Страница:
- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- 6
- 7
- Следующая »
- Последняя >>
Арчибалд Кронин
ПАМЯТНИК КРЕСТОНОСЦУ
Не только в славе (а до недавнего прошлого и в свободе) отказано при жизни людям гениальным, но даже в средствах к существованию. Зато после смерти им воздвигают памятники и курят фимиам.
Чезаре Ломброзо
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
1
День сменился вечером, и вся жизнь на холмах Даунс замерла — они застыли, залитые жемчужным светом. От покрытой росою травы, словно подернутой серебристым инеем, легкими облачками поднялись испарения и зацепились паутиной на живых изгородях, затянули тонким кружевом низины. Пруды походили на блюдца с густым молоком, и в их матовой поверхности не отражалась даже луна, которая висела совсем низко над землей, круглая и желтая, как глаз огромной кошки, притаившейся перед прыжком на вершине горы.
В эту сияющую безмятежность внезапно упала длинная чертя тень, отделившаяся от каменной норманской церквушки, такой маленькой, такой затерянной среди просторов Южной Англии, что, несмотря на резкие очертания своей абсиды и крыльев, приземистую башню и стены, пестревшие лишаями, она казалась нереальной, как видение во сне; раздался грохот дубовой двери, лязг тяжелого запора, и появилась фигура человека — пожалуй, менее длинная, чем тень, но не менее черпая. Это, разумеется, был священник Бертрам Десмонд, настоятель Стилуотерского прихода.
Он шел в накидке, наброшенной на плечи, но с непокрытой головой. Выбравшись из лабиринта замшелых могильных плит, он миновал два огромных сросшихся тиса, младший из которых по меньшей мере пять столетий назад уже поставлял сырье сассекским лучникам, распахнул калитку и очутился наконец на дорожке. Здесь он остановился, завороженный белизною этой ночи, охваченный внезапным приливом тайной радости, и, глубоко втянув в себя свежий воздух, залюбовался красотой своего надела — добрых двух сотен акров, простиравшихся в одну сторону от букового леса на высоких склонах Дитчли, а в другую — до поросшей дроком песчаной пустоши, что тянулась вдоль проселочной дороги, веду щей в Стилуотер. Вдали, на востоке, на фоне неба вырисовывались очертания Кольца Чанктонбэри, а пониже, среди деревьев, проглядывала нелепая, но такая милая сердцу башенка Броутоновского поместья. На запад уходила равнина, перерезанная меловыми разработками, зиявшими, словно бескровная рана, и грядою насыпей, которые якобы сохранились здесь со времен римлян, а скорее всего были остатками старинных обжиговых печей. Дальше виднелись домики рабочих, они стояли рядом — все шесть, — словно грибы, а повыше дороги слабо мерцали огоньки деревни. Внизу, у ног настоятеля, ярко переливался огнями его дом.
Дом был внушительный, в духе Георгиевской эпохи, с окнами в стиле Палладио и большим портиком, покоящимся на колоннах с канелюрами и (счастливая мысль!) обнесенным балюстрадой, — словом, настоящий загородный дом; прапрадед нынешнего владельца каноник Хилари Десмонд построил его в 1780 году из местного белого камня (каменоломня, откуда он добывался, расположенная поблизости, к счастью, теперь истощилась). Сохранились и следы более ранних построек, относящихся к эпохе Тюдоров: кирпичный амбар и конюшня, различные службы, а также прелестная старинная стена из кремневой гальки и круглых камешков, опоясывающая обширный огород. И сейчас, окруженный нежно-зелеными лужайками, вдоль которых шел бордюр из клумб с тюльпанами и примулами и еще не вполне расцветшими розами, дом этот, стоявший на площадке, похожей на шестигранник солнечных часов, где с южной стороны, точно статисты в древнем хоре, выстроились ряды старых яблонь в полном цвету, а подъездную аллею охранял гигантский дуб, — этот маленький Бленхейм[1], такой неотделимый от всего окружающего и неизменный, его дом, в течение стольких лет служивший кровом Десмондам, преисполнил сердце настоятеля особой теплотою и гордостью.
Его предки осели здесь, должно быть, со времен Вильгельма Завоевателя. Один из них — его светлость д'Эсмонд, рыцарь, участвовавший в крестовых походах, — лежал тут, в маленькой церквушке, под мраморной плитой с его изображением, от которого какой-то вандал-турист — увы! — отбил горбатый нос. И если фамилия их с тех пор несколько изменилась сообразно особенностям местного произношения (тут едва ли применимо «была исковеркана»), то разве это не означало, что они теперь связаны более прочными узами с доброй сассекской землей? Они преданно служили родине на трех поприщах, приличествующих дворянину: прежде всего — в церкви, а также в адвокатуре и в армии. Брат настоятеля, Хьюберт, после долгой и плодотворной службы на границах Афганистана ушел в отставку в чине генерала и поселился в «Симла Лодж», в пятнадцати милях отсюда. Тем не менее он продолжал поддерживать связь с военным министерством, а в свободное время занимался выращиванием груш по новейшим научным методам. На памяти всей их семьи только один из Десмондов опустился до торговли: в начале царствования королевы Виктории некто Джозеф Десмонд, брат деда настоятеля, вздумал открыть торговлю церковной утварью. Но поскольку дело это было в общем благое и принесло немалые доходы, дядюшкин промах считался хоть и достойным сожаления, но не таким уж непростительным.
— Добрый вечер вам, сэр.
Погруженный в свои думы, настоятель и не заметил коренастой фигуры старика Моулда, своего старшего садовника и одновременно церковного сторожа, который, прихрамывая, направлялся к церкви, чтобы запереть ее на ночь.
— Добрый вечер, Моулд. Я уже закрыл церковь, так что поворачивайте назад и пойдемте вместе домой. — Настоятель помедлил и хоть и не объяснил, зачем в такой неурочный час ходил в церковь, однако слишком велика была владевшая им радость, он не удержался и сказал: — Вы знаете, сегодня приезжает Стефен.
— Точно я мог забыть про это, сэр. Очень уж новость-то приятная. Надеюсь, у него найдется время поохотиться со мной на зайцев. — И совсем другим, более серьезным тоном добавил: — Видать, он скоро у нас и проповедником станет.
— Ему еще надо немного подучиться, Моулд. — Они шли рядом по дорожке. Бертрам улыбнулся. — Хотя вам, наверно, было бы куда приятнее слушать юнца, только что окончившего Оксфорд, чем такого старого чудака, как я.
