Но в постановках вроде "Гибели "Надежды" могла быть занята лишь незначительная часть желающих играть, а зрительный зал был слишком тесен, чтоб вместить всех желающих смотреть. Ободренные первыми успехами, мы все решительнее стали подумывать о массовом действе, участниками которого могла быть вся колония, а зрителями - все окрестные школы и даже взрослые рабочие с "Красного богатыря". Для такого спектакля нужна была пьеса совсем особого рода. Весь вопрос был в том, где найти такую пьесу. Ее попросту не существовало.
Выход из положения подсказал наш руководитель Борис Самойлович Перес. Он предложил сочинить эту пьесу своими силами, а поскольку никто из нас в отдельности этого не умел - сочинить ее коллективно. Под руководством Бориса Самойловича была создана авторская группа, куда вошли и мы с Валькой. Пьеса рождалась в яростных спорах. Не возьмусь даже вкратце пересказать ее содержание, помню, что в ней участвовали русские рабочие и английский пролетариат, а также сатирические фигуры капиталистов, в том числе лорд Керосин (намек на Керзона) и мистер Бензин. Называлась пьеса вполне в духе времени: "На красных крыльях круче вверх!"
Спектакль имел огромный успех. Играли пьесу под открытым небом, во дворе колонии, действие развивалось на трех площадках одновременно, капиталисты на балконе, английские рабочие внизу, а советские люди на просторном каменном крыльце главного здания. Публика, среди которой было много взрослых рабочих, сидела на бревнах, бревен не хватило, и многие выстояли весь спектакль на ногах. Через несколько дней спектакль пришлось повторить, на этот раз народу было еще больше, из города приехали представители центральных газет и самый дорогой гость - В.Э.Мейерхольд. "Правда" и "Известия" напечатали о нашем спектакле большие рецензии, и мы с Валькой впервые задумались, не пойти ли нам по театральной линии. Мы прекрасно знали, что никто нас за это не осудит. Далеко не все питомцы Биостанции становились впоследствии натуралистами, и наши руководители справедливо полагали, что полученные в колонии знания полезны для человека любой профессии. Нас беспокоило не это. Обе профессии - и биология, и театр - казались нам слишком мирными и, так сказать, побочными. "Такие люди, как мы с тобой, - сказал Валька, - должны готовить себя к революционной деятельности. Мировая революция нас ждать не будет. Надо пойти на производство, чтобы приобрести пролетарскую закалку. А дальше - видно будет. Пойдем, куда пошлют. Искусство - прекрасная вещь, но заниматься им надо только в свободное время".
Этот разговор еще больше укрепил нашу дружбу. Мы не давали друг другу никаких обетов, не клялись в верности, всякие обеты и клятвы нам казались смешными. Мы были неразлучны и откровенны, делиться впечатлениями дня и советоваться по любому поводу было для нас необходимостью. Наша дружба была равной в том смысле, что никто из нас не властвовал и не верховодил, но это не значит, что никто из нас не обладал влиянием на другого. Наоборот, это влияние было очень сильным, и были области, в которых мы почти беспрекословно подчинялись друг другу. На протяжении многих лет Валька полушутя называл меня "отцом", я же говорил ему "сын мой" и даже "непутевый сын мой". Все это нисколько не свидетельствовало о моем главенстве, а говорило лишь о том, что мне, как более рассудительному, предоставлялись родительские права во всех случаях, когда Вальку заносило, а заносило его часто. С ним всегда что-нибудь случалось. Подводил бурный темперамент добрый от природы, он легко впадал в ярость. К тому же он был влюбчив и непостоянен, каждое увлечение казалось ему роковым и вызывало желание совершить какой-нибудь необычайный поступок. Мне нередко приходилось его выручать. На этот счет у нас был выработан твердый принцип - "сначала действовать, нравоучения потом!". И хотя Вальке приходилось выслушивать нравоучения чаще, сегодня, подводя итоги, я должен признать, что Валентин гораздо больше повлиял на мою жизнь, инициатива почти всегда исходила от него. Увлекающийся и переменчивый, он тем не менее неуклонно двигался к цели. После школы он несколько лет работал наборщиком в типографии, затем поступил в военное училище. Работая в типографии, он все свободное время отдавал театру, а будучи курсантом училища, написал свою первую пьесу. Я во многом шел по его следам.
Пришло время расставаться с колонией. Гражданская война повсеместно окончилась, жизнь в стране постепенно налаживалась, и многие родители потребовали своих детей обратно. Мы с Валькой сопротивлялись как могли, в результате был достигнут компромисс, устраивавший обе стороны: зимой мы учились в городе, а на лето возвращались в колонию. Так продолжалось два года. Когда я пришел поступать в обычную городскую школу, педагоги, поговорив со мной, пришли в замешательство: по некоторым предметам я знал больше старшеклассников, по другим проявил невежество столь глубокое, что меня чуть не отправили к малышам. В конце концов и тут был найден средний путь, но я долго не мог привыкнуть к своей новой школе, после Биостанции она казалась мне каким-то обломком старого мира. Не могу сказать, чтоб это была плохая школа. Бывшая частная гимназия, большая часть преподавателей опытные гимназические учителя, знавшие свое дело. Учили они нас по старинке, но основательно и поблажек не давали. Встречались среди них и выдающиеся педагоги, например Иван Иванович Зеленцов, преподававший литературу в старших классах. Все это я оценил потом, а на первых порах мной владело горькое разочарование. В школе не было даже комсомольской ячейки, комсомольцев двое или трое на всю школу, общественные предметы преподавались кое-как, больше для видимости, состав учащихся, что называется, пестрый, от некоторых ребят определенно попахивало нэпманским душком. Впрочем, слово "ребята" было не в чести, а в старших классах девчонки запросто говорили "господа!". Встречаясь с Валькой, мы горько сетовали на свою судьбу. Вывод, к которому мы пришли: надо поскорее разделаться со школой и уйти на производство, а пока найти себе какую-нибудь отдушину.
Отдушина вскоре нашлась. У Вальки завелись какие-то связи в клубе деревообделочников. Ребята из этого клуба рассказывали, что в Москве открылся очень интересный театр. Театр вроде детский, но совсем непохожий на те театры, где сюсюкают с деточками. Называется он ОМПТ, что означает "Опытная мастерская педагогического театра", а помещается в подвале "дома с петушком", напротив храма Христа Спасителя, у Пречистенских ворот. Валентин пошел с ребятами из клуба деревообделочников смотреть "Лекаря поневоле" и прибежал ко мне, захлебываясь от восторга. Со всех Валькиных оценок положительных и отрицательных - я привычно делал пятидесятипроцентную скидку, но Мастерская - это уже пахло Биостанцией, и если там было хоть наполовину так интересно, как рассказывал Валентин, она все же заслуживала внимания. Было решено, что на следующий спектакль мы отправимся вместе.
