Я часто представляю себе, как разговариваю с Ритой о том, что между нами происходит. Я говорю за себя и отвечаю за нее. Иногда после такого разговора - тихая радость, но чаще - тяжесть упрямого непонимания. Представлять я вынужден - слова, которыми Рита озвучена в моем воображении, реальной Рите чужды и незнакомы, но я хочу их слышать, и произносить их должен ее голос. И ничей другой.
Позвонив, я слышу, как за дверью заливисто голосит Фагот. Дверь оборотом - уходит внутрь, выпуская наружу запах жареной картошки, и в ноги мне летит рыжий мохнатый комок - вислые уши Фагота полощутся, словно махристая ветошь... Дома - одна Рита, мать - на работе.
- Ваши розы, колдунья! - Я протягиваю Рите освобожденный от бумаги букет.
- Чудо! - Она всплескивает светящимися ладонями. Взгляд ее влюбленно скользит по бархату лепестков; со смехом Рита окунает лицо в букет. Волшебный запах!
В своей комнате Рита ставит букет в вазу, на туалетную тумбочку, где рассыпаны заколки, перламутрово блестит флакончик лака для ногтей и высится глянцевый картонный обелиск с кистью сирени на гранях. Рядом с тумбочкой застланная синим покрывалом кровать.
- Обними меня, - просит Рита. Она сама закидывает руки мне на плечи и подставляет моим губам загорелую шею - сквозь смуглую кожу проступают нежные дорожки вен. - Мы еще два часа будем одни, - говорит она. - Ты заслужил награду.
Я молчу - я не хочу говорить ей, что она меня обижает. Разве это сделка? Губы чувствуют прохладу ее кожи - кожа пахнет сиренью. Вот тут, у мочки уха, есть чудесная впадинка... Рита начинает неровно дышать и тихонько подталкивает меня к кровати. В ногах крутится Фагот.
Вечер. Я пришел к Рите, чтобы увести ее в прозрачные сумерки, к Ивнице. Дверь открыла Мария Сергеевна. Рита принимала душ, и мать провела меня в ее комнату. Я стоял у окна, смотрел на отцветающие каштаны, на бледное небо с бледными звездами и ни о чем не думал. Потом на Ритиной тумбочке, рядом с глянцевой коробкой ее духов, я увидел раскрытую книгу. В этой комнате раскрытая книга попалась мне впервые. Я пробежал глазами страницу - словарь иностранных слов, - во втором столбце предпоследним толковалось слово "имаго".
12
Третий день Мельну до полудня пекло солнце. Третий день после полудня заметали стеклянное небо тучи, били из туч до ночи тяжелые тускло-прозрачные струи, - будто сместились полюса, и сдавил Мельну обруч экватора, поставив свой закон: всю воду, что выпивается солнцем с утра, возвращать земле к вечеру.
Сентябрь.
После уроков Анна Михайловна, прижав черный ископаемый зонт к коленям, сидела на фанерном стуле у входа в гардероб - ждала Николая. Вчера Николай обещал дослушать ее историю, отдать ей третий вечер (или принять этот вечер в подарок?). Николай спустился в вестибюль, поздоровался со старухой, и та, строго кивнув в ответ, молча поднялась. На крыльце, под козырьком крыши, Анна Михайловна хлопнула черным парашютом зонта - выступили из ткани острые ребра каркаса. Она сунула Николаю гнутую ручку и вышла под дождь. Николай поспешил следом, прикрывая старуху и себя широким, как сажень, перепончатым грибом. Лужи вскипали пузырями - по брезенту дробно били тяжелые капли. Ветхая черная бахромка по краю зонта вмиг намокла, напиталась дождем, и с нее побежали светлые струйки.
Шли в заречье. Старуха ступала на полшага впереди - с Николаем и все же отдельно от него, - напоминая колючими плечами, обернутыми серым платком, и втянутой в шерстяное тепло шеей, летучую мышь, пифию. Шли короткой дорогой, по железнодорожному мосту, уложившему на быки три горбатых пролета. Вдоль полотна была устроена пешеходная дорожка с дощатым настилом и зыбкими перилами; на дорожке расходиться - боком, идти гуськом. Николай смотрел в гладко зачесанный затылок старухи с седой косой, скрученной на макушке в кичку, и старался защитить зонтом эту кичку от колких захлестов дождя. На середине моста Анна Михайловна остановилась.
- Здесь... - сказала она.
- Что? - не понял Николай.
Старуха оперлась желтой веснушчатой рукой о мокрые перила. Внизу резали темную воду тяжелые быки. Из-за шума дождя реку не было слышно.
- Здесь умер Петр, - сказала старуха. - Там, внизу. - Она оторвалась от перил и пошла дальше, втянув шею, кутаясь в шерстяной платок.
Шли по тротуару, между стеной деревянных домов и частой цепью мокрых, поникших кленов, молча обходили клокочущие лужи. Дождь сек косо, бил по ногам. Из-под зонта был виден край плотного серого неба, натянутого, как барабанная кожа, - в это небо хотелось лупить кулаками.
Николай ВТОРУШИН
Старуха отворяет калитку и первой заходит во двор, негнущаяся, сухая, как истукан. За забором, направо - сарай со сложенной вдоль стены и ровно выведенной под стреху поленницей; налево - темный бревенчатый дом. Старуха - вполоборота - смотрит на поленницу, мне виден ее острый, похожий на щепку, профиль.
Анна ЗОТОВА
- А здесь умер Яков.
Николай ВТОРУШИН
Я не сразу вспоминаю, кто такой Яков - ее покойники затеяли в моей голове чехарду. Мы обходим дом и поднимаемся на крыльцо; под навесом складываю музейный зонт, стряхиваю дождь (или дождь - движение воды с неба?) на балясины перил. Торцы бревен щетинятся, отпугивая время.
Анна ЗОТОВА
- Мы живем здесь вдвоем с Натальей. Этот дом велик для двоих. Если б отец знал, как увянет его род, он бы не вылезал из комнаток при лавке - или вовсе бы остался в астраханской степи.
Николай ВТОРУШИН
Мы уже в доме. В прихожей остаются вещи, пропитанные уличной сыростью: зонт, платок, куртка. Мы идем мимо кухни, где кто-то невидимый звякает железом о железо - под лестницу, ведущую на второй этаж (раньше его, должно быть, называли "антресоли"), - за белую дверь - в тюлевое, застиранное старушечье царство. По дороге пахло кухней, мокрым деревянным полом, флоксами, коптящим в керогазе асбестовым фитилем, - но за дверью нет запахов, кроме уксусно-кислого запаха старости. В комнате тесно от громоздящейся мебели, все горизонтальные плоскости застланы белыми салфетками со штопаным кружевом. В свободном от мебели пространстве разбрызгивает густое жужжание обстоятельная сентябрьская оса.