— Нет, пастор, вы так не говорите. Уж я-то Десмондов знаю: недаром служу им пятьдесят лет. И чего-чего, а таких проповедей во всем графстве не услышишь.
Это трогательное доказательство чуть ли не рабской преданности их роду еще больше укрепило радужное настроение настоятеля. Терпкий запах примул показался ему необычайно сладким, а жалобное блеяние овец в загонах — таким трогательным, что он ощутил стеснение в груди. Ах, эта Англия, подумал он, и тут, в самом сердце ее, — драгоценная жемчужина, этот Ноев ковчег, плывущий по волнам лунного света, его маленький приход, который будет приходом Стефена; здесь все подчинено прочным, раз навсегда заведенным устоям, и ни время, ни обстоятельства не властны ничего изменить.
— Нам самим не справиться будет с багажом. Вы не скажете Алберту, чтобы он зашел помочь?
— Я пришлю его к вам, хозяин… ежели он дома. Больно много хлопот мне с этим мальчишкой. Не очень-то он услужлив. Но уж я его заставлю… можете не беспокоиться.
— Ничего, Моулд, со временем образумится, — рассудительно заметил Бертрам. — Не будьте с ним слишком строги.
Он расстался со стариком у приземистой сторожки с дверью под аркой и через несколько минут уже стоял в просторном холле своего дома, где его по обыкновению поджидала дочь Каролина. Она тотчас поспешила к отцу, чтобы снять с него накидку.
— Еще не приехал? — Он потер руки: в холле был один серьезный недостаток — из-за высокого потолка и выложенного плитками пола воздух в нем был всегда промозгло-холодный, что не могли устранить даже батареи теплых труб.
— Нет, отец. Но они скоро будут. Клэр поехала за ним на станцию в своем новом автомобиле.
— Придется и нам обзавестись этой дурацкой новинкой. — Лукавая улыбка засветилась в глазах Бертрама, и его тонкое лицо с запавшими щеками сразу утратило свою суровость. — Куда удобнее будет объезжать приход.
— Вы, конечно, шутите, отец. — Каролина, отличавшаяся практическим складом ума, была начисто лишена юмора и всерьез приняла слова отца. — Ведь вас так раздражают запах бензина и пыль. И потом — разве я плохо вожу вас в двуколке или вам надоел наш пони?
Предстоящее возвращение Стефена, несомненно, вывело ее из душевного равновесия. Она говорила с большим пылом, чем ей этого хотелось, а ее некрасивое озабоченное лицо покрылось пятнами от бурливших в ней чувств. Но она была жестоко наказана еще прежде, чем успела пожалеть о своем тоне: отец смотрел на нее отсутствующим взглядом, весь обратившись в слух, стараясь уловить шуршание шин на подъездной аллее. Каролина опустила глаза; ее рыхлое тело на коротких толстых ногах сразу как-то обмякло. Неужели он никогда не оценит ее безграничной преданности, не поймет, что ее единственное желание — служить ему? Ведь она только этим и занималась с минуты своего пробуждения, когда для нее начинался день, долгий день, и она, поспешно одевшись без помощи зеркала, взваливала на себя бремя хозяйства, совещалась с поваром о том, что подать на завтрак отцу, расставляла цветы в вазах, обходила сад и ферму, разбирала отцовскую почту, выпроваживала бесцеремонных посетителей, навещала больных прихожан, принимала высохших археологов и туристов, приезжавших на автобусе из Литлси и требовавших, чтобы им разрешили «осмотреть гробницу», и при этом еще находила время следить за бельем отца и штопать его шерстяные носки. А теперь вдобавок ко всему она ужасно простудилась и вынуждена то и дело сморкаться в уже насквозь промокший платок.
— Мама сойдет вниз? — осторожно осведомился настоятель.
— Думаю, что нет. Я, правда, натерла ей виски одеколоном. Но она чувствует себя все еще неважно.
— Значит, мы будем обедать вчетвером.
— Нет, втроем. Клэр сказала по телефону, что, к своему великому огорчению, не может остаться.
— Жаль. Ну ничего… приедет в другой раз.
В тоне настоятеля прозвучало сожаление, однако Каролина почувствовала, что, несмотря на свою привязанность к Клэр, дочери леди Броутон, владелицы соседнего поместья, и горячее одобрение, с каким он относился к молчаливому сговору между нею и его старшим сыном, в глубине души отец был рад, что проведет этот вечер в кругу своей семьи и что Стефен будет всецело принадлежать ему.
Сделав над собой усилие, Каролина сказала ровным голосом:
— Я еще не успела перепечатать ваши тезисы для завтрашней проповеди. Когда вы поедете в Чарминстер?
— О, должно быть, после второго завтрака. Тамошний настоятель — человек далеко не пунктуальный.
— Значит, в два часа. Я отвезу вас. — И вдруг добавила с ревнивым блеском в глазах: — У вас такой усталый вид, отец. А вам предстоит тяжелый день. Не задерживайтесь долго со Стефеном.
— Успокойся, Каролина. Кстати, я надеюсь, ты приготовила нам что-нибудь повкуснее.
— У нас будет сегодня луковый суп и лосось, которого прислал дядя Хьюберт из Тэста, с огурчиком, и конечно, под зеленым соусом; затем бараньи ребрышки с домашними бобами и молодым картофелем. На сладкое Бизли приготовила яблочную шарлотку с кремом, которую так любит Стефен.
— Совершенно верно, дорогая. Помнится, он всегда заказывал шарлотку, когда приезжал из Марлборо. Прекрасно. Постой-ка, это не мотор там урчит?
И в самом деле, послышался глухой ритмичный рокот; подойдя к двери, настоятель распахнул ее и увидел у подъезда небольшую закрытую машину «де дион», из которой, когда она перестала сотрясаться и вздрагивать, вдруг — словно из шкатулки с секретом — выскочили две фигуры.
— Стефен!
— Как поживаете, отец?.. А ты, Каролина? Дэви здесь?
— Нет еще… У него каникулы начнутся в понедельник.
В полосе света, падавшей из подъезда, возникла фигура худощавого мужчины ниже среднего роста во всем темном, который с трудом тащил большой кожаный чемодан, ибо сын Моулда так и не появился; мелькнули тонкие черты, красиво вырезанные ноздри, узкое, задумчивое, пожалуй, чересчур серьезное лицо. Затем, выждав, пока семейство поздоровается с гостем, из темноты на свет вышла высокая девушка в шоферских перчатках и длинном клетчатом пальто. Даже нелепая шляпа с вуалью, напоминающая по форме пшеничную лепешку, — принадлежность автомобилистки, которую Клэр надевала, лишь уступая настояниям матери, — не могла испортить впечатления, производимого этой уравновешенной, хорошо воспитанной молодой особой. Тон, каким она заговорила, подойдя к маленькой группе у подъезда, лишь подкрепил это впечатление.