"Дом с петушком" я нашел без труда, он был очень заметен благодаря флюгеру в виде петуха, четко выделявшемуся на фоне вечерних облаков. Чтобы двигаться дальше, нужен был проводник. Мы вошли в темное парадное и, миновав неосвещенный вестибюль, очутились во дворе. Это был не двор, а настоящий лабиринт, вдобавок грязный и захламленный, зрителям, направлявшимся в театр по первому разу, подробно объясняли: "Во дворе налево, второй поворот направо и, не доходя до помойки, вниз". Спустившись по крутым ступеням вниз, мы попали в прямоугольный подвал, разделенный на две примерно равные половины. В день, когда правая половина служила сценой, левая превращалась в зрительный зал. На этот раз сценой была левая половина, на ней стояли какие-то окрашенные в темно-зеленую краску лестницы и вращающаяся площадка. Пришедших встречал хромой, но очень подвижной парень в суконной гимнастерке и подшитых валенках, он принимал верхнее платье и пропускал в зрительный зал, где не было ни рядов, ни стульев, а только большой потертый ковер, прикрывавший сложенные декорации, - на этом ковре, как в караван-сарае, могло расположиться семьдесят - восемьдесят, от силы сто зрителей. Вскоре зал наполнился до отказа, парень в гимнастерке запер входную дверь и вырубил свет. Наступила полная темнота, затем вспыхнуло несколько светлячков и раздались торопливые шаги - прикрывая ладонями свет карманных фонариков, расходились по местам исполнители. И вдруг грянула музыка, вспыхнул цветной луч прожектора, за которым сидел все тот же вездесущий парень, и мы увидели центральную улицу большого капиталистического города, поток автомашин, толчею пешеходов, мелькание световой рекламы. Я не утверждаю, что нам все это показывали, важно, что мы все это видели. А затем мы увидели затерянную в городских джунглях демоническую фигуру инженера, готового уничтожить весь человеческий род при помощи изобретенных им лучей, увидели идущего по его следу знаменитого сыщика и красавицу коммунистку, с опасностью для жизни пытающуюся остановить безумца. Действие перекидывалось из одной страны в другую, из дворцов в трущобы, короткие диалоги сменялись стремительными массовыми сценами. Мы были потрясены, и наши восторги нисколько не утихли, когда окончательно выяснилось, что этот грандиозный по своим масштабам спектакль играют полтора десятка молодых актеров, одетых в легкие костюмы с трансформирующимися деталями, а небоскребы, автомашины и самолеты - это те самые прозаические лестницы и площадки, которые мы видели до начала спектакля, но приведенные в движение актерами и светом.
После спектакля мы познакомились с создателем и руководителем Мастерской Григорием Львовичем Рошалем, ныне известным кинорежиссером, а в то время еще очень молодым человеком, что не мешало ему быть в своем театре таким же Мастером, как Мейерхольд в своем. Все, что рассказывал Григорий Львович, нам очень понравилось: все члены Мастерской получают одинаковую зарплату, в Мастерской нет ни рабочих сцены, ни подсобных цехов, все делают сами актеры, при Мастерской существует так называемая "рабочая группа", состоящая из рабочей молодежи и школьников, с ними проводят занятия ближайшие помощники Рошаля, помимо актерского мастерства преподаются биомеханика и акробатика. Ребятам из "рабочей группы" разрешается бывать на репетициях, а некоторым, особо доверенным, помогать во время спектаклей и даже выходить в массовых сценах.
На следующий день я вновь появился в подвале "дома с петушком" и был встречен возгласом: "А! Воняльное пальто пришло!" Я носил в то время куртку из какой-то очень тяжелой и несгибаемой звериной шкуры, по одним данным тюленьей, по другим моржовой; куртка была теплая, но издавала ничем не истребимый запах рыбы. Больше всего страдал от него я, не столько даже от запаха, сколько от острот по поводу моей злосчастной куртки. Я остро завидовал Вальке, который где-то раздобыл настоящую кожаную куртку, черную, вытертую на сгибах, на байковой подкладке, в таких куртках ходили комиссары и комсомольские активисты.
На этот раз сценическая площадка была оборудована вправо от входа, а зрители сидели на разобранных конструкциях вчерашнего спектакля. Шел мольеровский "Лекарь поневоле". Это был удивительный Мольер - без пудреных париков и шитых камзолов, но зато с истинно мольеровским головокружительным темпом диалога и истинно мольеровской заразительностью. Героев комедии играли юные актеры в спортивных костюмах и туфлях без каблуков, а декорациями служили предметы школьного обихода - учебная доска, лестница-стремянка и несколько табуреток. Театр как бы говорил зрителям: для того чтобы проникнуть в дух Мольера, совсем необязательно брать напрокат в костюмерной пропахшие нафталином старые кафтаны. Мольера можно играть и в школьном помещении.
Спектакль Мастерской был необычен еще и тем, что в нем рядом с комическим жило трагическое начало. Начиная с середины спектакля мы уже понимали, что молодого звонкого Сганареля играет не кто иной, как сам Мольер, немолодой, усталый от преследований и клеветы, ненавидимый святошами и шарлатанами. Перед последней картиной к публике выходил Рошаль, на каждой руке у него было по искусно сделанной кукле. Больной Мольер просил позволения у врача-шарлатана и у короля-Солнца прервать спектакль. Но и мстительный лекарь и высокомерный король - бесчувственные куклы. Они требовали от комедианта, чтоб он довел роль до конца. Начиналась последняя картина. Мы слушали ее затаив дыхание, мы понимали, что актер Окунчиков играет сейчас не только веселого Сганареля, но и смертельно больного, тяжко оскорбленного Мольера. После спектакля я долгое время бредил Мольером, за одну зиму я не только прочитал все его пьесы, но и осилил солидный биографический труд Карла Манциуса. Охота пуще неволи.
В "рабочей группе" вновь ожил дух Биостанции. У нас с Валькой появились новые друзья. Конечно, многое было по-другому. Другое время, другие люди. Но та же беззаветная увлеченность, тот же коллективный жар, в котором расплавлялись эгоистические стремления к личному успеху.
Начались наши занятия с биомеханики и акробатики. Занятиями руководил В.С.Колесаев, впоследствии режиссер Центрального Детского театра, а тогда просто Валя, молодой талантливый актер, восхищавший нас своим умением двигаться на сцене. Сначала Валя научил нас давать и получать сценические пощечины. Секрет заключался в том, что оскорбитель только размахивался, а оскорбленный, хватаясь обеими руками за щеку, хлопал в ладоши. Получалось здорово, даже лучше, чем в жизни. Затем мы стали учиться падать. Упасть на спину, не сгибаясь, и при этом не ушибиться, поймать на лету брошенную палку или табуретку - все это требует сноровки. Затем перешли к более сложным движениям. Я довольно легко научился кульбитам, с некоторым напряжением стоять на голове, но высокое искусство ходить колесом так и осталось для меня навеки недоступным. Мой неуемный Валька быстро постиг и "колесо", и "скорочку", и "фордершпрунг", но ему всего этого было мало, он мечтал "вертеть сальто" и поэтому всегда ходил в синяках.
