- А мы с папой жили на Фонтанке, - щебетала она. - Напротив цирка Чинизелли!
   Но лично мне было непонятно: а куда подевалась Семенова обувница?
   В тот же день Наталья принялась собирать в Ленинград посылку шерстяные носки, банки с маринадами и вареньями, тыквенные семечки. Я помогала, но меня не увлекал ее порыв. Я просто содействовала ей, помогала ей чувствовать себя нужной, ведь она не потеряла навык делать то, что делала прежде, пока дитя ее нуждалось в попечении - она оставалась заботливой, как волчица, нежной, как горлица, выносливой, как ишак, и упорной, как черт знает кто, - не ее вина, что детеныш вырос и больше не испытывал нужды в заботе, нежности и наставлениях.
   Так и повелось: Мишка изредка баловал нас письмами, а мы с Натальей регулярно собирали посылки - добровольную дань в басурманскую орду. Почта заменила нам календарь: он дробился ломтями - от письма до письма и крошился мелочью - от посылки до посылки. Из писем мы узнавали: университет Мишка не осилил, но готовит осаду... дед устроил его работать в стеклодувную мастерскую, где делают химические скляницы... в мае Ленинград пахнет корюшкой... контора, содержащая мастерскую, дает бронь от армейской повинности... летом Мишка снова будет штурмовать университет, потому что не рак и не умеет пятиться задом... на отпуск в Мельну не приедет экзамены... снова провалился на сочинении... по-прежнему выдувает змеевики и колбы... в день открытия Петергофских фонтанов из загубленного Самсоном льва хлещет ржавая струя... деду шестьдесят семь, а шевелюра желта, как пшеничное поле... в будущем году опять намерен поступать... все здоровы... колба за колбой - труд почетен... И только через три года, взяв, наконец, измором университет, Мишка заявился в Мельну на летних каникулах. Он уже не походил на глухой кокон с рыхлой, неокрепшей сердцевиной, он был готовым Зотовым, вылупившимся из своего охранительного панциря. В этот приезд Мишка открыл то, о чем умалчивал в письмах, и что интересовало меня больше всего остального.
   Я спросила Мишку:
   - Как здоровье твоей приемной бабушки? Ну... той женщины, что прописала в Ленинграде деда.
   И Мишка простодушно рассказал, что обувная мастерица давно умерла они прожили с Семеном меньше года. Она носила в себе Семенова ребенка и очень за него боялась - ей уже было тридцать пять (как и мне в год моего несбывшегося счастья), и это была ее первая беременность, по крайней мере, первая из тех, которые она хотела завершить родами. Однажды на улице к ней - умудрившейся стать бабушкой, ни разу не родив, - с лаем подскочил огромный дог; пса оттащили, но от испуга у обувницы съежилась матка, и в тот же день бедняга выкинула четырехмесячный плод. После выкидыша открылось кровотечение, и ночью обувница умерла в приемном покое больницы, потому что сердцу нечего было закачивать в порожние жилы. Мишка узнал эту историю не от деда, - тот в своей гордыне замалчивал не только собственные виктории, но и поражения, - ее поведала квартирная соседка, пытавшаяся найти в Мишке партнера по кухонному трёпу.
   Так воздалось Семену за меня и моего Косулина! Только... это чересчур самонадеянно: я - лишь крошка из приготовленного им пирога беды, одна из многих Семеновых жертв. Ведь если не признавать за смертью права на случайность, то в гибели моего отца, Лизы Распекаевой и ее дочки, в гибели Якова, Светланы, своей второй жены и своего неродившегося ребенка прямо или косо виноват сам Семен. Я не прибавляю сюда моих нерожденных детей, довольно и без них...
