Черный бык рванулся вперед. Тореро уклонился от атаки. Мулета взвилась высоко вверх, к жаркому вечереющему небу, прочертив небосвод огненной полосой. Издали казалось — тореадор держит над головой алый факел. Мария кричала вместе со всеми: «Оле! Оле!» Сунула два пальца в рот. Засвистела пронзительно. Иван отшатнулся. Он не представлял, что его невеста умеет так хулигански, пронзительно свистеть, так оглушительно кричать. Мария, это его нежная Мария! Это был совсем другой человек. Он видел перед собой чужого человека. Испанку. Раскрасневшуюся, неистово-возбужденную, опьяненную током древней жадной крови. Зверь и человек, это возбуждает. Почему она так не бесилась, не разрумянивалась, созерцая их с отцом драку — из-за нее? Потому, что ни у того, ни у другого в руках не было мулеты?
   «О чем я думаю, — подумал он презрительно, с отвращением к себе, — зачем я все это ворошу. Даже если бы я лишился обоих глаз, я все равно был бы с ней. С этой горячей девкой. На роду мне так, что ли, написано?» Вдруг его ожгла мысль: а ведь жизнь велика, еще много будет девок, много женщин, танцовщиц, солисток и кордебалетниц, а жениться, может быть, надо не на актрисе, а на хорошей хозяйке, на девушке из северной деревни — оттуда, откуда все его предки родом. Чтобы стряпать умела, и стирать умела, и убираться, и детей бы рожала — и мужа всегда ждала, отовсюду, любого, трезвого ли, пьяного, с кучей любовниц и с горою долгов, и все бы прощала, тихая, боязливая, любящая. С Марией так не будет. Вот у нее, у Машки, есть девчонка-визажистка, тихий такой, маленький сморчок, дурнушка, от горшка два вершка, — вот на ком надо жениться, дурак! А не на красавице-танцорке! Она тебя, Иван, перетанцует все равно. И не охнет. Ваше обручение, не самообман ли это?! Не Ким — так кто-нибудь другой вырастет из-под земли на ее пути… Изменившая раз изменит и дважды. Это закон. А ты разве такой собственник, Иван? Разве сейчас не другой мир и другой век, и женщина разве не свободна так же, как мужчина?
   Нет. Не свободна. Женщина сделана из мужского ребра. Для женщины Богом писаны другие законы.
   Худой тореро сделал на арене почти танцевальный пируэт. Полы голубой курточки, расшитой серебром, распахнулись, и под расстегнувшимся кружевным жабо, на коричнево-смуглой худой груди, под закатным солнцем просверкнул золотой крестик. Ни один тореро не выходит на арену, не помолясь и не поцеловав Распятие. Мария знала это. Она слышала рядом с собой частое дыхание Ивана. Бык крутанулся, взрыл копытами опилки и песок. Уродливые, огромные тени быка и тореро ложились на песок арены, скрещивались, метались. Взгляды людей скрещивались, соединялись на тореро и быке, расстреливали их обоих, заклинали, следили за ними, куда бы они ни рванулись на открытой пустой арене. Тяжко быть под взглядами толпы, вдруг подумала Мария. И мы, танцоры, — тоже под взглядами толпы. И каждый из нас — убийца?
   Она представила Кима — под дулом своего пистолета, наведенного на него. Она — его киллер. Она убивает его тем, что уходит от него. Тем, что сделала выбор. Она убивает его тем, что она — не с ним. А с его сыном. Убить ведь можно не только пулей. Убить можно повернувшейся спиною, ставшей чужой, презрительно-надменной жизнью. Убить — и не воскресить! А есть ли воскресение? Есть ли воскресенье?! Есть…
   Тореро двигался изящно, как в танце, и крутился, вальсируя с мулетой, вокруг ворочающегося тяжело, будто гири были привязаны у него к рогам, раздувающего черные ноздри коричнево-бархатного быка. Пахло потом и мочой. Бык взвивал хвост, рыл и рыл копытами опилки. Они золотой половой летели на трико, на куртку, в лицо юноше. Мария видела — по вискам, по шее худого тореро текут крупные капли пота. Тяжек любой труд. Труд смерти — вдвойне.