Основу занятий по мастерству актера составляли этюды - на заданные темы и собственного изобретения. Актерских способностей у Вальки было больше, я брал выдумкой. Летом наша группа во главе с актерами Мастерской А.3.Окунчиковым и М.А.Петровым выехала на отдых и летнюю практику в Корчеву - маленький волжский городок Тверской губернии. Шили мы в помещении местной школы, спали на сенниках, сами готовили себе еду на сложенном из кирпичей очаге и за два месяца внесли немалый переполох в устоявшийся быт корчевлян. Наша летняя практика заключалась в том, что мы с помощью райкома комсомола подготовили общегородское театрализованное действо под названием "Стенька Разин", в котором участвовало больше тысячи человек, а зрителями были все жители города. События развивались на воде и на суше, в заключение мы, с соизволения местных властей, сожгли на середине реки предназначенную на слом старую баржу. Уже темнело, и зрелище получилось внушительное. Думаю, что сколько стояла Корчева, столько лет о нас вспоминали. Впрочем, простояла она недолго: во время строительства канала Волга - Москва Корчева была затоплена и ныне покоится на дне водохранилища.
Там же, в Корчеве, мы начали репетировать пьесу, которую по примеру "Красных крыльев" решили писать коллективно. Мы с Валькой считали, что у нас уже есть некоторый опыт, и были удивлены, когда выяснилось, что умеем не больше других, то есть ровным счетом ничего. Дело было, конечно, не в том, что мы чему-то разучились, скорее в том, что мы стали старше и кое-чему научились. Мы приуныли, но ненадолго. Не умеем - надо подучиться. Вопрос о том, есть ли у нас способности, нас почему-то не беспокоил. А вот как найти такое место, где учат писать пьесы?
Оказалось, что такое место есть. Называлось оно Союз Революционных Драматургов.
Мастерской мы с Валькой остались верны и тогда, когда, преодолев на своем пути множество препятствий, она переехала в помещение Дома художественного воспитания имени Поленова, а затем превратилась в Государственный Педагогический театр. Но на сцену так и не пошли. Наш уговор оставался в силе. По окончании школы мы оба поступили на производство: Валька наборщиком в типографию, а вслед за ним и я - учеником слесаря на завод. Помимо работы в цехе появилось много новых забот и обязанностей, и мы стали реже появляться в театре. Зато начали сочинительствовать, причем сразу во всех жанрах: мы писали прозу и стихи, скетчи и пародии. Валька набирал мои стихи в типографии и приносил свежие оттиски - это волновало. А в возрасте шестнадцати лет я написал трагедию и имел наглость прочитать ее на заседании Союза Революционных Драматургов, где присутствовали настоящие драматические писатели, мастера своего дела.
Пьеса эта не была бы написана, если б не связывавшая нас с Валькой крепкая дружба.
Я уже говорил, что Валька был натурой бурной и подверженной увлечениям. Влюблялся он ненадолго и большей частью платонически, но каждый раз ему казалось, что это и есть тот самый случай, от которого зависит его счастье. Во влюбленном состоянии Валька становился опасен и для себя и для окружающих. Его томила жажда необыкновенного, отношения, лишенные драматизма, ему быстро наскучивали. Ему надо было ссориться и мириться, клеймить презрением и жарко каяться, без этого он жить не умел.
Как-то летом у Валентина произошла очередная ссора с одной милой девочкой, которая, будучи существом жизнерадостным, очень уставала от Валькиных сложностей. На другой день после ссоры она уехала из Москвы, оставив дома записку совершенно в Валькином духе - трагическую и загадочную. Прямой угрозы покончить с собой в записке не содержалось, но при свойственной Вальке пылкой фантазии можно было предположить все что угодно. Валька заметался. Броситься по следам беглянки он не мог, его не отпускали с работы, а я в то время еще не работал, короче говоря, "сначала действовать, нравоучения потом!", - друзья собрали мне на дорогу, и в тот же день я выехал в Дмитров, имея в качестве путеводной звезды одно слово - Михалина. Михалиной звали близкую подругу Валькиной дамы сердца. Жила Михалина на хуторе у своего отца где-то в Дмитровском районе. Вся надежда была на то, что Михалина - комсомолка и, следовательно, состоит на учете райкома, а также на то, что имя это редкое и трудно предположить, что среди дмитровских комсомолок есть две Михалины.
Когда я вышел из вагона, уже темнело. От вокзала до города надо было добираться пешком. Расстояние меня не смущало, но я понимал, что на ночь глядя я никого в райкоме не застану и ночевать мне будет негде. Поэтому я решил провести ночь на вокзале, а розысками заняться с утра. Вокзал был пуст и темен, но мне не спалось. От нечего делать я стал рассматривать висевшую в зале ожидания запыленную фотовитрину, и мое внимание привлекла фотография, изображавшая солдата в армейской бескозырке с твердыми светлыми глазами на скуластом лице. Под фотографией была краткая подпись, из которой я узнал, что ефрейтор железнодорожного батальона Дорофей Семеняк был членом большевистской организации и расстрелян в 1905 году за убийство прапорщика Золотарева, издевавшегося над солдатами.
Итак, всего двадцать лет назад на этом самом вокзале разыгралась трагедия. И мое воображение заработало. Мне казалось, что старый вокзал еще полон тенями и отзвуками прошедших событий. И наутро, шагая по дороге в город, я был еще полон своими ночными видениями. Единственное, что меня смущало: большевик - и индивидуальный террор?
В райкоме комсомола меня встретили с патриархальной простотой и без всяких проволочек допустили к картотеке. Я боялся, что не найду никакой Михалины, и был порядком удивлен, когда их оказалось три. Мне объяснили, что в районе, на хуторах, живет много поляков и среди польских девушек Михалина не такое уж редкое имя. Хутора были раскиданы на немалом расстоянии один от другого, и до ближайшего было по меньшей мере верст пятнадцать.