   В первый приезд Мишка гостил недолго. Да и потом ему за уши хватало трех-пяти дней, чтобы насытиться Мельной до чертиков. Так было до тех пор, пока он не встретил здесь эту чуму... Я говорю о Рите Хайми. Но, прежде чем Мишка ее подцепил, он приезжал домой еще раза три, и в последний приезд нежданный, посреди университетских занятий - заявился на автобусе с черной полосой через оба борта. В автобусе стоял гроб с трупом Семена Зотова. Ей-богу, мы не были к этому готовы! Мы помнили моложавого Семена с полным ртом собственных зубов - таким он забирал Мишку из дома пять лет назад, чтобы, словно рассаду, приживить его в Ленинграде. Тогда он давал одногодкам двадцать лет форы... Даже Мишка, связанный с Семеном, как связаны ниткой бусины - им можно двигаться, но связь остается, можно разойтись, но нельзя расстаться, - даже Мишка не ждал этой смерти. Он рассказал, как это случилось.
   Семена скрутило за один месяц. Ночами он начал говорить с призраком с моим отцом, который уже сорок шесть лет как был съеден червями, если только черви едят солонину. (Семен говорил с призраком, значит нитка, на которой болтались бусины-Зотовы, тянулась не только через жизнь, но и дальше, за стенку небытия.) В этот месяц Семен не спал ни одной ночи, он так поседел, что брови его казались заиндевевшими...
   Я спросила:
   - Он боялся? Он хотел оправдаться?
   - Нет. Он просил его бежать.
   - Что?
   - Он просил, чтобы брат убежал, иначе его придется расстрелять.
   - Целый месяц - только об этом?!
   - Думаю, он просил об этом сорок шесть лет, - сказал Мишка. - Просто раньше никто не слышал.
   Семен стремительно дряхлел - он стал горбиться и шаркать ногами. Как-то раз, неся из кухни горячий чайник, он запнулся о ножку стула, а когда Мишка наклонился к деду, чтобы помочь ему подняться, тот лежал в луже кипятка мертвым. Будь жив отец Мокий, он бы рассудил так: черти нарочно подсунули ему этот чайник - им не терпелось окунуть Семена в свой котел!
   Мы похоронили Семена рядом с моим отцом - дед завещал Мишке закопать его только там.
   Семена не стало... Но только не для тех, кто был насажен с ним на одну нитку! Там, на кладбище, у открытой могилы, под зябкой моросью, среди облетающих берез (мне показалось это самой подходящей декорацией), я сказала Мишке:
   - Теперь твоя очередь, твой выход, твое слово.
   И он не удивился и ни о чем меня не спросил. Назавтра его уже не было в Мельне.
   А через год, приехав в июне на каникулы, Мишка подцепил Риту Хайми и застрял в родном доме до середины сентября. Через эту семнадцатилетнюю заразу открылось и вырвалось в мир его бешенство.
   Я думаю, их свел Ромка Серпокрыл. В Мельне не найти живую тварь, будь то человек или дворовый пес, с которой бы Ромка не водился, или, по крайней мере, которую не мог бы описать по существу и значению. Серпокрыл учился с Мишкой в одной школе, сидел за одной партой. Приезжая в Мельну, помимо домашних, Мишка только с ним и знался, так что, если не сама Рита вцепилась в Мишку на какой-нибудь нечаянной вечеринке, то мимо Ромки их встреча пройти никак не могла.
   Рита приходилась внучкой Сергею Хайми - наставнику и приятелю Семена: после Сергей наставлял и меня, а в тридцать втором году сгинул, бесследно рассыпался по лагерям и ссылкам. Ритина родительница, Мария - дочь Сергея Хайми, - одно время работала в Новгороде при какой-то канцелярии секретарем-машинисткой. Там, в Новгороде, по ходившим у нас слухам, без материнского глаза вела себя Маша вольно, девичество не берегла и по бессчетным постелям стелилась без стыда, в полной открытости. Понятно, в слухах, как в пивной кружке: половина - пена, но в конце концов мать силком привезла Машу из Новгорода домой, и мельчане самолично увидели ее раздутый шестимесячный живот. А еще через три месяца появилась на свет Рита, с неведомым отчеством, записанная, однако, по деду - Сергеевна (мало кто верил, что новгородского охальника звали, как и однорукого комиссара).