— К сожалению, нам пришлось оставить кое-что из вещей на вокзале. Моя машина слишком мала для сундуков.
— Не беспокойтесь, дорогая Клэр. Мы пошлем за сундуком завтра. — Настоятель отеческим жестом положил руку ей на плечо. — А вы бы не могли все-таки остаться с нами?
— Увы, никак не могу. К маме должны прийти люди из деревни… какой-то сельскохозяйственный комитет… арендаторы… Эту встречу никак нельзя было отложить.
— Ну, что поделаешь! Не так-то легко быть хозяйкой поместья. Какой сегодня чудесный вечер, правда?
— Великолепный! Когда мы выехали из Халборо, было светло, как днем… — Голос ее потеплел, она повернула голову; тень от уродливой шляпы сместилась, и показалось лицо с тонким точеным профилем. — Правда, было красиво, Стефен?
Он стоял все это время молча и теперь, казалось, лишь с трудом вышел из своего оцепенения.
— Да, поездка была приятная. — Затем, словно чувствуя, что надо еще что-то сказать, добавил с несвойственной ему шутливостью: — Только в одном месте мне показалось, что нам придется выйти и подталкивать машину сзади.
— Это было на холме Эмбри, — рассмеялась Клэр. — Я плохо управляюсь с тормозами и никак не могла взять подъем. — Ее улыбка на миг сверкнула в темноте подъезда. — Не буду вас задерживать. Доброй ночи. Приезжайте к нам поскорее… Завтра, если сможете. И берегите себя, Каролина, вы совсем простужены.
Когда она уехала, Бертрам обнял сына за плечи и повел в дом.
— Как хорошо, что ты приехал, Стефен! Ты и понятия не имеешь… Впрочем, ладно… Как ты расстался с Оксфордом? И как вообще себя чувствуешь? Проголодался, наверно. Сбегай наверх — поздоровайся с матерью. А потом приходи обедать.
И пока Каролина, у которой глаза и нос покраснели от холодного вечернего воздуха, втаскивала в дом пакет с книгами, забытый на крыльце, отец стоял и смотрел вслед поднимавшемуся по лестнице Стефену с выражением нескрываемой любви, граничившей с обожанием.
В эту сияющую безмятежность внезапно упала длинная чертя тень, отделившаяся от каменной норманской церквушки, такой маленькой, такой затерянной среди просторов Южной Англии, что, несмотря на резкие очертания своей абсиды и крыльев, приземистую башню и стены, пестревшие лишаями, она казалась нереальной, как видение во сне; раздался грохот дубовой двери, лязг тяжелого запора, и появилась фигура человека — пожалуй, менее длинная, чем тень, но не менее черпая. Это, разумеется, был священник Бертрам Десмонд, настоятель Стилуотерского прихода.
Он шел в накидке, наброшенной на плечи, но с непокрытой головой. Выбравшись из лабиринта замшелых могильных плит, он миновал два огромных сросшихся тиса, младший из которых по меньшей мере пять столетий назад уже поставлял сырье сассекским лучникам, распахнул калитку и очутился наконец на дорожке. Здесь он остановился, завороженный белизною этой ночи, охваченный внезапным приливом тайной радости, и, глубоко втянув в себя свежий воздух, залюбовался красотой своего надела — добрых двух сотен акров, простиравшихся в одну сторону от букового леса на высоких склонах Дитчли, а в другую — до поросшей дроком песчаной пустоши, что тянулась вдоль проселочной дороги, веду щей в Стилуотер. Вдали, на востоке, на фоне неба вырисовывались очертания Кольца Чанктонбэри, а пониже, среди деревьев, проглядывала нелепая, но такая милая сердцу башенка Броутоновского поместья. На запад уходила равнина, перерезанная меловыми разработками, зиявшими, словно бескровная рана, и грядою насыпей, которые якобы сохранились здесь со времен римлян, а скорее всего были остатками старинных обжиговых печей. Дальше виднелись домики рабочих, они стояли рядом — все шесть, — словно грибы, а повыше дороги слабо мерцали огоньки деревни. Внизу, у ног настоятеля, ярко переливался огнями его дом.
Дом был внушительный, в духе Георгиевской эпохи, с окнами в стиле Палладио и большим портиком, покоящимся на колоннах с канелюрами и (счастливая мысль!) обнесенным балюстрадой, — словом, настоящий загородный дом; прапрадед нынешнего владельца каноник Хилари Десмонд построил его в 1780 году из местного белого камня (каменоломня, откуда он добывался, расположенная поблизости, к счастью, теперь истощилась). Сохранились и следы более ранних построек, относящихся к эпохе Тюдоров: кирпичный амбар и конюшня, различные службы, а также прелестная старинная стена из кремневой гальки и круглых камешков, опоясывающая обширный огород. И сейчас, окруженный нежно-зелеными лужайками, вдоль которых шел бордюр из клумб с тюльпанами и примулами и еще не вполне расцветшими розами, дом этот, стоявший на площадке, похожей на шестигранник солнечных часов, где с южной стороны, точно статисты в древнем хоре, выстроились ряды старых яблонь в полном цвету, а подъездную аллею охранял гигантский дуб, — этот маленький Бленхейм[1], такой неотделимый от всего окружающего и неизменный, его дом, в течение стольких лет служивший кровом Десмондам, преисполнил сердце настоятеля особой теплотою и гордостью.
Его предки осели здесь, должно быть, со времен Вильгельма Завоевателя. Один из них — его светлость д'Эсмонд, рыцарь, участвовавший в крестовых походах, — лежал тут, в маленькой церквушке, под мраморной плитой с его изображением, от которого какой-то вандал-турист — увы! — отбил горбатый нос. И если фамилия их с тех пор несколько изменилась сообразно особенностям местного произношения (тут едва ли применимо «была исковеркана»), то разве это не означало, что они теперь связаны более прочными узами с доброй сассекской землей? Они преданно служили родине на трех поприщах, приличествующих дворянину: прежде всего — в церкви, а также в адвокатуре и в армии. Брат настоятеля, Хьюберт, после долгой и плодотворной службы на границах Афганистана ушел в отставку в чине генерала и поселился в «Симла Лодж», в пятнадцати милях отсюда. Тем не менее он продолжал поддерживать связь с военным министерством, а в свободное время занимался выращиванием груш по новейшим научным методам. На памяти всей их семьи только один из Десмондов опустился до торговли: в начале царствования королевы Виктории некто Джозеф Десмонд, брат деда настоятеля, вздумал открыть торговлю церковной утварью. Но поскольку дело это было в общем благое и принесло немалые доходы, дядюшкин промах считался хоть и достойным сожаления, но не таким уж непростительным.