Весь день я проплутал по проселочным дорогам и неогороженным яблоневым садам, питаясь падалкой и расспрашивая встречных крестьян. К вечеру, еле волоча ноги, я добрался до хутора и, проходя мимо сеновала, услышал девичьи голоса и смех. Один из голосов, именно тот, который смеялся, был мне хорошо знаком. Собственно говоря, мне следовало обрадоваться, но смех привел меня в ярость, и меня долго кормили, поили и уговаривали, прежде чем я согласился переложить гнев на милость. На следующее утро отец Михалины отвез нас на вокзал. В вагоне я все время молчал, делал вид, что продолжаю дуться, а на самом деле думал о Дорофее Семеняке. У меня были серьезные подозрения, что прапорщика убил не он.
Пьесу я написал единым духом, почти без черновиков, не утруждая себя историческими изысканиями, с той безудержной отвагой, которая свойственна невеждам. В таком виде я и прочел ее на очередном не то "вторнике", не то "четверге" СРД. Происходили эти чтения на квартире у старого большевика Владимира Александровича Тронина, жившего в то время на Мясницкой. Несмотря на то что автору едва исполнилось шестнадцать лет и он был решительно никому не известен, на читку явился весь синклит, меня слушали очень внимательно, после чего не оставили от пьесы живого места. По меньшей мере двенадцать человек, прихлебывая чай и жуя бутерброды с кетовой икрой, говорили о моем легкомыслии и невежестве, о неумении строить сюжет и вести диалог. Не могу сказать, что мое авторское самолюбие было оскорблено, в то время я еще не знал, что это такое. Я искреннейшим образом расстраивался, что испортил вечер почтенным людям и меня больше никогда не позовут в этот симпатичный дом. Поэтому я был приятно изумлен, когда после обсуждения ко мне подошли несколько самых уважаемых членов Союза и сказали, что, по их мнению, мой дебют прошел очень удачно и пусть меня не смущает ругань, здесь достается всем, а в пьесе несомненно что-то есть, и когда-нибудь я к ней еще вернусь. Мне было сказано также, что я могу и впредь посещать все читки, а в дальнейшем будет организован специальный семинар для молодых драматургов, и, конечно, я буду зачислен без всяких испытаний.
Вскоре начались лекции и практические занятия в семинаре. Преподавали нам такие знатоки театра и кино, как А.П.Бородин, В.М.Волькенштейн, Н.А.Зархи, А.М.Файко, и я до сих пор храню благодарную память об этих годах и об этих людях, вкладывавших в нас много душевных сил из чистого энтузиазма - ни денег, ни ученых степеней преподавание в семинаре не давало. Я в то время уже работал на заводе, заниматься в семинаре приходилось без отрыва от производства, и я очень уставал. Валентин заниматься в семинаре не захотел, вернее не смог, все свободное время у него отнимала комсомольская работа, однако к театру он не остыл. К тому времени мы уже признали и МХАТ, и вахтанговцев, и Театр имени МГСПС. "Шторм" и "Штиль" Билль-Белоцерковского были нашими любимыми пьесами, а Братишка любимым Валькиным героем.
Будучи уже курсантом военного училища, Валя Кукушкин блестяще дебютировал в драматургии. Его пьеса "Добьемся!" была принята Театром имени Вахтангова, довести работу до конца помешала трагически-нелепая смерть Валентина, потрясшая всех, кто его знал и любил*. У меня к тому времени уже шла на сцене "Винтовка". Однако ни он, ни я не смотрели на наши первые опыты как на начало профессионализации. Мы не собирались стать писателями, а готовили себя к чему-то еще смутно представляемому, но по-прежнему укладывавшемуся в нашу детскую формулу "Пойдем, куда пошлют". Валя продолжал учиться в военной школе. А я свою следующую пьесу написал только через шесть лет.
______________
* В.П.Кукушкин скончался в апреле 1930 года от осложнения после скарлатины в возрасте 20 лет.
Мой рассказ о том, кто и как меня воспитывал, был бы не полон, если не сказать о той роли, которую играл в нашей жизни комсомол. Случилось так, что в комсомол я вступил поздно, уже студентом университета. Когда организовывалась ячейка РКСМ в колонии, мы с Валькой подали заявления, но нас не утвердил райком - нам было по двенадцати лет. Предложение вступить в пионеры мы восприняли как личное оскорбление. В школе мне опять не повезло у нас не было ячейки, а только фракция из трех человек, она не пользовалась правом приема. А на заводе мне мешала подать заявление дурацкая щепетильность: уж очень не хотелось походить на тех мальчиков из интеллигентных семей, которые шли на производство зарабатывать рабочий стаж и комсомольский билет - это облегчало поступление в вуз. В университет я был принят на общих основаниях и при приеме в комсомол столкнулся с большими трудностями. Шло регулирование роста, студенты принимались по категории "служащих", и мне пришлось пройти немало инстанций, прежде чем я был принят в кандидаты комсомола, с полуторагодичным кандидатским стажем. Хождение по инстанциям стоило нервов, временами я был близок к отчаянию, но ни разу не почувствовал себя униженным. Я признавал законность классового отбора и не видел в нем никакой дискриминации. И теперь, через много лет, я думаю, что в этой суровости была своя хорошая сторона - она заставляла больше ценить комсомольский билет.
Оглядываясь назад и припоминая свои юные годы, я прихожу к убеждению, что меня правильно воспитывали. Это не значит, что я очень доволен собой. Я знаю многие свои недостатки, и когда сужу себя за них, то не сваливаю с себя ответственность на своих воспитателей. Точно так же я далек от мысли, что воспитывать надо только так, как воспитывали в мое время. С тех пор прошли десятилетия, жизнь не стоит на месте, меняются и формы и методы воспитания. И все-таки полезно время от времени оглядываться назад, и для того, чтоб увидеть, как много мы приобрели, и для того, чтобы не утерять чего-нибудь действительно ценного.
Опыт школы-колонии при Биостанции, опыт Мастерской Педагогического театра, Союза Революционных Драматургов и других организаций, порожденных революцией, заслуживает изучения еще и потому, что в нем ярко сказались черты, необходимые и теперь: широкая инициатива снизу, развитие самостоятельности и ответственности, смелый эксперимент, бескорыстие, полное отсутствие догматизма и механического зазубривания прописных истин. Все эти качества у моих воспитателей были, но было при этом еще одно, которое я высоко ценю, - они очень редко произносили слово "воспитание", и я никогда не чувствовал себя мокрым комком глины, из которого что-то лепят чужие руки, наоборот, я всегда пребывал в уверенности, что все, что я делаю, я делаю сам. И поэтому мне никогда не бывало скучно. Я не искал легких путей, и мои воспитатели поддерживали во мне этот свойственный всякому нормальному подростку энтузиазм. Поддерживали, но никогда не эксплуатировали, и мне ни разу не пришлось пожалеть, что я избрал более трудный путь. Нет худших циников, чем бывшие энтузиасты. Энтузиазм - это огонь от факела, зажженного Революцией. В одних людях он горит чистым и ярким пламенем, в других скрыт под слоем пепла. Но этот огонь неугасим. Все хорошие люди, которых я встречал на войне и в мирные годы, были энтузиастами и, при всех своих различиях, несли на себе следы воспитания, основы которого закладывались в памятные годы, когда были молоды не только мы, но и наша Советская страна.