   Он танцевал и танцевал, и бык ревел и ревел, разъяряясь все сильнее. И было ясно — взрыв близок. Сейчас все зависело от быстроты, от последнего точного удара. Кто кого? Солнце садилось. Небо наливалось солнечной кровью. Увядшие розы в прическах у женщин пахли опьяняюще. Мария не сводила глаз с тореро. Иван закусил губу. Он загадал: если тореро убьет быка, Мария останется с ним. Если бык повалит тореро…
   Дикий оглушающий вопль вылетел из тысяч глоток. Стадион взревел. Бык, сделав неуловимое движение головой вверх и вбок, взмахнул рогами. Оба рога вонзились в живот бесстрашного мальчика. Вскинув руки и выхрипнув: «Dios!» — тореро начал падать. Он долго, целую вечность, падал на песок арены. И не упал. Бык опять подхватил, насадил его на рога. Теперь он пропорол ему рогами грудь под ребрами. Кровь темными потоками заструилась из прободенного тела на темно-золотые опилки. Женщина рядом с Марией, крича: «Viva el toro!» — вынула из густых кудрей ярко-красную розу и, размахнувшись, бросила ее на арену. Бык понес, потащил на рогах тело юноши, страшно ревя, и пикадоры, стараясь перекричать его, перекрыть его рев надсадным ором, ринулись к нему на своих лошаденках и стали всаживать ему в загривок бандерильи, и ударять его пиками в бока, в ребра, в грудь. Бык тряс холкой, пытаясь сбросить бандерильи. Обливался кровью. Алые потоки сползали по черно-коричневой шерсти. Обессилев, пронзенный, раненный во многие места, зверь, подогнув ноги, рухнул на песок. Тело тореро упало с его рогов, покатилось, как куль, по арене к барьеру, к зрителям, и из всех глоток снова вылетело отчаянное: «А-а-а-а!»
   И бык обернулся к трибунам. Он повернул голову к людям и так ненавидяще, так осмысленно поглядел на них, что стадион на миг умолк, замер. Люди смотрели в глаза умирающему зверю. Зверь смотрел в глаза убившим его людям. О чем они думали? О том, что жизнь все равно коротка, и неважно, часом раньше или часом позже уйти в небытие?
   «El toro! El toro!» — шептали губы Марии. Иван сидел на скамье как каменный. Он не мог шевельнуть ни рукой, ни ногой. Молчащий стадион был страшен. Она уйдет от меня, билось в его висках, она все равно уйдет от меня, и я рухну на опилки, на мусор, на доски сцены, как этот поверженный бык. Как этот молоденький тореро, который больше никогда…
   На арену выбежали люди с носилками. Иван глядел одним глазом на то, как уносят с арены то, что было секунду назад человеком; миг назад — здоровым, сильным зверем. Мария не отрывала глаз от проколотого рогами быка худого тела тореро, лежащего на носилках. Рука мальчика свисала с носилок вниз, касаясь опилок. Внезапно вспыхнула, взорвав динамики изнутри, праздничная оглушительная музыка. Толстая чернокудрая девица рядом с Марией обмахивалась веером. Было невыносимо жарко, хотя солнце уже садилось, ударяя из-за амфитеатра вверх снопами умирающих лучей. «Лучший из тореадоров Мадрида, Хулио да Сильва, — сказала пухлая девица, доверительно наклонившись к Марии, быстро-быстро махая веером. — Виртуоз был парень, даром что такой молодой. Я все корриды с ним посещала. Как работал — восторг! Не повезло ему сегодня. Ну да с каждым бывает. Вы не знаете, отпевать будут в соборе Санта Крус или где в другом месте?»
   Они возвращались домой, к Виторесам, молча. Ни слова не проронили.