Анна ЗОТОВА
- Присаживайся. Ты голоден?
Николай ВТОРУШИН
- Благодарю - я обедал.
Анна ЗОТОВА
- Как знаешь. Вот сюда - к столу. Я хочу показать тебе фотографии...
Николай ВТОРУШИН
На массивный белоскатертный стол ложится альбом с крышками, обтянутыми синим бархатом. Чем-то неуловимым этот альбом напоминает мне детство. Потертый ворс с серебристым отливом, вклеенная в центр крышки картинка с бледно-розовым цветком, - что-то есть в этом от полузабытых детских приключений: от путешествий в стенной шкаф, где в карманы пыльных пальто и шуб всунуты таблетки нафталина, от страха перед карой за сломанную костяную гребенку, от субботних лакированных пирогов с капустой, от неудержимо-заманчивых (но запрещенных и наказуемых) раскопок в ящиках родительского секретера...
Анна ЗОТОВА
- Это Семеново семейство. Жену - Светлану - он добыл в Белоруссии взамен ордена и начдивства, - когда он вернулся с гражданской, Светлана уже была при нем с тяжелым пузом. А вот их детки: Петр и Алексей - погодки. Петр рядом с матерью, Алексей около Семена... Это двадцать седьмой год.
Когда Семен знакомил Светлану с остатками своей родни - со мной и с Яковом, мусолящим в руках винтики от кинопроектора, - та коротко глянула на беззубого Якова, потом на меня, двенадцатилетнюю босячку, до того тощую, что мою грудь можно было приспособить под стиральную доску, и сказала, обхватив живот с боков, как тыкву: "Подрастай, надо нам народ рожать взамен сведенного!"
Она была веселой и юркой, как мышь, работящей, неутомимой в хозяйских хлопотах. Целыми днями она крутилась в делах, голося звонкие белорусские песни: отмывала затоптанные полы, скоблила кухню, носилась в надутом ветром сарафане по рынку, - так что еще до появления Петра наша разграбленная обитель снова стала похожа на человечье жилье.
А потом родился Петр, а через год - Алексей... Моему отцу не удалось стать патриархом рода, и теперь за развод потомства взялся Семен.
С виду все получалось ладно: дом посвежел, дети дали дому жизнь семья! И даже в тридцать восьмом, когда Семена заглотил НКВД, Семен, как Иона из утробы Левиафана, вышел из его пасти в славе! Вот он, герой, снялся с возвращенным орденом... И только в войну снова подал голос отпостившийся зотовский бес.
Петр с сорокового предвоенного года тянул в армии срочную службу. Алексей готовился поступать в университет... Но в июне сорок первого немцы бомбили Киев, где располагалась часть Петра, а Алексей в июле записался добровольцем. Ну, а к концу лета в Мельне уже были фрицы... Семен в военкомат не успел. Он ушел в лес и сколотил там партизанское ополчение, лесное его воинство так себя прославило, что германцы назначили награду не только за голову Семена, но и за любого молодца из его отряда. Семенову Светлану угнали в Германию. Якова расстреляли как брата партизанского главаря... Так что, зная, как фрицы мирных за партизанские подвиги жалуют, выходит, что хоть и не своими руками Семен убил жену и брата, но кат - он. Семен весь был в своем геройстве, как угодник в позолоте, а кому его славу расхлебывать - заботы ему не было. Известно: во всяком ратном деле и радость, и ужас есть, только человек так устроен, что радостью он, будто водкой, упивается, а ужас, как догадку о завтрашнем похмелье, из головы вон гонит. Потому гонит, чтобы в радости не было ему памяти о плате, какая с него за удовольствие взыщется! Так и Семен той страшной мысли не думал, что за его подвиги у невинных головы летят.
Якова расстреляли во дворе у дровяника... Накануне Семен спалил комендатуру. Я сбереглась - укрылась на ночь в одном знакомом доме, а когда вернулась, то застала у дровяника двоих полицаев, заваливающих в телегу моего мертвого дядю. Я выглядывала из-за бани; я была совсем близко - на моих глазах полицаи, матерясь, бросили Якова в телегу, и его костлявое тело, будто мешок картошки, шмякнулось туда с глухим стуком. Потом они ушли, а старик-возчик тронул лошадь со двора. На улице я догнала старика он был наш, мельновский - и спросила: куда он везет моего покойника? Возчик сказал, что ему велено зарыть тело где-нибудь за городом, безымянно, и я едва его упросила повернуть телегу на кладбище... У старика была лопата; вместе с ним мы закопали Якова недалеко от могилы отца. Мы хоронили его без гроба, наспех, и когда взялись опускать тело в яму, я почувствовала, что икры у Якова еще мягкие...
А меня немцы почему-то не тронули. Старик Серпокрыл, у которого я пережидала ночь, пока горела комендатура, говорил, что для фрицев я - не только племянница партизанского батьки, но и дочь врага советской власти, а таких им косить не резон. Если это правда, то выходит - мертвый отец был мне защитником, в то время как его живой брат скликал на меня воронье!
Когда фашистов выгнали из Мельны, по воле случая Зотовы снова слетелись в гнездо: вернулся из леса Семен, прибыли, подлатанные в госпиталях, Петр и Алешка. Последний успел даже подселить к нам свою невесту - дочь Вершинина, ссыльного ленинградского профессора, - отца ее, после прихода наших, обвинили в сотрудничестве с оккупантами (в школе при немцах он учил детей биологии) и упекли в лагерь, оставив дочь в сиротстве. Наташа Вершинина быстро сделалась нам своя, - из-за нее никому не пришлось тесниться, ведь с нами больше не было Якова и Светланы... Но семействовали мы недолго. У Алешки кончился отпуск по ранению, а лесное воинство расформировали по регулярным частям, и Семен отправился на фронт вслед за младшим сыном. Снова нас осталось трое: я, Наташа и Петр, за хромоту комиссованный вчистую. Правда, за свою побывку Алешка похлопотал, чтобы нам без него не скучалось - Наталья от него понесла, и в конце сорок четвертого нас уже было четверо.
К тому времени город стал понемногу поправляться. С фронта потянулись калеки, развернулся в Мельне на их руках (у кого остались руки) и на женской силе цех по пошиву армейских кирзачей. При сапожном цехе устроился снабженцем и Косулин-младший. С правой руки миной ему оторвало три пальца; от фронта его освободили; он приехал в Мельну и тут узнал про отцовскую славу немецкого хвоста и его злую участь. Мне было его жаль - сын за отца не ответчик, да и фронт его медалями жаловал, но жить с таким узелком в памяти душно...