1965
Выход из положения подсказал наш руководитель Борис Самойлович Перес. Он предложил сочинить эту пьесу своими силами, а поскольку никто из нас в отдельности этого не умел - сочинить ее коллективно. Под руководством Бориса Самойловича была создана авторская группа, куда вошли и мы с Валькой. Пьеса рождалась в яростных спорах. Не возьмусь даже вкратце пересказать ее содержание, помню, что в ней участвовали русские рабочие и английский пролетариат, а также сатирические фигуры капиталистов, в том числе лорд Керосин (намек на Керзона) и мистер Бензин. Называлась пьеса вполне в духе времени: "На красных крыльях круче вверх!"
Спектакль имел огромный успех. Играли пьесу под открытым небом, во дворе колонии, действие развивалось на трех площадках одновременно, капиталисты на балконе, английские рабочие внизу, а советские люди на просторном каменном крыльце главного здания. Публика, среди которой было много взрослых рабочих, сидела на бревнах, бревен не хватило, и многие выстояли весь спектакль на ногах. Через несколько дней спектакль пришлось повторить, на этот раз народу было еще больше, из города приехали представители центральных газет и самый дорогой гость - В.Э.Мейерхольд. "Правда" и "Известия" напечатали о нашем спектакле большие рецензии, и мы с Валькой впервые задумались, не пойти ли нам по театральной линии. Мы прекрасно знали, что никто нас за это не осудит. Далеко не все питомцы Биостанции становились впоследствии натуралистами, и наши руководители справедливо полагали, что полученные в колонии знания полезны для человека любой профессии. Нас беспокоило не это. Обе профессии - и биология, и театр - казались нам слишком мирными и, так сказать, побочными. "Такие люди, как мы с тобой, - сказал Валька, - должны готовить себя к революционной деятельности. Мировая революция нас ждать не будет. Надо пойти на производство, чтобы приобрести пролетарскую закалку. А дальше - видно будет. Пойдем, куда пошлют. Искусство - прекрасная вещь, но заниматься им надо только в свободное время".
Этот разговор еще больше укрепил нашу дружбу. Мы не давали друг другу никаких обетов, не клялись в верности, всякие обеты и клятвы нам казались смешными. Мы были неразлучны и откровенны, делиться впечатлениями дня и советоваться по любому поводу было для нас необходимостью. Наша дружба была равной в том смысле, что никто из нас не властвовал и не верховодил, но это не значит, что никто из нас не обладал влиянием на другого. Наоборот, это влияние было очень сильным, и были области, в которых мы почти беспрекословно подчинялись друг другу. На протяжении многих лет Валька полушутя называл меня "отцом", я же говорил ему "сын мой" и даже "непутевый сын мой". Все это нисколько не свидетельствовало о моем главенстве, а говорило лишь о том, что мне, как более рассудительному, предоставлялись родительские права во всех случаях, когда Вальку заносило, а заносило его часто. С ним всегда что-нибудь случалось. Подводил бурный темперамент добрый от природы, он легко впадал в ярость. К тому же он был влюбчив и непостоянен, каждое увлечение казалось ему роковым и вызывало желание совершить какой-нибудь необычайный поступок. Мне нередко приходилось его выручать. На этот счет у нас был выработан твердый принцип - "сначала действовать, нравоучения потом!". И хотя Вальке приходилось выслушивать нравоучения чаще, сегодня, подводя итоги, я должен признать, что Валентин гораздо больше повлиял на мою жизнь, инициатива почти всегда исходила от него. Увлекающийся и переменчивый, он тем не менее неуклонно двигался к цели. После школы он несколько лет работал наборщиком в типографии, затем поступил в военное училище. Работая в типографии, он все свободное время отдавал театру, а будучи курсантом училища, написал свою первую пьесу. Я во многом шел по его следам.
Пришло время расставаться с колонией. Гражданская война повсеместно окончилась, жизнь в стране постепенно налаживалась, и многие родители потребовали своих детей обратно. Мы с Валькой сопротивлялись как могли, в результате был достигнут компромисс, устраивавший обе стороны: зимой мы учились в городе, а на лето возвращались в колонию. Так продолжалось два года. Когда я пришел поступать в обычную городскую школу, педагоги, поговорив со мной, пришли в замешательство: по некоторым предметам я знал больше старшеклассников, по другим проявил невежество столь глубокое, что меня чуть не отправили к малышам. В конце концов и тут был найден средний путь, но я долго не мог привыкнуть к своей новой школе, после Биостанции она казалась мне каким-то обломком старого мира. Не могу сказать, чтоб это была плохая школа. Бывшая частная гимназия, большая часть преподавателей опытные гимназические учителя, знавшие свое дело. Учили они нас по старинке, но основательно и поблажек не давали. Встречались среди них и выдающиеся педагоги, например Иван Иванович Зеленцов, преподававший литературу в старших классах. Все это я оценил потом, а на первых порах мной владело горькое разочарование. В школе не было даже комсомольской ячейки, комсомольцев двое или трое на всю школу, общественные предметы преподавались кое-как, больше для видимости, состав учащихся, что называется, пестрый, от некоторых ребят определенно попахивало нэпманским душком. Впрочем, слово "ребята" было не в чести, а в старших классах девчонки запросто говорили "господа!". Встречаясь с Валькой, мы горько сетовали на свою судьбу. Вывод, к которому мы пришли: надо поскорее разделаться со школой и уйти на производство, а пока найти себе какую-нибудь отдушину.
Отдушина вскоре нашлась. У Вальки завелись какие-то связи в клубе деревообделочников. Ребята из этого клуба рассказывали, что в Москве открылся очень интересный театр. Театр вроде детский, но совсем непохожий на те театры, где сюсюкают с деточками. Называется он ОМПТ, что означает "Опытная мастерская педагогического театра", а помещается в подвале "дома с петушком", напротив храма Христа Спасителя, у Пречистенских ворот. Валентин пошел с ребятами из клуба деревообделочников смотреть "Лекаря поневоле" и прибежал ко мне, захлебываясь от восторга. Со всех Валькиных оценок положительных и отрицательных - я привычно делал пятидесятипроцентную скидку, но Мастерская - это уже пахло Биостанцией, и если там было хоть наполовину так интересно, как рассказывал Валентин, она все же заслуживала внимания. Было решено, что на следующий спектакль мы отправимся вместе.