— Добрый вечер вам, сэр.
Погруженный в свои думы, настоятель и не заметил коренастой фигуры старика Моулда, своего старшего садовника и одновременно церковного сторожа, который, прихрамывая, направлялся к церкви, чтобы запереть ее на ночь.
— Добрый вечер, Моулд. Я уже закрыл церковь, так что поворачивайте назад и пойдемте вместе домой. — Настоятель помедлил и хоть и не объяснил, зачем в такой неурочный час ходил в церковь, однако слишком велика была владевшая им радость, он не удержался и сказал: — Вы знаете, сегодня приезжает Стефен.
— Точно я мог забыть про это, сэр. Очень уж новость-то приятная. Надеюсь, у него найдется время поохотиться со мной на зайцев. — И совсем другим, более серьезным тоном добавил: — Видать, он скоро у нас и проповедником станет.
— Ему еще надо немного подучиться, Моулд. — Они шли рядом по дорожке. Бертрам улыбнулся. — Хотя вам, наверно, было бы куда приятнее слушать юнца, только что окончившего Оксфорд, чем такого старого чудака, как я.
— Нет, пастор, вы так не говорите. Уж я-то Десмондов знаю: недаром служу им пятьдесят лет. И чего-чего, а таких проповедей во всем графстве не услышишь.
Это трогательное доказательство чуть ли не рабской преданности их роду еще больше укрепило радужное настроение настоятеля. Терпкий запах примул показался ему необычайно сладким, а жалобное блеяние овец в загонах — таким трогательным, что он ощутил стеснение в груди. Ах, эта Англия, подумал он, и тут, в самом сердце ее, — драгоценная жемчужина, этот Ноев ковчег, плывущий по волнам лунного света, его маленький приход, который будет приходом Стефена; здесь все подчинено прочным, раз навсегда заведенным устоям, и ни время, ни обстоятельства не властны ничего изменить.
— Нам самим не справиться будет с багажом. Вы не скажете Алберту, чтобы он зашел помочь?
— Я пришлю его к вам, хозяин… ежели он дома. Больно много хлопот мне с этим мальчишкой. Не очень-то он услужлив. Но уж я его заставлю… можете не беспокоиться.
— Ничего, Моулд, со временем образумится, — рассудительно заметил Бертрам. — Не будьте с ним слишком строги.
Он расстался со стариком у приземистой сторожки с дверью под аркой и через несколько минут уже стоял в просторном холле своего дома, где его по обыкновению поджидала дочь Каролина. Она тотчас поспешила к отцу, чтобы снять с него накидку.
— Еще не приехал? — Он потер руки: в холле был один серьезный недостаток — из-за высокого потолка и выложенного плитками пола воздух в нем был всегда промозгло-холодный, что не могли устранить даже батареи теплых труб.
— Нет, отец. Но они скоро будут. Клэр поехала за ним на станцию в своем новом автомобиле.
— Придется и нам обзавестись этой дурацкой новинкой. — Лукавая улыбка засветилась в глазах Бертрама, и его тонкое лицо с запавшими щеками сразу утратило свою суровость. — Куда удобнее будет объезжать приход.
— Вы, конечно, шутите, отец. — Каролина, отличавшаяся практическим складом ума, была начисто лишена юмора и всерьез приняла слова отца. — Ведь вас так раздражают запах бензина и пыль. И потом — разве я плохо вожу вас в двуколке или вам надоел наш пони?
Предстоящее возвращение Стефена, несомненно, вывело ее из душевного равновесия. Она говорила с большим пылом, чем ей этого хотелось, а ее некрасивое озабоченное лицо покрылось пятнами от бурливших в ней чувств. Но она была жестоко наказана еще прежде, чем успела пожалеть о своем тоне: отец смотрел на нее отсутствующим взглядом, весь обратившись в слух, стараясь уловить шуршание шин на подъездной аллее. Каролина опустила глаза; ее рыхлое тело на коротких толстых ногах сразу как-то обмякло. Неужели он никогда не оценит ее безграничной преданности, не поймет, что ее единственное желание — служить ему? Ведь она только этим и занималась с минуты своего пробуждения, когда для нее начинался день, долгий день, и она, поспешно одевшись без помощи зеркала, взваливала на себя бремя хозяйства, совещалась с поваром о том, что подать на завтрак отцу, расставляла цветы в вазах, обходила сад и ферму, разбирала отцовскую почту, выпроваживала бесцеремонных посетителей, навещала больных прихожан, принимала высохших археологов и туристов, приезжавших на автобусе из Литлси и требовавших, чтобы им разрешили «осмотреть гробницу», и при этом еще находила время следить за бельем отца и штопать его шерстяные носки. А теперь вдобавок ко всему она ужасно простудилась и вынуждена то и дело сморкаться в уже насквозь промокший платок.
— Мама сойдет вниз? — осторожно осведомился настоятель.
— Думаю, что нет. Я, правда, натерла ей виски одеколоном. Но она чувствует себя все еще неважно.
— Значит, мы будем обедать вчетвером.
— Нет, втроем. Клэр сказала по телефону, что, к своему великому огорчению, не может остаться.
— Жаль. Ну ничего… приедет в другой раз.
В тоне настоятеля прозвучало сожаление, однако Каролина почувствовала, что, несмотря на свою привязанность к Клэр, дочери леди Броутон, владелицы соседнего поместья, и горячее одобрение, с каким он относился к молчаливому сговору между нею и его старшим сыном, в глубине души отец был рад, что проведет этот вечер в кругу своей семьи и что Стефен будет всецело принадлежать ему.
Сделав над собой усилие, Каролина сказала ровным голосом:
— Я еще не успела перепечатать ваши тезисы для завтрашней проповеди. Когда вы поедете в Чарминстер?
— О, должно быть, после второго завтрака. Тамошний настоятель — человек далеко не пунктуальный.
— Значит, в два часа. Я отвезу вас. — И вдруг добавила с ревнивым блеском в глазах: — У вас такой усталый вид, отец. А вам предстоит тяжелый день. Не задерживайтесь долго со Стефеном.
— Успокойся, Каролина. Кстати, я надеюсь, ты приготовила нам что-нибудь повкуснее.