   Молча поднимались по лестнице их мадридского особняка. Молча садились ужинать. Мария-Луиса осторожно заглядывала им в лица: не поссорились ли? «Нет, маммита, — сказала Мария нехотя, зачерпывая ложкой сметанный соус и поливая тушенное кусочками мясо с цветной капустой, — мы просто сегодня были на корриде, и тореро бык убил. Жалко мальчишку, молодой. Чуть постарше нашего Хоселито». Мать не говорила ничего. Альваро попытался выпить с Иваном вина — тот отказался. «Завтра выступление, Альваро. Я предпочитаю перед шоу не пить. Мышцы слабнут. Это только кажется, что вино — допинг. Совсем наоборот».
   Мать постелила им в комнате, выходящей окнами в сад. Абрикосы и апельсины в саду посадила сама Мария — в детстве, когда они с отцом выкапывали лунки в сухой земле для саженцев, привезенных из Пиренеев, а потом усиленно поливали молодые деревца, чтобы не засохли, прижились. Четыре года назад Мария собрала богатый урожай абрикосов. Апельсины еще не плодоносили. Кровать у них с Иваном в родительском доме была широкая, как плот. Плыви, плот, неси нас по течению… куда унесешь?..
   Мария задремала, обняв Ивана рукой за шею. Ее больше не тошнило. Она могла спокойно есть мясо. Даже после убийства тореро и быка, увиденных сегодня на корриде на Дель Торо. Она вздыхала, постанывала, не могла уснуть. Посреди ночи она встала и накинула на себя легкий капроновый халатик, делавший ее похожей на фею. «Воздуха, мне надо воздуха, мне надо подышать. Какая страшная жара. Такой жаркой осени не было уже в Испании много лет». Она, осторожно ступая, спустилась по лестнице в сад. Весь дом спит. Ее родной дом. Сколько воспоминаний! Сколько сожалений… Ее первый танец во дворе со старухой Пепой… Ее первые книжки… «Овечий источник» Лопе де Вега… «Дон Кихот» Сервантеса… Габриэла Мистраль… Лорка… Чавес…
   Ночной ветер потрогал полу воздушного прозрачного халата. Крупные звезды стояли над Мадридом. Далеко слышался шум машин, большой автострады, ведущей отсюда — на юг, в Севилью и Кадис. Она вспомнила лицо мертвого мальчика, его труп, откатившийся к барьеру арены. Руку, волочившуюся по опилкам, свисавшую с носилок. Вот и все, Мария. Вот и все. Как все просто! Кто же убьет тебя?
   «Кто убьет меня, Господи? Хочешь ли Ты, Господи, этого?»
   Сзади нее послышался шорох.
   — Мама, ты? — тихо окликнула она ночную тьму.
   Никого. Тишина. Должно быть, это ветер отогнул жесть с карниза.
   И снова шорох. Хлопнула дверь. Она обернулась.
   — Папа! Тебе не спится, как и мне? Ты вышел…
   Сухой хлопок выстрела разорвал темную ткань жаркой ночи. Отец, стоявший на крыльце, выходящем в сад, вскинул руки — так, как вскидывал их над головой торо, взмахивая красной мулетой, как вскидывает танцовщик фламенко, ходя кругами около красотки, — пошатнулся и упал, хрипя и царапая пальцами воздух, горло, камень крыльца. Попытался встать. Задушенно крикнул. Повалился на крыльцо. Вздрогнул. Затих.
   Мария еще не поняла, что он умер. Что его застрелили. Откуда? Кто? Никого не было в саду. Ни тени. Ни хруста шагов. Ни шороха, ни треска больше не слышалось. Полная тишина. Первые, предрассветные птицы робко, тихо чирикали в гущине пожухлой от жары листвы абрикосовых деревьев.
   — Папа, — сказала она, протянув руки вперед, к нему, — папа… Ты что… Зачем… Кто тебя… Папа…
   Она, как слепая, подошла к нему. Капроновый халатик разошелся на груди, на животе. Она, полуголая, села перед телом отца на корточки.
   — Мне это снится, — прошептала она по-русски, — мне снится все это… Я сплю… Я сейчас проснусь… Папа!..