"Дом с петушком" я нашел без труда, он был очень заметен благодаря флюгеру в виде петуха, четко выделявшемуся на фоне вечерних облаков. Чтобы двигаться дальше, нужен был проводник. Мы вошли в темное парадное и, миновав неосвещенный вестибюль, очутились во дворе. Это был не двор, а настоящий лабиринт, вдобавок грязный и захламленный, зрителям, направлявшимся в театр по первому разу, подробно объясняли: "Во дворе налево, второй поворот направо и, не доходя до помойки, вниз". Спустившись по крутым ступеням вниз, мы попали в прямоугольный подвал, разделенный на две примерно равные половины. В день, когда правая половина служила сценой, левая превращалась в зрительный зал. На этот раз сценой была левая половина, на ней стояли какие-то окрашенные в темно-зеленую краску лестницы и вращающаяся площадка. Пришедших встречал хромой, но очень подвижной парень в суконной гимнастерке и подшитых валенках, он принимал верхнее платье и пропускал в зрительный зал, где не было ни рядов, ни стульев, а только большой потертый ковер, прикрывавший сложенные декорации, - на этом ковре, как в караван-сарае, могло расположиться семьдесят - восемьдесят, от силы сто зрителей. Вскоре зал наполнился до отказа, парень в гимнастерке запер входную дверь и вырубил свет. Наступила полная темнота, затем вспыхнуло несколько светлячков и раздались торопливые шаги - прикрывая ладонями свет карманных фонариков, расходились по местам исполнители. И вдруг грянула музыка, вспыхнул цветной луч прожектора, за которым сидел все тот же вездесущий парень, и мы увидели центральную улицу большого капиталистического города, поток автомашин, толчею пешеходов, мелькание световой рекламы. Я не утверждаю, что нам все это показывали, важно, что мы все это видели. А затем мы увидели затерянную в городских джунглях демоническую фигуру инженера, готового уничтожить весь человеческий род при помощи изобретенных им лучей, увидели идущего по его следу знаменитого сыщика и красавицу коммунистку, с опасностью для жизни пытающуюся остановить безумца. Действие перекидывалось из одной страны в другую, из дворцов в трущобы, короткие диалоги сменялись стремительными массовыми сценами. Мы были потрясены, и наши восторги нисколько не утихли, когда окончательно выяснилось, что этот грандиозный по своим масштабам спектакль играют полтора десятка молодых актеров, одетых в легкие костюмы с трансформирующимися деталями, а небоскребы, автомашины и самолеты - это те самые прозаические лестницы и площадки, которые мы видели до начала спектакля, но приведенные в движение актерами и светом.
После спектакля мы познакомились с создателем и руководителем Мастерской Григорием Львовичем Рошалем, ныне известным кинорежиссером, а в то время еще очень молодым человеком, что не мешало ему быть в своем театре таким же Мастером, как Мейерхольд в своем. Все, что рассказывал Григорий Львович, нам очень понравилось: все члены Мастерской получают одинаковую зарплату, в Мастерской нет ни рабочих сцены, ни подсобных цехов, все делают сами актеры, при Мастерской существует так называемая "рабочая группа", состоящая из рабочей молодежи и школьников, с ними проводят занятия ближайшие помощники Рошаля, помимо актерского мастерства преподаются биомеханика и акробатика. Ребятам из "рабочей группы" разрешается бывать на репетициях, а некоторым, особо доверенным, помогать во время спектаклей и даже выходить в массовых сценах.
На следующий день я вновь появился в подвале "дома с петушком" и был встречен возгласом: "А! Воняльное пальто пришло!" Я носил в то время куртку из какой-то очень тяжелой и несгибаемой звериной шкуры, по одним данным тюленьей, по другим моржовой; куртка была теплая, но издавала ничем не истребимый запах рыбы. Больше всего страдал от него я, не столько даже от запаха, сколько от острот по поводу моей злосчастной куртки. Я остро завидовал Вальке, который где-то раздобыл настоящую кожаную куртку, черную, вытертую на сгибах, на байковой подкладке, в таких куртках ходили комиссары и комсомольские активисты.
На этот раз сценическая площадка была оборудована вправо от входа, а зрители сидели на разобранных конструкциях вчерашнего спектакля. Шел мольеровский "Лекарь поневоле". Это был удивительный Мольер - без пудреных париков и шитых камзолов, но зато с истинно мольеровским головокружительным темпом диалога и истинно мольеровской заразительностью. Героев комедии играли юные актеры в спортивных костюмах и туфлях без каблуков, а декорациями служили предметы школьного обихода - учебная доска, лестница-стремянка и несколько табуреток. Театр как бы говорил зрителям: для того чтобы проникнуть в дух Мольера, совсем необязательно брать напрокат в костюмерной пропахшие нафталином старые кафтаны. Мольера можно играть и в школьном помещении.
Спектакль Мастерской был необычен еще и тем, что в нем рядом с комическим жило трагическое начало. Начиная с середины спектакля мы уже понимали, что молодого звонкого Сганареля играет не кто иной, как сам Мольер, немолодой, усталый от преследований и клеветы, ненавидимый святошами и шарлатанами. Перед последней картиной к публике выходил Рошаль, на каждой руке у него было по искусно сделанной кукле. Больной Мольер просил позволения у врача-шарлатана и у короля-Солнца прервать спектакль. Но и мстительный лекарь и высокомерный король - бесчувственные куклы. Они требовали от комедианта, чтоб он довел роль до конца. Начиналась последняя картина. Мы слушали ее затаив дыхание, мы понимали, что актер Окунчиков играет сейчас не только веселого Сганареля, но и смертельно больного, тяжко оскорбленного Мольера. После спектакля я долгое время бредил Мольером, за одну зиму я не только прочитал все его пьесы, но и осилил солидный биографический труд Карла Манциуса. Охота пуще неволи.
В "рабочей группе" вновь ожил дух Биостанции. У нас с Валькой появились новые друзья. Конечно, многое было по-другому. Другое время, другие люди. Но та же беззаветная увлеченность, тот же коллективный жар, в котором расплавлялись эгоистические стремления к личному успеху.
Начались наши занятия с биомеханики и акробатики. Занятиями руководил В.С.Колесаев, впоследствии режиссер Центрального Детского театра, а тогда просто Валя, молодой талантливый актер, восхищавший нас своим умением двигаться на сцене. Сначала Валя научил нас давать и получать сценические пощечины. Секрет заключался в том, что оскорбитель только размахивался, а оскорбленный, хватаясь обеими руками за щеку, хлопал в ладоши. Получалось здорово, даже лучше, чем в жизни. Затем мы стали учиться падать. Упасть на спину, не сгибаясь, и при этом не ушибиться, поймать на лету брошенную палку или табуретку - все это требует сноровки. Затем перешли к более сложным движениям. Я довольно легко научился кульбитам, с некоторым напряжением стоять на голове, но высокое искусство ходить колесом так и осталось для меня навеки недоступным. Мой неуемный Валька быстро постиг и "колесо", и "скорочку", и "фордершпрунг", но ему всего этого было мало, он мечтал "вертеть сальто" и поэтому всегда ходил в синяках.