Он мне нравился. Я работала кладовщиком при цеховом складе Косулин-младший часто заходил ко мне по служебной нужде, а иногда, уже не в службу, провожал со склада домой. Он был щедр и внимателен - он не раз делился со мной черт-те где раздобытой тушенкой, угощая так весело и напористо, что не хватало умения отказаться. А мне уже было тридцать пять, от меня уходила молодость, и - быть мне битой! - я еще ни разу не влюблялась! В моем сердце скопилось столько нежной силы, что стоило кому-то до него легко дотронуться, как сердце тут же прорвалось любовью...
Косулин приходил на склад, я смотрела на его костяной нос, заглядывала в его черные глаза, где нельзя было отыскать зрачков, и впервые мне хотелось поделиться с чужим человеком тем, чего и одной мне было недостаточно, - я доставала тряпицу, распутывала узлы и делила поровну свой завтрак-обед-ужин: три вареные картофелины и ломоть хлеба. Он отказывался или скромно отколупывал от картофелины мелкую крошку; зато в другой раз, отвечая на мою убогую щедрость, выкладывал из мешка тушенку, суповой концентрат и свежий хлебный кирпич... Мы целовались, как школьники, - он учил меня не напрягать губы и не слишком широко открывать рот. Но чем сильнее давила мое сердце нежность, тем тревожнее становились мысли. Не было страха - было необъяснимое предчувствие скорой тоски.
Несколько раз я заманивала Косулина-младшего в гости, заваривала вместо чая брусничный лист и выкладывала сухари. Он в ответ всегда выставлял спирт и тушенку с хлебом. Петр при снабженце ехидно поглядывал в мою сторону, а однажды, после ухода гостя, разом объяснил мне мою тревогу.
- Консерву мы уважаем, - сказал он. - Консерву бери, не стесняйся - не сегодня-завтра кормушке каюк! Дай только Семену вернуться!
И я поняла, чего боюсь, - я боюсь, что Семен возвратится с войны и погубит мое счастье!
Но война еще гуляла на своем празднике, не выпуская Семена из хоровода, и я забывала о тревоге - как все влюбленные, я умела посреди общей беды окунуться с головой в лужицу своего призрачного покоя. Мне было наплевать, кем был старший Косулин - писал ли он доносы на Хайми и на Семена, стелился ли перед немцами - какое мне дело? Я любила его сына. Хотя, наверно, я не смогу объяснить, каким человеком в жизни был мой снабженец... Ведь "любить" вовсе не означает - "понимать". Я просто отдавала ему свою перезревшую молодость и огорчалась лишь одному - что никак не могу забеременеть. Да, я хотела быть ему женой и иметь от него ребенка! И женщине для этого вовсе не нужно понимать мужчину - достаточно просто не мыслить ему замены.
Так вот, я никак не могла забеременеть. Но я старалась, я спешила, ведь мне уже было тридцать пять... А Петр вытаскивал меня из моей лужицы. Он подначивал тянуть со снабженца, кроме съестного, побольше питейного, а то-де война на исходе, скоро Семен вернется и меня овдовит, а помянуть жениха нечем! После таких шуток по ночам Семен снился мне мертвым.
Но он вернулся невредимым - в сержантском звании и с двумя рядами медалей на груди (у него их было восемь, не считая ордена за партизанство и давнего - за гражданскую). Конечно, я была готова отстаивать свой выбор, я бы защищала снабженца, как кошка, попробуй Семен тронуть на нем хоть волос, - но, думая об этом, я выла от страха.
Однако Семен не сказал о Косулине ни слова. Я понимала - вначале он захмелел от мирной жизни, но и спустя месяц он не подавал вида, будто что-то не так. А не знать про снабженца он не мог - это я тоже понимала, хоть мы, как малые дети, таились в первые дни Семенова приезда, любой мельновский язык мог наплести ему про нас целый короб пересудов, и раньше всех поспел бы с ябедой домашний поганец Петр. "Не может не знать и молчит, - думала я. - Значит, ему все равно, значит, не будет противиться". И я начинала верить в суетность своих опасений. В самом деле: ведь я знала, что Семен не имел бы ничего против Косулина-младшего, маячь тот перед его глазами хоть каждый день посторонним прохожим - так отчего же снабженец должен стать ему врагом при породнении? Я не хотела видеть тут разницу и убеждала себя, что ее, в самом деле, нет.
А вскоре, отправившись к Косулину узнать, отчего он третий день не заходит на склад, я нашла его дом запертым. Соседи сказали, что вчера утром к нему заходил Семен, и вчера же Косулин, уволившись из цеха, запер дом на амбарный замок и уехал неизвестно куда. Он даже не простился со мной, мой тушеночный магнат!.. Я долго ждала вести, прежде чем поняла, что вести не будет, - ждала так долго, что научилась ждать по-настоящему, научилась ценить само ожидание, не желая его воплощения - воплощения страшась. Я никогда не узнала, что Семен делал у Косулина - за многие годы, до самой его смерти, мы не сказали друг другу о снабженце ни слова.
Вот так, мимоходом, Семен похоронил мою надежду стать женой и матерью. Я говорю только про надежду... Но если бы я понесла (я не верю, что родилась на свет бесплодной), если бы Косулин не уехал, и мы бы по-прежнему старались... Тогда Семен - убийца моего возможного потомства!
Николай ВТОРУШИН
Внезапно открывается дверь, и в комнату входит женщина, пропитанная запахами кухни. В руках у женщины - поднос с заварником, двумя стаканами и старомодной мельхиоровой вазочкой с печеньем; в волосах ее - серебряный люрекс. Здороваясь, я на миг приподнимаюсь со стула и тут же шлепаюсь обратно. Старуха и женщина смотрят друг на друга. От вновь пережитой обиды у старухи горят глаза, - постепенно огонь скрывает поволока. И вот глаза прежние - угли, припорошенные пеплом.
Анна ЗОТОВА
- Наташа, это наш новый учитель истории. Он обещал прийти... Я говорила.
Наталья ВЕРШИНИНА
- Может, он хочет есть?
Анна ЗОТОВА
- Он уже обедал.
Николай ВТОРУШИН
Они говорят так, будто я иностранец, и не понимаю их речи. Седеющая женщина разгружает поднос и выходит, забывая в комнате убийственный для постника аромат борща. Вскоре она возвращается с чайником кипятка и розеткой земляничного варенья. Оса, позабыв о тюлевой занавеске, проделывает фигуру пилотажа, которой нет названия, и зависает над вареньем. Женщина выходит и затворяет за собой дверь.
Анна ЗОТОВА
- Для двух старух такой храмины - много... Чай наливай сам...
Так вот: война отпустила Семена, но Алешку отпускать не хотела. В Германии его посадили в эшелон и через бесконечные пространства повезли на Дальний Восток - эту весть, вместе с трофейным обеденным сервизом из мейсенской глины, мы получили от его демобилизованного однополчанина, здешнего запрудинского парня. Потом из Китая пришла похоронка, и Наталья осталась невенчанной вдовой с малым Мишкой в подоле.