   Она взяла его голову в руки. Глаза уже закатились. В углу рта выступила струйка крови. Она схватила его, прижала к себе, баюкала, как ребенка: баю-бай, баю-бай, поскорее засыпай, — твердя себе: мне все это снится, снится, снится… Тишина. Шепот листвы. Фруктовый сад. Они посадили его когда-то вдвоем с отцом. Чем занимался ее отец, она не знала. Отец не знал, чем занимается она. Он знал только, что она хорошо танцует. И что весь мир рукоплещет ей.
   — Папа, — сказала она еле слышно, — не умирай, пожалуйста… Я умею петь только колыбельные песни… Я не умею — погребальные…
   Она сидела на крыльце и баюкала отца, и пела ему нежные колыбельные песни, cancion de cuna,до утра, до той поры, пока служанка Химена, проснувшись рано, едва рассвело, не отправилась за свежим молоком и творогом в ближайшую лавку и за овощами и фруктами — на рынок возле автостоянки. Химена увидела ее первая, закричала, заплакала. Побежала за Марией-Луисой. Весь дом проснулся. Когда Иван увидел ее, сидящую на крыльце и баюкающую мертвого отца, и как она вскинула голову, выставив руку вперед, и замотала головой, и прокричала надсадно, надрывно: «Уйдите все! Я вам его не отдам!» — он понял: судьба безлика, у нее нет лица, и невозможно простому смертному прочитать, что там, в ее плотно прикрытых глазах, ничего не видящих вовне, глядящих и зрящих — внутрь.
   А когда ее от отца оторвали, и напоили лекарствами, и умыли от слез, и ввели в спальню, и уложили на кровать, и Иван сел на кровать возле нее, держа ее за руку, боясь, что она, как птица, вот-вот улетит, взмоет в небо, он, морщась от напряжения, сказал, пристально глядя ей в лицо, в пустые, как жаркое небо над ареной корриды, неподвижные глаза: Мария, тут зазвонил твой мобильник, я сдуру ответил, кажется, кто-то безумно ошибся, какую-то несусветную чушь порол, требовал какого-то агента вэ-двадцать пять, говорил по-русски, без акцента, я сказал, что ошиблись, там молчание, потом такой ровный голос, да, извините, мы действительно ошиблись, нет, это была просто шутка, просто розыгрыш, игра такая, желаем вам всего доброго, будьте здоровы и счастливы, — что все это значит, Мария, кто хочет тебя разыграть? Кому ты оставляла номер своего мобильника в России? Тысяче людей, хочешь ты сказать, да?.. Кто же из этой тысячи такой остроумный?.. Агент вэ-двадцать пять, ни больше ни меньше, шпионские игры… Бездарные боевики… Я думал сначала — может, это Родион балуется, да на голос Родиона вроде непохож…
   «Плюнь и разотри, — услышал он над собой ее ровный мертвый голос. — Делать кому-то нечего. Веселятся. Перепутать номер телефона можно запросто. Никто не застрахован». Она закрыла глаза, лежа на кровати лицом вверх. Попросила жалобно, тоненько: «Укрой меня пледом, всю, с головой. Мне холодно».
   Альваро Витореса и тореро Хулио да Сильва отпевали вместе, в один день, в огромном мадридском соборе Санта Крус. Народу собралось пол-Мадрида — публика пришла проводить в последний путь своего любимца тореро. Еще один гроб стоял рядом, скромно — его словно бы никто и не замечал. В гробу лежал, скрестив холодные руки на груди, черноволосый, с проседью в иссиня-черных прядях, еще нестарый мужчина, с благородными чертами лица — возможно, представитель старого рода. Старые люди в соборе шушукались: «Из грандов?.. из идальго?.. Рано умер, болел?.. Да нет, его, говорят, на охоте подстрелили… Что вы, сеньора, это же типичное политическое убийство, сеньор Виторес занимался большой политикой, кажется?.. вовсе нет, его подстерегли ночью на улице и убили из-за того, что он должен был крупную сумму денег — и не вернул… Ах, ах, какая жалость… Мир теперь стал такой, да, жестокий…» Мария стояла у массивной каменной колонны, выпрямившись, вся в черном — черное платье, черный платок на голове. Ее глаза были сухи. Она выплакала все слезы. Здесь, в церкви, она стояла гордо, молча, и, пока играл орган, обрушивая на головы людей невыносимый свет дальней, занебесной музыки, она старалась вспоминать отца. Свое детство. Себя у него на коленях. Его, молодого, веселого, в Пиренеях, с ружьем, в охотничьих сапогах, на скалах. Его, сажающего с нею в саду абрикосы. Его на улицах Москвы, с мороженым в руках, показывающего на афишу модного фильма: «Идем сейчас? Сеанс через пять минут!» Отец…
   Она перекрестила лоб по-православному, справа налево. На нее косились закутанные в черное старухи. Орган гудел нестерпимо. Она зажала ладонями уши. Подошла, поцеловала отца, низко, в пол, поклонилась гробу. Прощай, папа. С кем мне еще в этой жизни, пока живу, предстоит проститься?