Основу занятий по мастерству актера составляли этюды - на заданные темы и собственного изобретения. Актерских способностей у Вальки было больше, я брал выдумкой. Летом наша группа во главе с актерами Мастерской А.3.Окунчиковым и М.А.Петровым выехала на отдых и летнюю практику в Корчеву - маленький волжский городок Тверской губернии. Шили мы в помещении местной школы, спали на сенниках, сами готовили себе еду на сложенном из кирпичей очаге и за два месяца внесли немалый переполох в устоявшийся быт корчевлян. Наша летняя практика заключалась в том, что мы с помощью райкома комсомола подготовили общегородское театрализованное действо под названием "Стенька Разин", в котором участвовало больше тысячи человек, а зрителями были все жители города. События развивались на воде и на суше, в заключение мы, с соизволения местных властей, сожгли на середине реки предназначенную на слом старую баржу. Уже темнело, и зрелище получилось внушительное. Думаю, что сколько стояла Корчева, столько лет о нас вспоминали. Впрочем, простояла она недолго: во время строительства канала Волга - Москва Корчева была затоплена и ныне покоится на дне водохранилища.
Там же, в Корчеве, мы начали репетировать пьесу, которую по примеру "Красных крыльев" решили писать коллективно. Мы с Валькой считали, что у нас уже есть некоторый опыт, и были удивлены, когда выяснилось, что умеем не больше других, то есть ровным счетом ничего. Дело было, конечно, не в том, что мы чему-то разучились, скорее в том, что мы стали старше и кое-чему научились. Мы приуныли, но ненадолго. Не умеем - надо подучиться. Вопрос о том, есть ли у нас способности, нас почему-то не беспокоил. А вот как найти такое место, где учат писать пьесы?
Оказалось, что такое место есть. Называлось оно Союз Революционных Драматургов.
Мастерской мы с Валькой остались верны и тогда, когда, преодолев на своем пути множество препятствий, она переехала в помещение Дома художественного воспитания имени Поленова, а затем превратилась в Государственный Педагогический театр. Но на сцену так и не пошли. Наш уговор оставался в силе. По окончании школы мы оба поступили на производство: Валька наборщиком в типографию, а вслед за ним и я - учеником слесаря на завод. Помимо работы в цехе появилось много новых забот и обязанностей, и мы стали реже появляться в театре. Зато начали сочинительствовать, причем сразу во всех жанрах: мы писали прозу и стихи, скетчи и пародии. Валька набирал мои стихи в типографии и приносил свежие оттиски - это волновало. А в возрасте шестнадцати лет я написал трагедию и имел наглость прочитать ее на заседании Союза Революционных Драматургов, где присутствовали настоящие драматические писатели, мастера своего дела.
Пьеса эта не была бы написана, если б не связывавшая нас с Валькой крепкая дружба.
Я уже говорил, что Валька был натурой бурной и подверженной увлечениям. Влюблялся он ненадолго и большей частью платонически, но каждый раз ему казалось, что это и есть тот самый случай, от которого зависит его счастье. Во влюбленном состоянии Валька становился опасен и для себя и для окружающих. Его томила жажда необыкновенного, отношения, лишенные драматизма, ему быстро наскучивали. Ему надо было ссориться и мириться, клеймить презрением и жарко каяться, без этого он жить не умел.
Как-то летом у Валентина произошла очередная ссора с одной милой девочкой, которая, будучи существом жизнерадостным, очень уставала от Валькиных сложностей. На другой день после ссоры она уехала из Москвы, оставив дома записку совершенно в Валькином духе - трагическую и загадочную. Прямой угрозы покончить с собой в записке не содержалось, но при свойственной Вальке пылкой фантазии можно было предположить все что угодно. Валька заметался. Броситься по следам беглянки он не мог, его не отпускали с работы, а я в то время еще не работал, короче говоря, "сначала действовать, нравоучения потом!", - друзья собрали мне на дорогу, и в тот же день я выехал в Дмитров, имея в качестве путеводной звезды одно слово - Михалина. Михалиной звали близкую подругу Валькиной дамы сердца. Жила Михалина на хуторе у своего отца где-то в Дмитровском районе. Вся надежда была на то, что Михалина - комсомолка и, следовательно, состоит на учете райкома, а также на то, что имя это редкое и трудно предположить, что среди дмитровских комсомолок есть две Михалины.
Когда я вышел из вагона, уже темнело. От вокзала до города надо было добираться пешком. Расстояние меня не смущало, но я понимал, что на ночь глядя я никого в райкоме не застану и ночевать мне будет негде. Поэтому я решил провести ночь на вокзале, а розысками заняться с утра. Вокзал был пуст и темен, но мне не спалось. От нечего делать я стал рассматривать висевшую в зале ожидания запыленную фотовитрину, и мое внимание привлекла фотография, изображавшая солдата в армейской бескозырке с твердыми светлыми глазами на скуластом лице. Под фотографией была краткая подпись, из которой я узнал, что ефрейтор железнодорожного батальона Дорофей Семеняк был членом большевистской организации и расстрелян в 1905 году за убийство прапорщика Золотарева, издевавшегося над солдатами.
Итак, всего двадцать лет назад на этом самом вокзале разыгралась трагедия. И мое воображение заработало. Мне казалось, что старый вокзал еще полон тенями и отзвуками прошедших событий. И наутро, шагая по дороге в город, я был еще полон своими ночными видениями. Единственное, что меня смущало: большевик - и индивидуальный террор?
В райкоме комсомола меня встретили с патриархальной простотой и без всяких проволочек допустили к картотеке. Я боялся, что не найду никакой Михалины, и был порядком удивлен, когда их оказалось три. Мне объяснили, что в районе, на хуторах, живет много поляков и среди польских девушек Михалина не такое уж редкое имя. Хутора были раскиданы на немалом расстоянии один от другого, и до ближайшего было по меньшей мере верст пятнадцать.
Весь день я проплутал по проселочным дорогам и неогороженным яблоневым садам, питаясь падалкой и расспрашивая встречных крестьян. К вечеру, еле волоча ноги, я добрался до хутора и, проходя мимо сеновала, услышал девичьи голоса и смех. Один из голосов, именно тот, который смеялся, был мне хорошо знаком. Собственно говоря, мне следовало обрадоваться, но смех привел меня в ярость, и меня долго кормили, поили и уговаривали, прежде чем я согласился переложить гнев на милость. На следующее утро отец Михалины отвез нас на вокзал. В вагоне я все время молчал, делал вид, что продолжаю дуться, а на самом деле думал о Дорофее Семеняке. У меня были серьезные подозрения, что прапорщика убил не он.