Светлана с германских работ в Мельну не вернулась.
В нашем доме по-прежнему хозяйствовал Семен. Время не сломило его характер, кроме того, он не видел преемника, не видел, кому передать вожжи, - Семен ждал толк от Алешки, но того смолола война, а Петра за паскудство он жаловал хуже пса. Благо, не на пустом месте - ведь если жил на свете стервец, который слова "даром" не знал и, кроме гадкой своей выгоды, ничего в жизни искать не думал, то стервец этот - Петр. Он стал хромым калекой, и, может, поэтому, желая соответствовать телесной ущербности, уродливо скособочилась следом и его душа. Он походил на дворового кабыздоха - корысть, трусость и наглость сквозили в каждом его движении. Деньги Петр любил безмерно - всякий миг высчитывал, где бы урвать копеечку. Куда он их девал? - загадка. Может, кубышку имел и в нее складывал? Семен его за такие дела не раз мордовал, но только науки из этого Петр не вынес - вынес одни увечья. А однажды он уволок германский сервиз, который Алешка с оказией переслал - стянул, подлец, до последней соусницы! Наталья ночь ревела, жалея память о суженом. Семен за этот сервиз сломал калеке нос, и с той поры Петр стал походить на человека, обнюхивающего собственную щеку.
Быть может, потому и Мишка дядю не уважал, что не видел от Семена поблажки к увечному сыну. За каждую выходку, за Петром замечаемую, он норовил добавить к дедовским карам свой посильный вклад: то в бане срежет с дядиных порток пуговицы, то подмешает ему в табак стриженных ногтей, то бандитски свистнет - так, что у Петра сведет здоровую ногу, и он тут же шмякнется на землю и барахтается в пыли, пока не отпустит судорога. А Семен внуку эти шалости спускал. Я уверена, он думал так: Петр - прокаженный, с ним одно случиться может - до смерти доживет, а Мишка еще неизвестно кто, может, и в правильную сторону вырастет.
На этой карточке мы все вместе: вот я, Наталья с Мишкой, вот Семен и Петр. У Петра еще некривленый нос.
На досуге Семен любил мастерить художества. Эта страсть странным образом увязывалась с грубой выделкой его натуры. Он резал дерево и камень - добывал из них зверей и химер; потом, года за два до второй смены родины, приобрел стеклодувню с муфельной печью и маленьким, бензиновым горном, быстро с ней освоился и начал плавить бутылки для изготовления стеклянного зверинца. Вся его комната была заполнена всевозможным тварьём, точно Ноев Ковчег.
В то время Семен работал завгаром в обувном цеху. Цех за мирные годы разросся до фабрики, которая по трофейным лекалам, на трофейных колодках портачила уже не кирзачи, а башмаки и туфли. Однажды Семен привел домой женщину, командированную в Мельну из Ленинграда по обувному делу. С ней рядом я смотрелась старшей сестрой, а с Семеном у нее выходила разница лет в двадцать пять. Они пошли в комнату Семена; я принесла им чай и, расставляя чашки, видела, как обувница изучает зверинец, перебирает руками фигурки, отмечает, что пришлось ей по вкусу. Она ушла поздно. Семен ее провожал. А вернувшись, он выволок из ковчега цинковое ведро, до верху полное своих художеств, и на кухне сжег и размолотил в прах все, что гостья не похвалила.
Обувную мастерицу еще несколько раз присылали в Мельну. В каждый приезд она приходила к Семену, будто командировки ее в том и заключались, чтобы запереться в спальне с завгаром опекаемой фабрики и обмениваться с ним передовым опытом. Не удивительно, что вскоре Семену в очередной раз надоела его родина, и он, в один день собрав гардероб, упаковав скрипку Тухачевского, резцы, штихеля и стеклодувню, укатил в Ленинград. Там он, шестидесятилетний кавалер, расписался со своей кралей, въехал в ее жилье и пропал с наших глаз на целую пятилетку. За это время он не прислал нам ни одного письма, а о том, что не помер, дал знать переводами на Мишку в последний год своего затворничества. Думается, под конец жизни он решил раздуть в себе зарю, какую в сорок пятом затоптал во мне. Он не верил в возмездие!
Без Семена трубой поднял хвост Петр. Он ходил по дому гоголем, требовал послушания и уважения, примерял на себя хозяйский венец. Ему нравилось командовать и задираться, если что-то исполнялось в доме без его благословения, - особенно любил он побузить, когда самовольным порядком, без утвержденного меню, подавался на стол обед или ужин.
С переменой царствия поубавилось в семье денег - Семен четыре года нам помощи не слал, только с Мишкиного совершеннолетия пошли из Ленинграда переводы. Петр, правда, от себя отрывая (что дивно), начал в семейный котел швырять кой-какие копейки, но этим он едва себя прокармливал, так что Наталье пришлось оформляться на совместительство, а мне в палисаднике, который уже перекапывался в революцию под овощные грядки, ковырять лопатой землю, чтобы иметь на год картофельный запасец. Но Петр недолго правил: на примерке открылось, что хозяйский воз ему не потянуть - ни о ком, кроме себя, в голове его заботы не держалось, оттого и дом с хозяйством ему не поддались. Потащили воз мы с Натальей, без помощи, но и без понукания, Петр в дела родни кривой свой нос больше не совал.
Тем временем подрастал Мишка, тихо и неприметно, вся работа души утаивалась им за неподвижной наружностью, - такой же панцирь покрывал Семена, когда тот готовился из зернышка пойти в рост. Может, и спускал Семен внуку многое потому, что угадывал в нем давнего себя? И не только себя - угадывал в Мишке продление сгинувшего под Саньсинем Алексея, каински приласканного брата, прибранного чумой и сожженного в степи отца... Видел продолжение породы и уехал без страха - знал: внук сам дозреет в своей скорлупе. Так я тогда думала.
Но я была не совсем права, полагая, будто дед доверился природе и оставил внука без опеки. То есть совсем не права. Как только Мишка сдал последний школьный экзамен, тут как тут, точно филин, на него свалился Семен. Никто "мама" не успел сказать, как были собраны Мишкины вещи, и дед с добычей в когтях исчез в Ленинграде, - Семену, видишь ли, взбрело в голову, будто его внук мечтает учиться в университете! Наталья еще неделю после того ходила, сшибая мебель и не здороваясь с домашними.
Мишка, в отличие от деда, уже через полтора месяца расщедрился на письмо, в котором коротко рассказал, что подал документы на биологический факультет университета и сейчас спит на учебниках, что вместе с дедом они занимают две комнаты в коммуналке, что шпиль Петропавловки похож на зубочистку с непрожеванной добычей, а весь Ленинград - на Мельновский вокзал, когда на его платформе пять минут стоял поезд, в котором (это знала вся округа) ехал Юрий Гагарин, что посылает он матери и мне поясной поклон и ждет ответа, как соловей лета. На конверте был указан адрес: улица Разъезжая, дом, квартира. Наталья сияла, словно наливное яблочко.