   В тринадцать-четырнадцать лет Рита напоминала кошку во время течки. При этом она была красива той редкой красотой, когда уже нельзя ни прибавить, ни отнять ни единой черточки, чтобы не разрушить чудо. А понять, что это именно чудо, не составляло труда, для этого даже необязательно было смотреть на Риту - стоило разок заметить, как смотрят на нее мужчины. А смотрели они так... ну... в их взгляде даже не было желания положить Риту с собой в постель - такими глазами смотрят на породистую лошадь, и пусть человек никогда прежде не имел дела с лошадьми, он сразу понимает, что перед ним что-то редкое и дорогое, - и даже кормящееся с его рук, оно все равно в конце концов предназначено кому-то более достойному.
   Вот несколько фотографий, где Мишка снят вместе с Ритой. Теперь понятно, о чем я говорю? Но это - фотографии, это - не то... Ты можешь увидеть ее вживе - она работает на вокзале в билетной кассе. Только будь осторожен - к ней нужно привыкнуть, как привыкают к яду, отравляясь им по капле, как привыкли все мы. А вот Мишка выпил ее залпом...
   Я говорю: в тринадцать лет у этого чуда, у этой чумы началась течка. А когда Рите исполнилось семнадцать, она встретилась с Мишкой. За четыре года, прошедшие между этими вехами, Рита успела добыть себе славу самой строптивой, чуднoiй, неприручаемой срамницы во всей Мельне. Будь она старше, ее порок был бы пристойно укрыт от чужих глаз, ведь взрослые мужчины редко позволяют себе пустить слух о любовнице, будто она шлюха, давалка; но Рита водилась с восемнадцатилетними юнцами, надувавшими свой авторитет бравадой, мнимой честностью, когда, называя одно из качеств предмета, им кажется, что это его настоящее имя, - с юнцами, которые еще не поняли, что женское достоинство следует оберегать независимо от того, есть оно или его нет - иначе женщина ни за что не найдет в себе сил это достоинство хранить или обрести его вновь, если оно утрачено. Ведь верно: так человек устроен, что вначале он учится говорить и только потом молчать. Ритины кавалеры только-только научились говорить, поэтому слухи об их забавах всходили тучные, быть может, вдесятеро богаче посеянных дел.
   Такой ее встретил Мишка на двадцать третьем своем году, и такой он ее принял. Вблизи нее он оказался единственным, кто уже научился молчать и кто мог защищать женское достоинство, которого не было. Один - поперек осуждения и злорадства целого города!.. Если бы он отвернулся от этой болотной холеры, дело бы обошлось, но еще не бывало, чтобы Зотовы отказывались от своих бредней!
   В последний летний приезд Мишка нас удивил - шла вторая неделя, как он гостил дома, а Мельна все еще была ему интересна. Объяснилось это неожиданно и скандально. Как-то за завтраком он огорошил семейство:
   - Я женюсь на ведьме из Похьолы. Ее зовут Рита Хайми.
   Мы только рты открыли. После этой новости ясно стало, кто и как понимает участь Зотовых: я догадалась, что Мишка получил наконец от Семена истинное наследство, и теперь бессмысленно перегораживать ему путь - он разворотит преграду или размажется по ней лепешкой; Петр смекнул, что Мишка хочет замарать семейную честь почище дяди, - как не удалось самому Петру с его паршивой, увечной душонкой; Наталья поняла только одно - в этот раз сын проживет с ней рядом дольше обычного. Каждый рассудил по-своему - как мог. Меня удивила лишь чрезмерная ярость, с какой Петр бросился защищать семью от бесчестья, - ведь Мишка собирался увезти Риту в Ленинград, так что не только ежедневный вид позора, но и никакое пространственное притеснение от новой родственницы Петру в мельновском доме не грозило. Петр же остервенело, как отчаянный кабыздох, ухватился за Мишкину брючину, рвал ее и, несмотря на пинки, нипочем не отставал. Быть мне битой - если бы Петра не угораздило той же осенью кувырнуться с железнодорожного моста в Ивницу и он бы по-прежнему трепал Мишке штаны, то ему довелось бы принять смерть не от случая, а от родного племянника.
