно глазевшему на пассажиров из Европы, на "иностранцев". Госпожа Айерштенглер приветливо улыбалась своими серыми монголоидными глазами гамбургским рабочим и изо всех сил старалась завязать с ними разговор. Она угощала их папиросами, что-то говорила о солидарности путешественников, "связанных общей судьбой такого долгого пути", и неожиданно оказалась милой, общительной дамой. Торговец драгоценностями, армянин из Салоник, стал мне объяснять, что он, собственно, родом из Грузии, и что он из сочувствующих партии. Он рассказал, что коммунисты ежегодно завозят в Грузию десять тысяч фордовских тракторов и что в Грузии все прекрасно. Он изобразил Грузию в таких розовых красках, что мне захотелось увидеть эту землю обетованную, поскольку Карл Каутский оплакивает ее судьбу под гнетом русских...
   В привокзальном ресторане в Себеже господин Айерштенглер говорил с портовым грузчиком из Гамбурга о великом будущем Союза Советских Социалистических Республик. Когда Трансбайкальская магистраль достигнет уровня американских железных дорог и когда господин Айерштенглер сможет перебрасывать свой товар из Гамбурга в Пекин за четырнадцать дней, тогда Империя (Британская империя) может закрывать свою лавочку.
   Но все эти уловки, напоминавшие мне поведение клопов при ярком свете лампы, без сомнения, переплюнул мой сосед-нэпман[25].
   Своего будущего сотоварища по купе я заприметил еще в литовском консульстве, в Берлине. Крепкий, полный, невысокого роста мужчина в бобровой шубе, прибывший в наемном автомобиле без таксометра вместе с великолепной любовницей в дорогих мехах, - в приемной литовского консульства от него веяло самоуверенностью и богатством, которого он не собирался скрывать.
   На вокзал на Фридрихштрассе его провожала дама, укутанная в меха. Прошлой ночью я видел в красном коридоре международного спального вагона его силуэт в пестрой шелковой пижаме с разноцветными розами а-ля Людовик XV. (Ужас!) Входя в наше общее купе на рижском вокзале, он препирался с бородатым русским носильщиком, к которому обращался на "ты", относительно платы, причем напирал на совесть.
   -  Сколько тебе положено по тарифу?
   -  Два лата, ваша милость!
   -  А если по совести?
   -  Да не надо мне по совести, господин! Мне положено два лата!
   -  По совести, братец мой, по совести! Хватит с тебя пол-лата. Вот тебе! А теперь проваливай!
   Итак, он дал носильщику "по совести" пол-лата и тут же заговорил с проводником, назвав его "товарищем". Я обратил внимание на то, что, когда он вошел в вагон в Риге, на нем уже не было бобровой шубы. Не было с ним и прежних первоклассных чемоданов. В купе он размещался подо мной, и я увидел в зеркале, что он укрылся плащом, предварительно перекрестившись на сон грядущий. Наутро он вышел в черной большевистской косоворотке и в сапогах. Он скупил все московские газеты и журналы, чтобы узнать, что нового дома, потому что, как он сказал, полгода не был на родине.
   -  Вы себе представить не можете, как приятно чувствовать себя на родине! Как приятно видеть эти русские буквы, - говорил он, листая атеистический журнал "Безбожник" и смеясь над карикатурами на нэпманов и прочих, с точки зрения советского строя, паразитов.
   -  Нет, вы посмотрите! СССР! Союз Советских Социалистических Республик! Как это прекрасно! Вы только посмотрите!
   -  Просто плакать хочется. Наш СССР! - Так он восхищался буквами на железнодорожных вагонах. Он с восторгом читал передовую статью Сталина в "Известиях" и вообще вел себя как подлинный энтузиаст нового порядка. (Потом я узнал, что этот человек - один из самых отъявленных спекулянтов последнего времени.)
   Итак, все мы оказались в вагоне-ресторане, где ели икру, дичь и пудинги. Мы пили чай, кавказскую минеральную воду "Ессентуки" и водку. Мы курили легкие русские папиросы и слушали в записи на фонографе Маяковского. Это уже не были бордельные песенки из маленького дорожного фонографа господина Айерштенглера. Не было ни шимми, ни джаз-банда. Из рупора огромного фонографа в вагоне-ресторане доносились стихи Маяковского в исполнении какого-то чтеца, обладателя глубокого баритона. Маяковский, подобно Мефистофелю, высмеивал буржуев.
   ВЪЕЗД В МОСКВУ
   ...Гeте писал об оптическом анализе красок, но, кажется, упустил из вида эротическую основу настроения, отражающего, подобно зеркалу, интенсивную вибрацию окрашенной поверхности. Во время путешествия (которое представляет parexellence эротическую гонку в пространстве) сексуальное воздействие цвета и запаха на людей проявляется с необычайной интенсивностью, ибо фантазия под влиянием динамического воздействия новых материальных впечатлений (видов, движения, природных и архитектурных красот) возвращает нас во взволнованное первобытное состояние детства, когда громко произнесенное слово способно вызвать поток слез, а появление красного мячика может избавить от зубной боли и от скуки дождливых сумерек. Когда вы путешествуете по городам и весям, сила запаха и цвета становится особенно впечатляющей, и далеко не безразлично, пахнет ли в момент вашего въезда в тот или иной город свежемолотым кофе, виднеются ли в синеватых сумерках контуры бронзовых статуй, предвещающих добрый поворот событий, или же льет дождь, струится туман и у первого же встреченного вами прохожего дырявая обувь, так что слышно хлюпанье воды в его ботинках. Эти неизгладимые оттиски пережитого остаются с нами на всю жизнь, и даже на смертном одре, когда воспоминания низвергнутся с последнего порога, мы, без сомнения, услышим шум какого-нибудь города с радостными звуками трамвайных звонков и голосами его веселых жителей, играющих в бильярд в ярко освещенных кафе, а другой город вспомнится нам унылым нагромождением гранита и домов с серыми непромытыми оконными стеклами, с уродливыми силуэтами прохожих в полутемных улицах, где позванивают маленькие звоночки в подвальных помещениях дешевых харчевен, где бродят голодные, ободранные и печальные псы. Меланхолия и восторг, радость жизни и усталость - все эти настроения, подобно ручейкам, вытекают из красок и запахов, и, разъезжая много и стремительно, мы снова и снова упиваемся тайнами детства, попадая из одной географической среды в другую так же, как наслаждались когда-то, путешествуя по своей комнате от шкафа до комода или от кресла до печи.