— У нас будет сегодня луковый суп и лосось, которого прислал дядя Хьюберт из Тэста, с огурчиком, и конечно, под зеленым соусом; затем бараньи ребрышки с домашними бобами и молодым картофелем. На сладкое Бизли приготовила яблочную шарлотку с кремом, которую так любит Стефен.
— Совершенно верно, дорогая. Помнится, он всегда заказывал шарлотку, когда приезжал из Марлборо. Прекрасно. Постой-ка, это не мотор там урчит?
И в самом деле, послышался глухой ритмичный рокот; подойдя к двери, настоятель распахнул ее и увидел у подъезда небольшую закрытую машину «де дион», из которой, когда она перестала сотрясаться и вздрагивать, вдруг — словно из шкатулки с секретом — выскочили две фигуры.
— Стефен!
— Как поживаете, отец?.. А ты, Каролина? Дэви здесь?
— Нет еще… У него каникулы начнутся в понедельник.
В полосе света, падавшей из подъезда, возникла фигура худощавого мужчины ниже среднего роста во всем темном, который с трудом тащил большой кожаный чемодан, ибо сын Моулда так и не появился; мелькнули тонкие черты, красиво вырезанные ноздри, узкое, задумчивое, пожалуй, чересчур серьезное лицо. Затем, выждав, пока семейство поздоровается с гостем, из темноты на свет вышла высокая девушка в шоферских перчатках и длинном клетчатом пальто. Даже нелепая шляпа с вуалью, напоминающая по форме пшеничную лепешку, — принадлежность автомобилистки, которую Клэр надевала, лишь уступая настояниям матери, — не могла испортить впечатления, производимого этой уравновешенной, хорошо воспитанной молодой особой. Тон, каким она заговорила, подойдя к маленькой группе у подъезда, лишь подкрепил это впечатление.
— К сожалению, нам пришлось оставить кое-что из вещей на вокзале. Моя машина слишком мала для сундуков.
— Не беспокойтесь, дорогая Клэр. Мы пошлем за сундуком завтра. — Настоятель отеческим жестом положил руку ей на плечо. — А вы бы не могли все-таки остаться с нами?
— Увы, никак не могу. К маме должны прийти люди из деревни… какой-то сельскохозяйственный комитет… арендаторы… Эту встречу никак нельзя было отложить.
— Ну, что поделаешь! Не так-то легко быть хозяйкой поместья. Какой сегодня чудесный вечер, правда?
— Великолепный! Когда мы выехали из Халборо, было светло, как днем… — Голос ее потеплел, она повернула голову; тень от уродливой шляпы сместилась, и показалось лицо с тонким точеным профилем. — Правда, было красиво, Стефен?
Он стоял все это время молча и теперь, казалось, лишь с трудом вышел из своего оцепенения.
— Да, поездка была приятная. — Затем, словно чувствуя, что надо еще что-то сказать, добавил с несвойственной ему шутливостью: — Только в одном месте мне показалось, что нам придется выйти и подталкивать машину сзади.
— Это было на холме Эмбри, — рассмеялась Клэр. — Я плохо управляюсь с тормозами и никак не могла взять подъем. — Ее улыбка на миг сверкнула в темноте подъезда. — Не буду вас задерживать. Доброй ночи. Приезжайте к нам поскорее… Завтра, если сможете. И берегите себя, Каролина, вы совсем простужены.
Когда она уехала, Бертрам обнял сына за плечи и повел в дом.
— Как хорошо, что ты приехал, Стефен! Ты и понятия не имеешь… Впрочем, ладно… Как ты расстался с Оксфордом? И как вообще себя чувствуешь? Проголодался, наверно. Сбегай наверх — поздоровайся с матерью. А потом приходи обедать.
И пока Каролина, у которой глаза и нос покраснели от холодного вечернего воздуха, втаскивала в дом пакет с книгами, забытый на крыльце, отец стоял и смотрел вслед поднимавшемуся по лестнице Стефену с выражением нескрываемой любви, граничившей с обожанием.
2
После прекрасного обеда, умело поданного двумя горничными — простыми деревенскими девушками, великолепно вышколенными Каролиной, — настоятель, пришедший в благодушнейшее настроение, повел Стефена в кабинет, где уже были задернуты портьеры из драгета и в камине ярко горел превосходный корабельный уголь. Отопление в доме, правда, не отвечало требованиям современности, но камины были большие и топлива сколько угодно. Комната, куда отец с сыном прошли после обеда, была уютной, несмотря на обилие лепных украшений, — в ней было что-то приятное и веселое, бравшее верх над церковным душком, исходившим от письменного стола с выдвигающейся крышкой, на которой лежали проповеди Пьюзи, «Календарь церковнослужителя» и тщательно сложенный малиновый орарь. У камина стояли два потертых кресла, обитых коричневой кожей; у одной стены возвышалась стеклянная горка с разным огнестрельным оружием, у другой — витрина с монетами саксов, плодами археологических поисков настоятеля, а над камином, под чучелом лисьей головы, перекрещивались два охотничьих хлыста с костяными рукоятками.
Днем, готовясь к приезду сына, Бертрам прошел по подземному коридору в погреб и теперь со слегка виноватым видом взял запыленную бутылку, запечатанную белым сургучом — она лежала у него на столе горлышком вверх, — и, неумело вытянув крошащуюся пробку, налил в два бокала портвейн. Человек он был воздержанный, почти не притрагивался к спиртному и никогда не курил, но возвращение сына было событием, которое следовало отметить по установившейся в семье традиции.
— Эта бутылка была поставлена в погреб еще твоим дедушкой, — сообщил он, поднимая бокал с темно-красным вином и нарочито критическим оком рассматривая его на свет. — Это «Грэхем»… тысяча восемьсот семьдесят шестого года.
Стефен, ненавидевший портвейн, буркнул что-то в знак одобрения из глубокого кресла, где он расположился с бокалом в руках. Его желают видеть в такой роли, — что ж, придется подчиниться.
— Портвейн, по-моему, отменный, сэр.
Слова эти пришлись по душе настоятелю.
— Да, твой дед понимал толк в подобных вещах. Это он выложил внизу холл такими красивыми плитами. Ты ведь знаешь, что в тысяча восемьсот семьдесят восьмом году проводилась осушка Южной луговины и добрая половина труб, с помощью которых это делалось, осталась. Тогда старик решил разрезать их на части и вставить в каждый кусок по бутылке, затем все это сложили в погреб, залили известью — получились настоящие соты… Он, конечно, не был пьяницей, но любил после дня, проведенного на псовой охоте, выпить пинту кларета. Он ведь ходил на охоту до семидесяти лет.