   Мишка назначил свадьбу на конец ноября. Ритины кавалеры, знавшие, что она может принадлежать каждому, кто рядом с ней не струсит почувствовать себя мужчиной, и дравшиеся за нее, потому что каждый все же хотел быть единственным, уступили Мишке Риту без боя. Дело не в том, что он был старше и, пожалуй, сильнее каждого из них в отдельности, просто в нем ясно угадывалась не только решимость, но и возможность дать ей то, что она потребует, и даже больше - возможность объяснить ей, чего она на самом деле хочет. Они с завистью поняли, что с ними чудо лишь прогуливалось, но покорится оно - вот этому. И мальчишкам, не умеющим молчать, дабы не померк добытый ими авторитет, осталось одно - рассыпать по свету, что прежде на Мишкином месте был я-ты-он, и на этом месте я-ты-он делал то-то и то-то. Эту трепотню собирал Петр, приносил со шкодным злорадством в дом и, разом вытряхнув ее и распалясь, требовал выслать Риту на Соловки или сдать, как маньячку, в психушку, забрить Мишку в армию или впаять срок за совращение малолетки - сделать что угодно, лишь бы не допустить свадьбы. Высыпaiл он подобранные толки на нас с Натальей - при Мишке не сплетничал, тот обещал ему за враки вырвать кадык и обещал так, что даже мне захотелось спрятаться в печку. Петр искал себе союзников. Только мы с Натальей в эти контры не лезли: Наталья доверяла сыну больше, чем ста Петрам, больше, чем всей Мельне и еще ста Петрам сверху, а я не хотела чинить препоны, в которых заранее не видела проку. С Мишкой все было ясно: он плевал на слухи, тем более, что почти никто не смел повторить их в его присутствии, - он был готов драться за то, чтобы женщина оставалась с надеждой обрести достоинство! Он бы и дня не тянул со свадьбой, но Рите только в ноябре исполнялось восемнадцать.
   Петр так и не нашел себе единомышленников - мельчане предпочли остаться зрителями. И тогда Петр - паршивая овца, урод в семье - стал воевать за чистоту зотовской породы в одиночку, исподтишка. Наблюдая этот поединок, мельчане не упускали случая прыснуть в кулак за Мишкиной спиной, - и уж подавно никто не думал помогать ему выстоять.
   Петр вел тихую войну намеков и сплетен до самого Мишкиного отъезда. А когда Мишка в конце сентября, уже пропустив две недели занятий, умчался в Ленинград, Петр приступил к открытым полномасштабным действиям. До своей кончины он успел несколько раз сцепиться в рукопашной с Ритиной матерью Марией Хайми. В последней стычке он ее форменным образом отдубасил: принародно сбил с ног на улице и начал таскать за волосы по земле и охаживать своей инвалидной тростью - бушевал до тех пор, пока прохожие не оттащили его за сухую ногу. Прохожие тянули калеку за башмак и штанину, с него присползли брюки, а он все ругался и размахивал в пространстве клоком волос, точно пучком бурой тины. Выдранная из шевелюры Марии Хайми крашеная прядь так и осталась единственным трофеем Петра, если бывают трофеи в войне, которая ведется не ради приобретения, а ради отказа от приобретения, потому что завоеванный Вавилон означает поражение - он развратит, изнежит, перелицует на свой лад душу завоевателя... Через день после драки Петр отправился в столярные мастерские, где служил сторожем сутки через трое и заодно подтибривал досочки. Из заречья в город три пути: по двум автомобильным мостам и через тот, железнодорожный с пешеходной дорожкой, где сегодня шли мы. Автомобильные неблизко - выше и ниже по Ивнице, поэтому заречинцы, живущие, как мы, рядом с железкой, когда случается выбираться в город, по большей части пользуются кратким путем - вдоль рельсов. В то время пешеходная дорожка была в починке - кое-где не хватало перильцев, - но Петр все равно отправился к железнодорожному мосту.