Позвонив, я слышу, как за дверью заливисто голосит Фагот. Дверь оборотом - уходит внутрь, выпуская наружу запах жареной картошки, и в ноги мне летит рыжий мохнатый комок - вислые уши Фагота полощутся, словно махристая ветошь... Дома - одна Рита, мать - на работе.
- Ваши розы, колдунья! - Я протягиваю Рите освобожденный от бумаги букет.
- Чудо! - Она всплескивает светящимися ладонями. Взгляд ее влюбленно скользит по бархату лепестков; со смехом Рита окунает лицо в букет. Волшебный запах!
В своей комнате Рита ставит букет в вазу, на туалетную тумбочку, где рассыпаны заколки, перламутрово блестит флакончик лака для ногтей и высится глянцевый картонный обелиск с кистью сирени на гранях. Рядом с тумбочкой застланная синим покрывалом кровать.
- Обними меня, - просит Рита. Она сама закидывает руки мне на плечи и подставляет моим губам загорелую шею - сквозь смуглую кожу проступают нежные дорожки вен. - Мы еще два часа будем одни, - говорит она. - Ты заслужил награду.
Я молчу - я не хочу говорить ей, что она меня обижает. Разве это сделка? Губы чувствуют прохладу ее кожи - кожа пахнет сиренью. Вот тут, у мочки уха, есть чудесная впадинка... Рита начинает неровно дышать и тихонько подталкивает меня к кровати. В ногах крутится Фагот.
Вечер. Я пришел к Рите, чтобы увести ее в прозрачные сумерки, к Ивнице. Дверь открыла Мария Сергеевна. Рита принимала душ, и мать провела меня в ее комнату. Я стоял у окна, смотрел на отцветающие каштаны, на бледное небо с бледными звездами и ни о чем не думал. Потом на Ритиной тумбочке, рядом с глянцевой коробкой ее духов, я увидел раскрытую книгу. В этой комнате раскрытая книга попалась мне впервые. Я пробежал глазами страницу - словарь иностранных слов, - во втором столбце предпоследним толковалось слово "имаго".
12
Третий день Мельну до полудня пекло солнце. Третий день после полудня заметали стеклянное небо тучи, били из туч до ночи тяжелые тускло-прозрачные струи, - будто сместились полюса, и сдавил Мельну обруч экватора, поставив свой закон: всю воду, что выпивается солнцем с утра, возвращать земле к вечеру.
Сентябрь.
После уроков Анна Михайловна, прижав черный ископаемый зонт к коленям, сидела на фанерном стуле у входа в гардероб - ждала Николая. Вчера Николай обещал дослушать ее историю, отдать ей третий вечер (или принять этот вечер в подарок?). Николай спустился в вестибюль, поздоровался со старухой, и та, строго кивнув в ответ, молча поднялась. На крыльце, под козырьком крыши, Анна Михайловна хлопнула черным парашютом зонта - выступили из ткани острые ребра каркаса. Она сунула Николаю гнутую ручку и вышла под дождь. Николай поспешил следом, прикрывая старуху и себя широким, как сажень, перепончатым грибом. Лужи вскипали пузырями - по брезенту дробно били тяжелые капли. Ветхая черная бахромка по краю зонта вмиг намокла, напиталась дождем, и с нее побежали светлые струйки.
Шли в заречье. Старуха ступала на полшага впереди - с Николаем и все же отдельно от него, - напоминая колючими плечами, обернутыми серым платком, и втянутой в шерстяное тепло шеей, летучую мышь, пифию. Шли короткой дорогой, по железнодорожному мосту, уложившему на быки три горбатых пролета. Вдоль полотна была устроена пешеходная дорожка с дощатым настилом и зыбкими перилами; на дорожке расходиться - боком, идти гуськом. Николай смотрел в гладко зачесанный затылок старухи с седой косой, скрученной на макушке в кичку, и старался защитить зонтом эту кичку от колких захлестов дождя. На середине моста Анна Михайловна остановилась.
- Здесь... - сказала она.
- Что? - не понял Николай.
Старуха оперлась желтой веснушчатой рукой о мокрые перила. Внизу резали темную воду тяжелые быки. Из-за шума дождя реку не было слышно.
- Здесь умер Петр, - сказала старуха. - Там, внизу. - Она оторвалась от перил и пошла дальше, втянув шею, кутаясь в шерстяной платок.
Шли по тротуару, между стеной деревянных домов и частой цепью мокрых, поникших кленов, молча обходили клокочущие лужи. Дождь сек косо, бил по ногам. Из-под зонта был виден край плотного серого неба, натянутого, как барабанная кожа, - в это небо хотелось лупить кулаками.
Николай ВТОРУШИН
Старуха отворяет калитку и первой заходит во двор, негнущаяся, сухая, как истукан. За забором, направо - сарай со сложенной вдоль стены и ровно выведенной под стреху поленницей; налево - темный бревенчатый дом. Старуха - вполоборота - смотрит на поленницу, мне виден ее острый, похожий на щепку, профиль.
Анна ЗОТОВА
- А здесь умер Яков.
Николай ВТОРУШИН
Я не сразу вспоминаю, кто такой Яков - ее покойники затеяли в моей голове чехарду. Мы обходим дом и поднимаемся на крыльцо; под навесом складываю музейный зонт, стряхиваю дождь (или дождь - движение воды с неба?) на балясины перил. Торцы бревен щетинятся, отпугивая время.
Анна ЗОТОВА
- Мы живем здесь вдвоем с Натальей. Этот дом велик для двоих. Если б отец знал, как увянет его род, он бы не вылезал из комнаток при лавке - или вовсе бы остался в астраханской степи.
Николай ВТОРУШИН
Мы уже в доме. В прихожей остаются вещи, пропитанные уличной сыростью: зонт, платок, куртка. Мы идем мимо кухни, где кто-то невидимый звякает железом о железо - под лестницу, ведущую на второй этаж (раньше его, должно быть, называли "антресоли"), - за белую дверь - в тюлевое, застиранное старушечье царство. По дороге пахло кухней, мокрым деревянным полом, флоксами, коптящим в керогазе асбестовым фитилем, - но за дверью нет запахов, кроме уксусно-кислого запаха старости. В комнате тесно от громоздящейся мебели, все горизонтальные плоскости застланы белыми салфетками со штопаным кружевом. В свободном от мебели пространстве разбрызгивает густое жужжание обстоятельная сентябрьская оса.
Анна ЗОТОВА
- Присаживайся. Ты голоден?
Николай ВТОРУШИН
- Благодарю - я обедал.
Анна ЗОТОВА
- Как знаешь. Вот сюда - к столу. Я хочу показать тебе фотографии...