— Удивительный, по-видимому, был человек.
— Он был хороший человек, Стефен. Настоящий английский помещик и джентльмен. — Старик вздохнул. — Лучшей надгробной надписи не придумаешь.
— Да и бабушка тоже, — почтительно вставил Стефен: по пути из Оксфорда, взволнованно раздумывая о своем будущем, пока поезд мчался мимо полей, фруктовых садов и речных излучин, он твердо решил быть безоговорочно покорным сыном. — Она была подстать ему. Моулд немало мне про нее рассказывал.
— Да-а, он был очень предан ей… как и вся ее челядь. Но и пришлось же ему из-за нее попыхтеть… — От воспоминаний глаза Бертрама потеплели и засветились усмешкой. — Ты ведь знаешь, что в последние годы жизни старушка страшно располнела. Ей было трудно передвигаться, и ее возили в кресле, а Моулда, который был тогда в учениках у садовника, приставили к ней в качестве тягловой силы. За это ему платили дополнительно шесть пенсов в неделю. Эта была великая честь, но штука весьма утомительная, особенно когда твоя бабушка изъявляла желание отправиться в деревню и надо было вкатить ее на холм Эмбри. Как-то раз летом, когда было очень жарко, Моулд, добравшись до вершины холма, остановился, чтобы вытереть рукавом лицо. Но не успел он отпустить кресло, как оно покатилось вниз и, набирая скорость, с головокружительной быстротой помчалось под откос. Бедняга буквально оцепенел. Он уже считал себя убийцей своей хозяйки. Вопя от ужаса, кинулся он вниз. А когда добежал до подножья холма… — Скрепя сердце, Стефен приготовился рассмеяться: он знал эту историю наизусть. — …то увидел твою бабушку, которая преспокойно сидела в своем кресле посреди деревенской площади и торговалась с мясником из-за бараньего бока. — Улыбка исчезла с лица Бертрама. — Это была женщина несгибаемой воли. Необычайно добрая. И очень преданная моему отцу. Она умерла ровно через два месяца после него.
Может быть, настоятель в эту минуту подумал о своем собственном браке? Где-то ухнула сова. В кладовой, находившейся дальше по коридору, Каролина с излишним грохотом передвигала глиняные кувшины. Бертрам выпрямился и глотнул вина, чувствуя, что надо поскорее прервать молчание, пока оно не стало тягостным. Как странно; он так любит своего сына, а всякий раз, когда они остаются вдвоем, оба испытывают непонятное замешательство. Быть может, «то потому, что он слишком любит его? Он никогда не ощущал этой неловкости в присутствии двух других своих детей. Конечно, он любит Каролину, ценит ее преданность и считает дочь „большим подспорьем“. Но уродство, которое, по его мнению, обрекало дочь на безбрачие, невольно уязвляло его чувство отцовской гордости. Что же касается Дэвида, его младшего сына, которому было уже почти тринадцать лет, то тут — увы! — любовь отходила на задний план, уступая место горечи, жалости и разочарованию. Подумать только, что один из Десмондов — больше того: его сын — оказался эпилептиком, который даже между приступами остается заикой!
Настоятель подавил вздох. Опасно давать волю чувствам. Но сейчас он не мог избежать этого.
— Приятно, что ты так хорошо окончил Оксфорд. Ты великолепно сдал экзамены.
— Ну, не знаю. Перед выпуском я что-то совсем пал духом.
— У меня тоже было такое чувство, когда я кончал колледж святой Троицы… хотя мне нравилось учиться не меньше, чем тебе.
Стефен промолчал. Разве мог он сказать отцу, что возненавидел университет, — возненавидел за дух чопорности и чванства, за оторванность от насущных проблем, за бесконечные занятия спортом, которые не представляли для него никакого интереса, за это иссушающее душу изучение мертвых языков, вызывавшее у него зевоту и побудившее его — из чувства противоречия — совершенствоваться во французском и испанском языках, а главное — разве мог он сказать отцу, как возненавидел избранное для него поприще!
А настоятель тем временем продолжал:
— Ты вполне заслужил отдых. Клэр ждет не дождется тебя, чтобы играть в теннис. А дядя Хьюберт приглашал к себе в Чиллинхем… Правда, вкусный был сегодня лосось? Это он прислал… У них там гостит сейчас твой кузен Джофри — он приехал ненадолго отдохнуть.
Стефен упорно молчал. И впервые Бертраму пришло на ум, что спокойствие сына — чисто внешнее, а под ним таится большое внутреннее напряжение. Щеки его, всегда бледные, были бледнее обычного, а темные глаза казались несоразмерно огромными на узком лице — эти признаки с самого раннего детства указывали, что Стефен испытывает душевную или физическую боль. «Он не из крепких; будем надеяться, что он не болен», — с внезапной тревогой подумал Бертрам и поспешно, заботливо сказал:
— Тебе, конечно, надо отдохнуть. До июля можно не думать о практике в Лондоне. Предположим, она займет у тебя пять месяцев, в таком случае твое посвящение в сан придется как раз на рождество — самое подходящее для этого время.
Стефен стряхнул с себя оцепенение. Как долго он жил в предвидении этой страшной минуты — пытался, по совету своего друга Глина, приблизить ее и потом в волнении отступал; написал добрый десяток писем и порвал — все до одного. И сейчас, когда минута эта все-таки наступила, он почувствовал дурноту и внутри у него все похолодело.
— Отец… я должен с вами поговорить.
— Да? — Настоятель поощрительно кивнул и сложил вместе кончики пальцев.
Молчание. «Очевидно, речь пойдет о деньгах, — снисходительно подумал настоятель. — Какой-нибудь неоплаченный должок по колледжу». Но тут сбивчиво прозвучало:
— Я не хочу принимать сан священника.
Лицо настоятеля даже не дрогнуло — слова сына были столь неожиданны и безгранично удивительны, что черты старика застыли, будто скованные внезапной смертью. Наконец, словно не поняв, он переспросил:
— Ты не хочешь принимать сан священника?
— Я чувствую, что не гожусь для этого… я не умею ладить с людьми… у меня нет организаторского дара… Даже ради спасения собственной жизни я не мог бы произнести приличной проповеди…
— Все это придет со временем. — Бертрам выпрямился и теперь сидел насупившись. — Мои проповеди тоже не отличаются особым блеском. Но этого и не требуется.