   Никто не видел, как он сорвался в холодную стремнину. Может, прошел поезд, и закачались доски, может, сам запнулся по хромости, может, поскользнулся на подгнившей сырой доске? - известно только, что Петр упал с моста и его задубелый труп прибило к берегу километром ниже по течению.
   Смерть Петра, как это ни странно, разбудила совесть в недавно битой им Марии Хайми. Та всё же не посмела, не нашла в себе сил благословить семейное счастье своей дочурки. Она решила сама отговорить Мишку от его затеи, - решила объяснить ему, что даже женившись на змее, нельзя быть уверенным, что она тебя не ужалит. Или так: сочетаясь браком с уличным фонарем, пустое думать, что с этих пор он будет светить только одному тебе. И когда Мишка приехал на похороны Петра, Мария Хайми не нашла места лучше, чем кладбище, и времени лучше, чем молчаливые минуты проводов покойника, чтобы очистить совесть перед женихом своей дочери. Голову ее покрывал цветастый платок, несовместимый с выбранным местом и часом, - это лишь подчеркивало, что пришла она сюда не ради Петра, на чьем счету записана вина в умалении ее шевелюры, а ради Мишки или, что вернее, ради себя самой: ведь если верно, что совесть - это дар неба, данный человеку для спасения души, то облегченная совесть больше всего нужна ее хозяину, чем кому бы то ни было.
   Когда гроб завалили землей, Мария Хайми отвела Мишку за кресты и начала ему что-то втолковывать. Она говорила - и я видела, как от ее слов Мишкино лицо становится пепельным.
   В тот же день, не оставшись на поминки, Мишка вернулся в Ленинград. И пока мы в Мельне пили водку за упокой увечной Петровой души, Мишка в Ленинграде выстрелил себе в рот из именного дедовского револьвера.
   Николай ВТОРУШИН
   Старуха говорила так долго, что возникшая вдруг тишина осознается не как гармония мелких звуков, а как уродство - глухота. Сквозь глухоту упорно продирается жужжание осы, кружащей над земляничным вареньем. Скрадывая паузу, прикрывая ее движением, я поднимаюсь со стула и наливаю остывший чай в давно опустевший стакан Анны Михайловны. Старуха задумчиво сбивает сухой ладонью осу с варенья, оса потешно кувыркается на скатерти и исчезает со стола. В плотной глухоте я ставлю на место пустой чайник, опускаюсь на стул и чувствую под собой раскаленный уголь. Вскакивая, задеваю стол, - звонко подпрыгивает чайник, глухоты как не бывало, - на стуле корчится, дергая полосатым брюшком, раздавленная оса. От моего прыжка старуха приходит в себя.
   Анна ЗОТОВА
   - Я говорила... для двоих этого дома много. Если хочешь, живи с нами. Можешь выбрать любую комнату - платить не надо. Мы с Натальей всю жизнь о ком-то заботились... Для тебя этот город - чужой, ты в нем один, тебе приходится делать работу, какую не пристало делать мужчине...
   Николай ВТОРУШИН
   Жить с ней в одном доме?! Подчиниться ее тесному универсуму? Но в нем не повернуться, как в печной трубе. А разрушить его она не позволит. Не-ет... С меня достаточно того, что я живу в чужом городе, зачем проживать в нем чужую жизнь?
   - Я подумаю.