Николай ВТОРУШИН
На массивный белоскатертный стол ложится альбом с крышками, обтянутыми синим бархатом. Чем-то неуловимым этот альбом напоминает мне детство. Потертый ворс с серебристым отливом, вклеенная в центр крышки картинка с бледно-розовым цветком, - что-то есть в этом от полузабытых детских приключений: от путешествий в стенной шкаф, где в карманы пыльных пальто и шуб всунуты таблетки нафталина, от страха перед карой за сломанную костяную гребенку, от субботних лакированных пирогов с капустой, от неудержимо-заманчивых (но запрещенных и наказуемых) раскопок в ящиках родительского секретера...
Анна ЗОТОВА
- Это Семеново семейство. Жену - Светлану - он добыл в Белоруссии взамен ордена и начдивства, - когда он вернулся с гражданской, Светлана уже была при нем с тяжелым пузом. А вот их детки: Петр и Алексей - погодки. Петр рядом с матерью, Алексей около Семена... Это двадцать седьмой год.
Когда Семен знакомил Светлану с остатками своей родни - со мной и с Яковом, мусолящим в руках винтики от кинопроектора, - та коротко глянула на беззубого Якова, потом на меня, двенадцатилетнюю босячку, до того тощую, что мою грудь можно было приспособить под стиральную доску, и сказала, обхватив живот с боков, как тыкву: "Подрастай, надо нам народ рожать взамен сведенного!"
Она была веселой и юркой, как мышь, работящей, неутомимой в хозяйских хлопотах. Целыми днями она крутилась в делах, голося звонкие белорусские песни: отмывала затоптанные полы, скоблила кухню, носилась в надутом ветром сарафане по рынку, - так что еще до появления Петра наша разграбленная обитель снова стала похожа на человечье жилье.
А потом родился Петр, а через год - Алексей... Моему отцу не удалось стать патриархом рода, и теперь за развод потомства взялся Семен.
С виду все получалось ладно: дом посвежел, дети дали дому жизнь семья! И даже в тридцать восьмом, когда Семена заглотил НКВД, Семен, как Иона из утробы Левиафана, вышел из его пасти в славе! Вот он, герой, снялся с возвращенным орденом... И только в войну снова подал голос отпостившийся зотовский бес.
Петр с сорокового предвоенного года тянул в армии срочную службу. Алексей готовился поступать в университет... Но в июне сорок первого немцы бомбили Киев, где располагалась часть Петра, а Алексей в июле записался добровольцем. Ну, а к концу лета в Мельне уже были фрицы... Семен в военкомат не успел. Он ушел в лес и сколотил там партизанское ополчение, лесное его воинство так себя прославило, что германцы назначили награду не только за голову Семена, но и за любого молодца из его отряда. Семенову Светлану угнали в Германию. Якова расстреляли как брата партизанского главаря... Так что, зная, как фрицы мирных за партизанские подвиги жалуют, выходит, что хоть и не своими руками Семен убил жену и брата, но кат - он. Семен весь был в своем геройстве, как угодник в позолоте, а кому его славу расхлебывать - заботы ему не было. Известно: во всяком ратном деле и радость, и ужас есть, только человек так устроен, что радостью он, будто водкой, упивается, а ужас, как догадку о завтрашнем похмелье, из головы вон гонит. Потому гонит, чтобы в радости не было ему памяти о плате, какая с него за удовольствие взыщется! Так и Семен той страшной мысли не думал, что за его подвиги у невинных головы летят.
Якова расстреляли во дворе у дровяника... Накануне Семен спалил комендатуру. Я сбереглась - укрылась на ночь в одном знакомом доме, а когда вернулась, то застала у дровяника двоих полицаев, заваливающих в телегу моего мертвого дядю. Я выглядывала из-за бани; я была совсем близко - на моих глазах полицаи, матерясь, бросили Якова в телегу, и его костлявое тело, будто мешок картошки, шмякнулось туда с глухим стуком. Потом они ушли, а старик-возчик тронул лошадь со двора. На улице я догнала старика он был наш, мельновский - и спросила: куда он везет моего покойника? Возчик сказал, что ему велено зарыть тело где-нибудь за городом, безымянно, и я едва его упросила повернуть телегу на кладбище... У старика была лопата; вместе с ним мы закопали Якова недалеко от могилы отца. Мы хоронили его без гроба, наспех, и когда взялись опускать тело в яму, я почувствовала, что икры у Якова еще мягкие...
А меня немцы почему-то не тронули. Старик Серпокрыл, у которого я пережидала ночь, пока горела комендатура, говорил, что для фрицев я - не только племянница партизанского батьки, но и дочь врага советской власти, а таких им косить не резон. Если это правда, то выходит - мертвый отец был мне защитником, в то время как его живой брат скликал на меня воронье!
Когда фашистов выгнали из Мельны, по воле случая Зотовы снова слетелись в гнездо: вернулся из леса Семен, прибыли, подлатанные в госпиталях, Петр и Алешка. Последний успел даже подселить к нам свою невесту - дочь Вершинина, ссыльного ленинградского профессора, - отца ее, после прихода наших, обвинили в сотрудничестве с оккупантами (в школе при немцах он учил детей биологии) и упекли в лагерь, оставив дочь в сиротстве. Наташа Вершинина быстро сделалась нам своя, - из-за нее никому не пришлось тесниться, ведь с нами больше не было Якова и Светланы... Но семействовали мы недолго. У Алешки кончился отпуск по ранению, а лесное воинство расформировали по регулярным частям, и Семен отправился на фронт вслед за младшим сыном. Снова нас осталось трое: я, Наташа и Петр, за хромоту комиссованный вчистую. Правда, за свою побывку Алешка похлопотал, чтобы нам без него не скучалось - Наталья от него понесла, и в конце сорок четвертого нас уже было четверо.
К тому времени город стал понемногу поправляться. С фронта потянулись калеки, развернулся в Мельне на их руках (у кого остались руки) и на женской силе цех по пошиву армейских кирзачей. При сапожном цехе устроился снабженцем и Косулин-младший. С правой руки миной ему оторвало три пальца; от фронта его освободили; он приехал в Мельну и тут узнал про отцовскую славу немецкого хвоста и его злую участь. Мне было его жаль - сын за отца не ответчик, да и фронт его медалями жаловал, но жить с таким узелком в памяти душно...
Он мне нравился. Я работала кладовщиком при цеховом складе Косулин-младший часто заходил ко мне по служебной нужде, а иногда, уже не в службу, провожал со склада домой. Он был щедр и внимателен - он не раз делился со мной черт-те где раздобытой тушенкой, угощая так весело и напористо, что не хватало умения отказаться. А мне уже было тридцать пять, от меня уходила молодость, и - быть мне битой! - я еще ни разу не влюблялась! В моем сердце скопилось столько нежной силы, что стоило кому-то до него легко дотронуться, как сердце тут же прорвалось любовью...