— Но, отец, дело ведь не только в этом. Меня не интересует миссия священника. Я… я чувствую, что не способен заменить вас здесь…
Прерывистая речь Стефена навела настоятеля на мысль, что его первоначальные догадки были правильны, и, несколько успокоившись, он сказал примирительно:
— Ты устал и измучился, мой мальчик. Все мы порой падаем духом и разочаровываемся в жизни. Ты почувствуешь себя совсем иначе после нескольких прогулок по окрестностям.
— Нет, отец. — Тяжело дыша, Стефен напряг всю свою волю. — Это у меня уже давно. Не могу я запереться в этой глуши… обречь себя на бессмысленное, жалкое существование.
Что он сказал? В своем отчаянии он употребил явно не те слова. Боль во взгляде отца обожгла его. Минута невыносимо тяжкого молчания. Затем:
— Я не знал, что ты так смотришь на Стилуотер. Приход у нас, быть может, и правда маленький. Но наша роль в стране измеряется, пожалуй, не размерами площади, а чем-то другим.
— Вы не поняли меня. Я люблю Стилуотер… здесь мой дом. И я знаю, как глубоко уважают вас на много миль вокруг. Я говорю о другом… и вы, конечно, понимаете, что я имею в виду, что я считаю своим призванием в жизни.
Настоятель резко откинулся в кресле, затем, словно прозрев, испуганно воззрился на сына.
— Стефен… неужели опять эта дикая идея?
— Да, отец.
И снова звенящая тишина разделила их. Настоятель поднялся с кресла и сначала медленно, затем со все возрастающей стремительностью зашагал по комнате. Наконец усилием волн он взял себя в руки и, подойдя к Стефену, остановился перед ним.
— Милый мой мальчик, — очень серьезно начал он. — Я никогда не пытался воззвать к твоему чувству долга и таким образом привязать тебя к себе. Даже когда ты был совсем маленький и еще не ходил в школу, я предпочитал воздействовать на тебя с помощью естественных чувств любви и уважения. Однако ты должен понять, сколько надежд я возлагал на то, что ты унаследуешь мое место. Стилуотер так много значит для меня… для всех нас. Обстоятельства моей жизни… болезнь твоей матери… злополучное состояние здоровья Дэвида… то, что ты мой старший и (не сердись на меня за это)… — тут голос его слегка дрогнул, — глубоко любимый сын… побудило меня связать все мои надежды с тобой. Однако сейчас я оставляю все это в стороне. Клянусь тебе честью, я думаю прежде всего о тебе, а не о себе, когда говорю (я бы должен сказать — прошу): выбрось из головы твою нелепую мечту. Ты и сам не понимаешь, к чему это тебя приведет. Ты не должен… не можешь пойти по этому пути.
Днем, готовясь к приезду сына, Бертрам прошел по подземному коридору в погреб и теперь со слегка виноватым видом взял запыленную бутылку, запечатанную белым сургучом — она лежала у него на столе горлышком вверх, — и, неумело вытянув крошащуюся пробку, налил в два бокала портвейн. Человек он был воздержанный, почти не притрагивался к спиртному и никогда не курил, но возвращение сына было событием, которое следовало отметить по установившейся в семье традиции.
— Эта бутылка была поставлена в погреб еще твоим дедушкой, — сообщил он, поднимая бокал с темно-красным вином и нарочито критическим оком рассматривая его на свет. — Это «Грэхем»… тысяча восемьсот семьдесят шестого года.
Стефен, ненавидевший портвейн, буркнул что-то в знак одобрения из глубокого кресла, где он расположился с бокалом в руках. Его желают видеть в такой роли, — что ж, придется подчиниться.
— Портвейн, по-моему, отменный, сэр.
Слова эти пришлись по душе настоятелю.
— Да, твой дед понимал толк в подобных вещах. Это он выложил внизу холл такими красивыми плитами. Ты ведь знаешь, что в тысяча восемьсот семьдесят восьмом году проводилась осушка Южной луговины и добрая половина труб, с помощью которых это делалось, осталась. Тогда старик решил разрезать их на части и вставить в каждый кусок по бутылке, затем все это сложили в погреб, залили известью — получились настоящие соты… Он, конечно, не был пьяницей, но любил после дня, проведенного на псовой охоте, выпить пинту кларета. Он ведь ходил на охоту до семидесяти лет.
— Удивительный, по-видимому, был человек.
— Он был хороший человек, Стефен. Настоящий английский помещик и джентльмен. — Старик вздохнул. — Лучшей надгробной надписи не придумаешь.
— Да и бабушка тоже, — почтительно вставил Стефен: по пути из Оксфорда, взволнованно раздумывая о своем будущем, пока поезд мчался мимо полей, фруктовых садов и речных излучин, он твердо решил быть безоговорочно покорным сыном. — Она была подстать ему. Моулд немало мне про нее рассказывал.
— Да-а, он был очень предан ей… как и вся ее челядь. Но и пришлось же ему из-за нее попыхтеть… — От воспоминаний глаза Бертрама потеплели и засветились усмешкой. — Ты ведь знаешь, что в последние годы жизни старушка страшно располнела. Ей было трудно передвигаться, и ее возили в кресле, а Моулда, который был тогда в учениках у садовника, приставили к ней в качестве тягловой силы. За это ему платили дополнительно шесть пенсов в неделю. Эта была великая честь, но штука весьма утомительная, особенно когда твоя бабушка изъявляла желание отправиться в деревню и надо было вкатить ее на холм Эмбри. Как-то раз летом, когда было очень жарко, Моулд, добравшись до вершины холма, остановился, чтобы вытереть рукавом лицо. Но не успел он отпустить кресло, как оно покатилось вниз и, набирая скорость, с головокружительной быстротой помчалось под откос. Бедняга буквально оцепенел. Он уже считал себя убийцей своей хозяйки. Вопя от ужаса, кинулся он вниз. А когда добежал до подножья холма… — Скрепя сердце, Стефен приготовился рассмеяться: он знал эту историю наизусть. — …то увидел твою бабушку, которая преспокойно сидела в своем кресле посреди деревенской площади и торговалась с мясником из-за бараньего бока. — Улыбка исчезла с лица Бертрама. — Это была женщина несгибаемой воли. Необычайно добрая. И очень преданная моему отцу. Она умерла ровно через два месяца после него.