Пьесу я написал единым духом, почти без черновиков, не утруждая себя историческими изысканиями, с той безудержной отвагой, которая свойственна невеждам. В таком виде я и прочел ее на очередном не то "вторнике", не то "четверге" СРД. Происходили эти чтения на квартире у старого большевика Владимира Александровича Тронина, жившего в то время на Мясницкой. Несмотря на то что автору едва исполнилось шестнадцать лет и он был решительно никому не известен, на читку явился весь синклит, меня слушали очень внимательно, после чего не оставили от пьесы живого места. По меньшей мере двенадцать человек, прихлебывая чай и жуя бутерброды с кетовой икрой, говорили о моем легкомыслии и невежестве, о неумении строить сюжет и вести диалог. Не могу сказать, что мое авторское самолюбие было оскорблено, в то время я еще не знал, что это такое. Я искреннейшим образом расстраивался, что испортил вечер почтенным людям и меня больше никогда не позовут в этот симпатичный дом. Поэтому я был приятно изумлен, когда после обсуждения ко мне подошли несколько самых уважаемых членов Союза и сказали, что, по их мнению, мой дебют прошел очень удачно и пусть меня не смущает ругань, здесь достается всем, а в пьесе несомненно что-то есть, и когда-нибудь я к ней еще вернусь. Мне было сказано также, что я могу и впредь посещать все читки, а в дальнейшем будет организован специальный семинар для молодых драматургов, и, конечно, я буду зачислен без всяких испытаний.
Вскоре начались лекции и практические занятия в семинаре. Преподавали нам такие знатоки театра и кино, как А.П.Бородин, В.М.Волькенштейн, Н.А.Зархи, А.М.Файко, и я до сих пор храню благодарную память об этих годах и об этих людях, вкладывавших в нас много душевных сил из чистого энтузиазма - ни денег, ни ученых степеней преподавание в семинаре не давало. Я в то время уже работал на заводе, заниматься в семинаре приходилось без отрыва от производства, и я очень уставал. Валентин заниматься в семинаре не захотел, вернее не смог, все свободное время у него отнимала комсомольская работа, однако к театру он не остыл. К тому времени мы уже признали и МХАТ, и вахтанговцев, и Театр имени МГСПС. "Шторм" и "Штиль" Билль-Белоцерковского были нашими любимыми пьесами, а Братишка любимым Валькиным героем.
Будучи уже курсантом военного училища, Валя Кукушкин блестяще дебютировал в драматургии. Его пьеса "Добьемся!" была принята Театром имени Вахтангова, довести работу до конца помешала трагически-нелепая смерть Валентина, потрясшая всех, кто его знал и любил*. У меня к тому времени уже шла на сцене "Винтовка". Однако ни он, ни я не смотрели на наши первые опыты как на начало профессионализации. Мы не собирались стать писателями, а готовили себя к чему-то еще смутно представляемому, но по-прежнему укладывавшемуся в нашу детскую формулу "Пойдем, куда пошлют". Валя продолжал учиться в военной школе. А я свою следующую пьесу написал только через шесть лет.
______________
* В.П.Кукушкин скончался в апреле 1930 года от осложнения после скарлатины в возрасте 20 лет.
Мой рассказ о том, кто и как меня воспитывал, был бы не полон, если не сказать о той роли, которую играл в нашей жизни комсомол. Случилось так, что в комсомол я вступил поздно, уже студентом университета. Когда организовывалась ячейка РКСМ в колонии, мы с Валькой подали заявления, но нас не утвердил райком - нам было по двенадцати лет. Предложение вступить в пионеры мы восприняли как личное оскорбление. В школе мне опять не повезло у нас не было ячейки, а только фракция из трех человек, она не пользовалась правом приема. А на заводе мне мешала подать заявление дурацкая щепетильность: уж очень не хотелось походить на тех мальчиков из интеллигентных семей, которые шли на производство зарабатывать рабочий стаж и комсомольский билет - это облегчало поступление в вуз. В университет я был принят на общих основаниях и при приеме в комсомол столкнулся с большими трудностями. Шло регулирование роста, студенты принимались по категории "служащих", и мне пришлось пройти немало инстанций, прежде чем я был принят в кандидаты комсомола, с полуторагодичным кандидатским стажем. Хождение по инстанциям стоило нервов, временами я был близок к отчаянию, но ни разу не почувствовал себя униженным. Я признавал законность классового отбора и не видел в нем никакой дискриминации. И теперь, через много лет, я думаю, что в этой суровости была своя хорошая сторона - она заставляла больше ценить комсомольский билет.
Оглядываясь назад и припоминая свои юные годы, я прихожу к убеждению, что меня правильно воспитывали. Это не значит, что я очень доволен собой. Я знаю многие свои недостатки, и когда сужу себя за них, то не сваливаю с себя ответственность на своих воспитателей. Точно так же я далек от мысли, что воспитывать надо только так, как воспитывали в мое время. С тех пор прошли десятилетия, жизнь не стоит на месте, меняются и формы и методы воспитания. И все-таки полезно время от времени оглядываться назад, и для того, чтоб увидеть, как много мы приобрели, и для того, чтобы не утерять чего-нибудь действительно ценного.
Опыт школы-колонии при Биостанции, опыт Мастерской Педагогического театра, Союза Революционных Драматургов и других организаций, порожденных революцией, заслуживает изучения еще и потому, что в нем ярко сказались черты, необходимые и теперь: широкая инициатива снизу, развитие самостоятельности и ответственности, смелый эксперимент, бескорыстие, полное отсутствие догматизма и механического зазубривания прописных истин. Все эти качества у моих воспитателей были, но было при этом еще одно, которое я высоко ценю, - они очень редко произносили слово "воспитание", и я никогда не чувствовал себя мокрым комком глины, из которого что-то лепят чужие руки, наоборот, я всегда пребывал в уверенности, что все, что я делаю, я делаю сам. И поэтому мне никогда не бывало скучно. Я не искал легких путей, и мои воспитатели поддерживали во мне этот свойственный всякому нормальному подростку энтузиазм. Поддерживали, но никогда не эксплуатировали, и мне ни разу не пришлось пожалеть, что я избрал более трудный путь. Нет худших циников, чем бывшие энтузиасты. Энтузиазм - это огонь от факела, зажженного Революцией. В одних людях он горит чистым и ярким пламенем, в других скрыт под слоем пепла. Но этот огонь неугасим. Все хорошие люди, которых я встречал на войне и в мирные годы, были энтузиастами и, при всех своих различиях, несли на себе следы воспитания, основы которого закладывались в памятные годы, когда были молоды не только мы, но и наша Советская страна.
1965