Косулин приходил на склад, я смотрела на его костяной нос, заглядывала в его черные глаза, где нельзя было отыскать зрачков, и впервые мне хотелось поделиться с чужим человеком тем, чего и одной мне было недостаточно, - я доставала тряпицу, распутывала узлы и делила поровну свой завтрак-обед-ужин: три вареные картофелины и ломоть хлеба. Он отказывался или скромно отколупывал от картофелины мелкую крошку; зато в другой раз, отвечая на мою убогую щедрость, выкладывал из мешка тушенку, суповой концентрат и свежий хлебный кирпич... Мы целовались, как школьники, - он учил меня не напрягать губы и не слишком широко открывать рот. Но чем сильнее давила мое сердце нежность, тем тревожнее становились мысли. Не было страха - было необъяснимое предчувствие скорой тоски.
Несколько раз я заманивала Косулина-младшего в гости, заваривала вместо чая брусничный лист и выкладывала сухари. Он в ответ всегда выставлял спирт и тушенку с хлебом. Петр при снабженце ехидно поглядывал в мою сторону, а однажды, после ухода гостя, разом объяснил мне мою тревогу.
- Консерву мы уважаем, - сказал он. - Консерву бери, не стесняйся - не сегодня-завтра кормушке каюк! Дай только Семену вернуться!
И я поняла, чего боюсь, - я боюсь, что Семен возвратится с войны и погубит мое счастье!
Но война еще гуляла на своем празднике, не выпуская Семена из хоровода, и я забывала о тревоге - как все влюбленные, я умела посреди общей беды окунуться с головой в лужицу своего призрачного покоя. Мне было наплевать, кем был старший Косулин - писал ли он доносы на Хайми и на Семена, стелился ли перед немцами - какое мне дело? Я любила его сына. Хотя, наверно, я не смогу объяснить, каким человеком в жизни был мой снабженец... Ведь "любить" вовсе не означает - "понимать". Я просто отдавала ему свою перезревшую молодость и огорчалась лишь одному - что никак не могу забеременеть. Да, я хотела быть ему женой и иметь от него ребенка! И женщине для этого вовсе не нужно понимать мужчину - достаточно просто не мыслить ему замены.
Так вот, я никак не могла забеременеть. Но я старалась, я спешила, ведь мне уже было тридцать пять... А Петр вытаскивал меня из моей лужицы. Он подначивал тянуть со снабженца, кроме съестного, побольше питейного, а то-де война на исходе, скоро Семен вернется и меня овдовит, а помянуть жениха нечем! После таких шуток по ночам Семен снился мне мертвым.
Но он вернулся невредимым - в сержантском звании и с двумя рядами медалей на груди (у него их было восемь, не считая ордена за партизанство и давнего - за гражданскую). Конечно, я была готова отстаивать свой выбор, я бы защищала снабженца, как кошка, попробуй Семен тронуть на нем хоть волос, - но, думая об этом, я выла от страха.
Однако Семен не сказал о Косулине ни слова. Я понимала - вначале он захмелел от мирной жизни, но и спустя месяц он не подавал вида, будто что-то не так. А не знать про снабженца он не мог - это я тоже понимала, хоть мы, как малые дети, таились в первые дни Семенова приезда, любой мельновский язык мог наплести ему про нас целый короб пересудов, и раньше всех поспел бы с ябедой домашний поганец Петр. "Не может не знать и молчит, - думала я. - Значит, ему все равно, значит, не будет противиться". И я начинала верить в суетность своих опасений. В самом деле: ведь я знала, что Семен не имел бы ничего против Косулина-младшего, маячь тот перед его глазами хоть каждый день посторонним прохожим - так отчего же снабженец должен стать ему врагом при породнении? Я не хотела видеть тут разницу и убеждала себя, что ее, в самом деле, нет.
А вскоре, отправившись к Косулину узнать, отчего он третий день не заходит на склад, я нашла его дом запертым. Соседи сказали, что вчера утром к нему заходил Семен, и вчера же Косулин, уволившись из цеха, запер дом на амбарный замок и уехал неизвестно куда. Он даже не простился со мной, мой тушеночный магнат!.. Я долго ждала вести, прежде чем поняла, что вести не будет, - ждала так долго, что научилась ждать по-настоящему, научилась ценить само ожидание, не желая его воплощения - воплощения страшась. Я никогда не узнала, что Семен делал у Косулина - за многие годы, до самой его смерти, мы не сказали друг другу о снабженце ни слова.
Вот так, мимоходом, Семен похоронил мою надежду стать женой и матерью. Я говорю только про надежду... Но если бы я понесла (я не верю, что родилась на свет бесплодной), если бы Косулин не уехал, и мы бы по-прежнему старались... Тогда Семен - убийца моего возможного потомства!
Николай ВТОРУШИН
Внезапно открывается дверь, и в комнату входит женщина, пропитанная запахами кухни. В руках у женщины - поднос с заварником, двумя стаканами и старомодной мельхиоровой вазочкой с печеньем; в волосах ее - серебряный люрекс. Здороваясь, я на миг приподнимаюсь со стула и тут же шлепаюсь обратно. Старуха и женщина смотрят друг на друга. От вновь пережитой обиды у старухи горят глаза, - постепенно огонь скрывает поволока. И вот глаза прежние - угли, припорошенные пеплом.
Анна ЗОТОВА
- Наташа, это наш новый учитель истории. Он обещал прийти... Я говорила.
Наталья ВЕРШИНИНА
- Может, он хочет есть?
Анна ЗОТОВА
- Он уже обедал.
Николай ВТОРУШИН
Они говорят так, будто я иностранец, и не понимаю их речи. Седеющая женщина разгружает поднос и выходит, забывая в комнате убийственный для постника аромат борща. Вскоре она возвращается с чайником кипятка и розеткой земляничного варенья. Оса, позабыв о тюлевой занавеске, проделывает фигуру пилотажа, которой нет названия, и зависает над вареньем. Женщина выходит и затворяет за собой дверь.
Анна ЗОТОВА
- Для двух старух такой храмины - много... Чай наливай сам...
Так вот: война отпустила Семена, но Алешку отпускать не хотела. В Германии его посадили в эшелон и через бесконечные пространства повезли на Дальний Восток - эту весть, вместе с трофейным обеденным сервизом из мейсенской глины, мы получили от его демобилизованного однополчанина, здешнего запрудинского парня. Потом из Китая пришла похоронка, и Наталья осталась невенчанной вдовой с малым Мишкой в подоле.
Светлана с германских работ в Мельну не вернулась.