   Анна ЗОТОВА
   - Я рассказала все, что могла. В нашем доме не осталось мужчин. Они ненавидели жизнь, и жизнь отплатила им за их ненависть. Но я никак не пойму, что же в ней было для них так непереносимо? Скажи мне: почему они ее ненавидели?
   Николай ВТОРУШИН
   - Я понял иначе. Они и не думали ненавидеть жизнь. Они ее любили. И делали это благородно: чувствуя ее расположение к себе, были ей верны и преданы, а видя пренебрежение, уходили от нее первыми. Только двое подкачали: в Якове было слишком много доверчивой фатальности, а Петр любил по-песьему, без достоинства. Во всех остальных благородства и достоинства было - хоть отбавляй! В этом - объяснение. Ведь в гордой любви нет прощения, и когда жизнь им изменяла, они даже не интересовались, почему так вышло, они просто раз и навсегда от нее отворачивались. - Пожалуй, это звучит слишком красиво, чтобы быть правдой. Да и старуха не поверит - как могут ее родичи любить?! Для нее любовь - вещь не из их гардероба: надень на них, и получится что-то нелепое, вроде цыганки в брюках. Больше меня не пригласят жить в этом доме...
   13
   Николай ВТОРУШИН
   Водка жаром разбегается по жилам, теснит вон из сердца холодное величие декабря. В песне метели, распустившей белые космы, уже слышится радость - так может веселить яростный вой пожара. Роман Ильич зорко следит за столом, он начеку - стаканы полны на четверть, на один глоток. Я запиваю водку прямо из литровой банки, закусываю картошкой, смотрю в окно на мглистую декабрьскую метель, укутавшую землю в снег. Трубы воют ведьмачками, и нет больше желаний - только бы сидеть здесь, вытянув ноги в тепло рефлектора, чувствовать огонь, бегущий по жилам, только бы слушать древнюю песню пурги, фоном подложенную под повесть о закате Зотовых; слушать саму повесть - из уст свидетеля, который не держит зла на этих людей и которому, собственно говоря, плевать, говорить ли про них или про давешний скандал на рынке, когда у одной торговки в бочке соленых огурцов нашлась дохлая крыса. Хорошо, что ему плевать - он не ищет потаенный смысл в их, в общем, заурядных русских жизнях, не ищет предначертанную им от века судьбу; ему понятны эти люди, а понятное - всегда просто, будь то печная вьюшка или теория филогенеза. А в старухе нет понимания. Оттого она и разыскивает человека, способного понять ее родню, но понять так, чтобы те и в самом деле оказались виновны во всех сочиненных ею грехах: в братоубийстве, женоубийстве, детоубийстве, в жестокости и равнодушии, в ненависти и злобе к жизни - она хочет, чтобы равнодушие уживалось в них с ненавистью и чтобы ей объяснили: как это может быть? Старуха ищет человека, способного развеять ее сомнения относительно ею же вынесенного приговора во мне она такого человека не нашла... А Серпокрыл, который все понимает, понял и это, и теперь я окажусь виновным в болезни старухи, которая, быть может, просто промочила ноги...
   Роман Ильич откусывает макушку вареного яйца и высыпает в рот - во след закуске - щедрую щепоть соли.
   Роман СЕРПОКРЫЛ
   - Скучно тебе здесь, поди, раз после бабки Зотовой готов еще раз всю эту историю...
   Николай ВТОРУШИН
   Дело не в скуке, просто мое воображение голодно, как триумфальная арка, - оно может сожрать армию. Теперь я сам сочиняю историю Зотовых, складывая, как пазлы, кусочки рассказов и легенд в надежде, что в итоге откроется нечто цельное, какие-нибудь "Бурлаки на Волге"...