Может быть, настоятель в эту минуту подумал о своем собственном браке? Где-то ухнула сова. В кладовой, находившейся дальше по коридору, Каролина с излишним грохотом передвигала глиняные кувшины. Бертрам выпрямился и глотнул вина, чувствуя, что надо поскорее прервать молчание, пока оно не стало тягостным. Как странно; он так любит своего сына, а всякий раз, когда они остаются вдвоем, оба испытывают непонятное замешательство. Быть может, «то потому, что он слишком любит его? Он никогда не ощущал этой неловкости в присутствии двух других своих детей. Конечно, он любит Каролину, ценит ее преданность и считает дочь „большим подспорьем“. Но уродство, которое, по его мнению, обрекало дочь на безбрачие, невольно уязвляло его чувство отцовской гордости. Что же касается Дэвида, его младшего сына, которому было уже почти тринадцать лет, то тут — увы! — любовь отходила на задний план, уступая место горечи, жалости и разочарованию. Подумать только, что один из Десмондов — больше того: его сын — оказался эпилептиком, который даже между приступами остается заикой!
Настоятель подавил вздох. Опасно давать волю чувствам. Но сейчас он не мог избежать этого.
— Приятно, что ты так хорошо окончил Оксфорд. Ты великолепно сдал экзамены.
— Ну, не знаю. Перед выпуском я что-то совсем пал духом.
— У меня тоже было такое чувство, когда я кончал колледж святой Троицы… хотя мне нравилось учиться не меньше, чем тебе.
Стефен промолчал. Разве мог он сказать отцу, что возненавидел университет, — возненавидел за дух чопорности и чванства, за оторванность от насущных проблем, за бесконечные занятия спортом, которые не представляли для него никакого интереса, за это иссушающее душу изучение мертвых языков, вызывавшее у него зевоту и побудившее его — из чувства противоречия — совершенствоваться во французском и испанском языках, а главное — разве мог он сказать отцу, как возненавидел избранное для него поприще!
А настоятель тем временем продолжал:
— Ты вполне заслужил отдых. Клэр ждет не дождется тебя, чтобы играть в теннис. А дядя Хьюберт приглашал к себе в Чиллинхем… Правда, вкусный был сегодня лосось? Это он прислал… У них там гостит сейчас твой кузен Джофри — он приехал ненадолго отдохнуть.
Стефен упорно молчал. И впервые Бертраму пришло на ум, что спокойствие сына — чисто внешнее, а под ним таится большое внутреннее напряжение. Щеки его, всегда бледные, были бледнее обычного, а темные глаза казались несоразмерно огромными на узком лице — эти признаки с самого раннего детства указывали, что Стефен испытывает душевную или физическую боль. «Он не из крепких; будем надеяться, что он не болен», — с внезапной тревогой подумал Бертрам и поспешно, заботливо сказал:
— Тебе, конечно, надо отдохнуть. До июля можно не думать о практике в Лондоне. Предположим, она займет у тебя пять месяцев, в таком случае твое посвящение в сан придется как раз на рождество — самое подходящее для этого время.
Стефен стряхнул с себя оцепенение. Как долго он жил в предвидении этой страшной минуты — пытался, по совету своего друга Глина, приблизить ее и потом в волнении отступал; написал добрый десяток писем и порвал — все до одного. И сейчас, когда минута эта все-таки наступила, он почувствовал дурноту и внутри у него все похолодело.
— Отец… я должен с вами поговорить.
— Да? — Настоятель поощрительно кивнул и сложил вместе кончики пальцев.
Молчание. «Очевидно, речь пойдет о деньгах, — снисходительно подумал настоятель. — Какой-нибудь неоплаченный должок по колледжу». Но тут сбивчиво прозвучало:
— Я не хочу принимать сан священника.
Лицо настоятеля даже не дрогнуло — слова сына были столь неожиданны и безгранично удивительны, что черты старика застыли, будто скованные внезапной смертью. Наконец, словно не поняв, он переспросил:
— Ты не хочешь принимать сан священника?
— Я чувствую, что не гожусь для этого… я не умею ладить с людьми… у меня нет организаторского дара… Даже ради спасения собственной жизни я не мог бы произнести приличной проповеди…
— Все это придет со временем. — Бертрам выпрямился и теперь сидел насупившись. — Мои проповеди тоже не отличаются особым блеском. Но этого и не требуется.
— Но, отец, дело ведь не только в этом. Меня не интересует миссия священника. Я… я чувствую, что не способен заменить вас здесь…
Прерывистая речь Стефена навела настоятеля на мысль, что его первоначальные догадки были правильны, и, несколько успокоившись, он сказал примирительно:
— Ты устал и измучился, мой мальчик. Все мы порой падаем духом и разочаровываемся в жизни. Ты почувствуешь себя совсем иначе после нескольких прогулок по окрестностям.
— Нет, отец. — Тяжело дыша, Стефен напряг всю свою волю. — Это у меня уже давно. Не могу я запереться в этой глуши… обречь себя на бессмысленное, жалкое существование.
Что он сказал? В своем отчаянии он употребил явно не те слова. Боль во взгляде отца обожгла его. Минута невыносимо тяжкого молчания. Затем:
— Я не знал, что ты так смотришь на Стилуотер. Приход у нас, быть может, и правда маленький. Но наша роль в стране измеряется, пожалуй, не размерами площади, а чем-то другим.
— Вы не поняли меня. Я люблю Стилуотер… здесь мой дом. И я знаю, как глубоко уважают вас на много миль вокруг. Я говорю о другом… и вы, конечно, понимаете, что я имею в виду, что я считаю своим призванием в жизни.
Настоятель резко откинулся в кресле, затем, словно прозрев, испуганно воззрился на сына.
— Стефен… неужели опять эта дикая идея?
— Да, отец.
И снова звенящая тишина разделила их. Настоятель поднялся с кресла и сначала медленно, затем со все возрастающей стремительностью зашагал по комнате. Наконец усилием волн он взял себя в руки и, подойдя к Стефену, остановился перед ним.
— Милый мой мальчик, — очень серьезно начал он. — Я никогда не пытался воззвать к твоему чувству долга и таким образом привязать тебя к себе. Даже когда ты был совсем маленький и еще не ходил в школу, я предпочитал воздействовать на тебя с помощью естественных чувств любви и уважения. Однако ты должен понять, сколько надежд я возлагал на то, что ты унаследуешь мое место. Стилуотер так много значит для меня… для всех нас. Обстоятельства моей жизни… болезнь твоей матери… злополучное состояние здоровья Дэвида… то, что ты мой старший и (не сердись на меня за это)… — тут голос его слегка дрогнул, — глубоко любимый сын… побудило меня связать все мои надежды с тобой. Однако сейчас я оставляю все это в стороне. Клянусь тебе честью, я думаю прежде всего о тебе, а не о себе, когда говорю (я бы должен сказать — прошу): выбрось из головы твою нелепую мечту. Ты и сам не понимаешь, к чему это тебя приведет. Ты не должен… не можешь пойти по этому пути.