В нашем доме по-прежнему хозяйствовал Семен. Время не сломило его характер, кроме того, он не видел преемника, не видел, кому передать вожжи, - Семен ждал толк от Алешки, но того смолола война, а Петра за паскудство он жаловал хуже пса. Благо, не на пустом месте - ведь если жил на свете стервец, который слова "даром" не знал и, кроме гадкой своей выгоды, ничего в жизни искать не думал, то стервец этот - Петр. Он стал хромым калекой, и, может, поэтому, желая соответствовать телесной ущербности, уродливо скособочилась следом и его душа. Он походил на дворового кабыздоха - корысть, трусость и наглость сквозили в каждом его движении. Деньги Петр любил безмерно - всякий миг высчитывал, где бы урвать копеечку. Куда он их девал? - загадка. Может, кубышку имел и в нее складывал? Семен его за такие дела не раз мордовал, но только науки из этого Петр не вынес - вынес одни увечья. А однажды он уволок германский сервиз, который Алешка с оказией переслал - стянул, подлец, до последней соусницы! Наталья ночь ревела, жалея память о суженом. Семен за этот сервиз сломал калеке нос, и с той поры Петр стал походить на человека, обнюхивающего собственную щеку.
Быть может, потому и Мишка дядю не уважал, что не видел от Семена поблажки к увечному сыну. За каждую выходку, за Петром замечаемую, он норовил добавить к дедовским карам свой посильный вклад: то в бане срежет с дядиных порток пуговицы, то подмешает ему в табак стриженных ногтей, то бандитски свистнет - так, что у Петра сведет здоровую ногу, и он тут же шмякнется на землю и барахтается в пыли, пока не отпустит судорога. А Семен внуку эти шалости спускал. Я уверена, он думал так: Петр - прокаженный, с ним одно случиться может - до смерти доживет, а Мишка еще неизвестно кто, может, и в правильную сторону вырастет.
На этой карточке мы все вместе: вот я, Наталья с Мишкой, вот Семен и Петр. У Петра еще некривленый нос.
На досуге Семен любил мастерить художества. Эта страсть странным образом увязывалась с грубой выделкой его натуры. Он резал дерево и камень - добывал из них зверей и химер; потом, года за два до второй смены родины, приобрел стеклодувню с муфельной печью и маленьким, бензиновым горном, быстро с ней освоился и начал плавить бутылки для изготовления стеклянного зверинца. Вся его комната была заполнена всевозможным тварьём, точно Ноев Ковчег.
В то время Семен работал завгаром в обувном цеху. Цех за мирные годы разросся до фабрики, которая по трофейным лекалам, на трофейных колодках портачила уже не кирзачи, а башмаки и туфли. Однажды Семен привел домой женщину, командированную в Мельну из Ленинграда по обувному делу. С ней рядом я смотрелась старшей сестрой, а с Семеном у нее выходила разница лет в двадцать пять. Они пошли в комнату Семена; я принесла им чай и, расставляя чашки, видела, как обувница изучает зверинец, перебирает руками фигурки, отмечает, что пришлось ей по вкусу. Она ушла поздно. Семен ее провожал. А вернувшись, он выволок из ковчега цинковое ведро, до верху полное своих художеств, и на кухне сжег и размолотил в прах все, что гостья не похвалила.
Обувную мастерицу еще несколько раз присылали в Мельну. В каждый приезд она приходила к Семену, будто командировки ее в том и заключались, чтобы запереться в спальне с завгаром опекаемой фабрики и обмениваться с ним передовым опытом. Не удивительно, что вскоре Семену в очередной раз надоела его родина, и он, в один день собрав гардероб, упаковав скрипку Тухачевского, резцы, штихеля и стеклодувню, укатил в Ленинград. Там он, шестидесятилетний кавалер, расписался со своей кралей, въехал в ее жилье и пропал с наших глаз на целую пятилетку. За это время он не прислал нам ни одного письма, а о том, что не помер, дал знать переводами на Мишку в последний год своего затворничества. Думается, под конец жизни он решил раздуть в себе зарю, какую в сорок пятом затоптал во мне. Он не верил в возмездие!
Без Семена трубой поднял хвост Петр. Он ходил по дому гоголем, требовал послушания и уважения, примерял на себя хозяйский венец. Ему нравилось командовать и задираться, если что-то исполнялось в доме без его благословения, - особенно любил он побузить, когда самовольным порядком, без утвержденного меню, подавался на стол обед или ужин.
С переменой царствия поубавилось в семье денег - Семен четыре года нам помощи не слал, только с Мишкиного совершеннолетия пошли из Ленинграда переводы. Петр, правда, от себя отрывая (что дивно), начал в семейный котел швырять кой-какие копейки, но этим он едва себя прокармливал, так что Наталье пришлось оформляться на совместительство, а мне в палисаднике, который уже перекапывался в революцию под овощные грядки, ковырять лопатой землю, чтобы иметь на год картофельный запасец. Но Петр недолго правил: на примерке открылось, что хозяйский воз ему не потянуть - ни о ком, кроме себя, в голове его заботы не держалось, оттого и дом с хозяйством ему не поддались. Потащили воз мы с Натальей, без помощи, но и без понукания, Петр в дела родни кривой свой нос больше не совал.
Тем временем подрастал Мишка, тихо и неприметно, вся работа души утаивалась им за неподвижной наружностью, - такой же панцирь покрывал Семена, когда тот готовился из зернышка пойти в рост. Может, и спускал Семен внуку многое потому, что угадывал в нем давнего себя? И не только себя - угадывал в Мишке продление сгинувшего под Саньсинем Алексея, каински приласканного брата, прибранного чумой и сожженного в степи отца... Видел продолжение породы и уехал без страха - знал: внук сам дозреет в своей скорлупе. Так я тогда думала.
Но я была не совсем права, полагая, будто дед доверился природе и оставил внука без опеки. То есть совсем не права. Как только Мишка сдал последний школьный экзамен, тут как тут, точно филин, на него свалился Семен. Никто "мама" не успел сказать, как были собраны Мишкины вещи, и дед с добычей в когтях исчез в Ленинграде, - Семену, видишь ли, взбрело в голову, будто его внук мечтает учиться в университете! Наталья еще неделю после того ходила, сшибая мебель и не здороваясь с домашними.
Мишка, в отличие от деда, уже через полтора месяца расщедрился на письмо, в котором коротко рассказал, что подал документы на биологический факультет университета и сейчас спит на учебниках, что вместе с дедом они занимают две комнаты в коммуналке, что шпиль Петропавловки похож на зубочистку с непрожеванной добычей, а весь Ленинград - на Мельновский вокзал, когда на его платформе пять минут стоял поезд, в котором (это знала вся округа) ехал Юрий Гагарин, что посылает он матери и мне поясной поклон и ждет ответа, как соловей лета. На конверте был указан адрес: улица Разъезжая, дом, квартира. Наталья сияла, словно наливное яблочко.