   Роман СЕРПОКРЫЛ
   - Мы с Мишкой Зотовым были закадычные приятели. Секретов друг от друга не держали, делились, по-мальчишески, всем - от грибных мест до сердечных тайн, поэтому скажу точно: о семье Хайми он знать ничего не знал и с фамилией этой был знаком разве что со слов своей двоюродной тетки, упоминавшей ссыльного студента в сказании о переселении Зотовых в Мельну.
   Как только мы сдали последний экзамен за десятый класс, из Ленинграда к Мишке примчался дед. Семен не был в Мельне лет шесть, однако самостоятельно решил, что именно Мишка выведет Зотовых в тот ученый, неугомонный мир, из которого возник когда-то перед Семеном ссыльный студент Сергей Хайми. Одним словом, дед во что бы то ни стало решил определить Мишку в университет. И то правда, через мать от деда-зоолога досталась Мишке любовь к разной мелкой живности - обожал ловить жуков и стрекоз и считать им ножки-крылышки, - но об университете он не мыслил и никогда о нем не говорил. Однако на предложение деда согласился сразу - не из покорности, просто он моментально поверил, что это именно то, что нужно.
   В Ленинграде Мишка два года трубил на брони в каком-то химическом институте - выдувал в стеклодувной мастерской реторты и колбы, - потом-таки поступил в университет и стал наведываться в Мельну на каникулах. Потом умер Семен, за месяц сделавшись дряхлым, слюнявым стариком, и Мишка опять приехал домой. Он привез из Ленинграда в заказном автобусе гроб и под хлипким осенним дождем похоронил деда на кладбище, за часовней, где уложены остальные Зотовы, чьи остатки удалось собрать по свету.
   А через два года на каникулах Мишка встретил в Мельне Риту Хайми. Семнадцатилетняя камелия, она уже заставляла встречных прохожих провожать себя взглядом - мужчин, потому что они - мужчины, а женщин, потому что они боялись за своих мужчин. Ей поражались и ее ненавидели - любить ее было страшно.
   Николай ВТОРУШИН
   - Я ее видел. В кассе, на вокзале.
   Роман СЕРПОКРЫЛ
   - Успел?
   Николай ВТОРУШИН
   - Почему - успел?
   Роман СЕРПОКРЫЛ
   - Она нам ручкой сделала. Месяц назад ее в вагон-ресторан сманили официанткой, а теперь она в Питере у бригадира проводников - хозяйка.
   Вернемся в предысторию: по городу о Рите ходили скверные слухи - не все в них было правдой, но была и правда, - так вот, Мишка на те слухи плевать хотел и неделю спустя, как Риту закадрил, не тыл показал, как бы всякий при ее славе сделал, а отправился к ней домой свататься.
   Свадьбу уговорились сыграть в ноябре, когда невесте исполнится восемнадцать.
   Рита зажгла Мишку как порох - он стал бешеным. Ему было из-за чего беситься - ладно, что невеста его (я не говорю, что он был для нее чужим, ненужным - нет) о верности имела такое же понятие, какое имеет о ней, скажем, цветочный пестик, так еще Петр, узнав о свадьбе, погнал такую пургу, будто дело шло не о Мишкиной женитьбе, а о продаже калеки в галерные рабы. Но Мишка и в детстве не очень-то Петра жаловал, а теперь для него в дядькином слове подавно весу не было. Однако Петр от своего не отступал, уперся - не сдвинуть: обещал парней представить, которые после свадьбы Мишке вроде родственников выйдут, и с ними доктора, который якобы на Рите диссертацию защитил по абортам. Мишка Петра выслушал, потом взял его за горло и сказал, что если тот Риту еще раз своим навозным языком помянет, то понадобится калеке уже не трость и даже не инвалидная коляска, а гроб и место на кладбище. Петр тогда непотребности говорить перестал, но только свадьбы, сказал, все равно не допустит - такую стойку держал до самой своей кончины. Так что к середине сентября, когда Мишка, наконец, собрался ехать в Ленинград на свою учебу, от всех этих достач мозги у него сильно сбились набекрень.