   На кладбище она тоже не вымолвила ни слова. С ней пытались заговорить. Ее локтей, рук касались чужие руки. Она вздрагивала, отодвигалась, молча глядела вбок, в пространство.
   Когда ей сказали: брось земли на могилу, брось!.. — она наклонилась, как механическая кукла, взяла в пальцы сухую кастильскую землю, бросила туда, в разверстую страшную яму. Нет, там нет ее отца. Там — чужое, застреленное мертвое тело. Куда увезли того мальчика, тореро? Кто его оплакал? Кто бросил горсть земли в его могилу?
   Она уехала с кладбища одна. Иван не заметил, как она ускользнула от всех, исчезла.
   Она сначала поймала такси; потом вышла из машины, заплатив шоферу деньги, извинившись; пошла пешком, толком не зная, куда, зачем идет. В Мадриде наступил вечер. На улицах, горящих кровавым неоном бешеных реклам, было много красивых женщин. Толпами слонялись бритые мальчики, лысые девочки с автомобильными шинами серег в ушах, с блесткими пирсингами в ноздрях, в проколотых бровях, с татуировкой, просвечивающей сквозь прозрачные рубахи, с косячками в зубах. Рекламы вспыхивали и гасли, дразня, зазывая. «SEX-SHOP» — взорвалась над головой Марии красная надпись. И красная неоновая девушка с голыми круглыми грудями стала вспыхивать и гаснуть, быстро, дробно, будто танцевала чечетку с кастаньетами, над вывеской порно-магазина. Зачем люди ходят в секс-шопы? Они очень одиноки, должно быть. И им хочется получить наслаждение оттого, что другие, такие же одинокие, заходят в тайные, порочные лавчонки, воровато оглядываясь, а иные и нагло, нахально, торжествуя, а иные — равнодушно, деловито, спеша, как в супермаркет, и покупают для себя искусственные фаллосы и резиновые вагины, а значит, не они одни страдают, а весь мир, выходит, такой — одинокий, страдающий, жаждущий если не настоящего, то хоть жалкого, искусственного счастья.
   Она оглянулась. По другой стороне улицы, вызывающе вертя задом, шла черноволосая женщина, ее смоляные волосы были разбросаны по плечам, яркая цветастая складчатая юбка била ее по голым смуглым щиколоткам. На запястьях мотались тонкие золотые браслеты. «Цыганка», — безошибочно определила Мария. Женщина опередила Марию. Прошла еще немного по улице. Оглянулась, почувствовав на себе взгляд Марии. Какие же они чуткие, цыганки. Как они ловят кожей, спиной малейший чужой взгляд, на них обращенный. Они — древнее племя, они пришли когда-то из Индии. Может быть, они действительно знают будущее?
   Ей вспомнилась та цыганка, гадалка, в пещере близ Сан-Доминго, когда ее изнасиловал бандит Франчо. Ей вспомнилась ее подруга Лола. Лола делает деньги на своем древнем таинственном ремесле, что ж, это и к лучшему. Она уже человек другого века. А эти — ходят по дорогам, юбками пыль метут. Детей часто нечем кормить. Если за гаданье денежку в смуглую лапку не сунут… тогда — единственный выход — денежку либо еду — своровать?.. Цыганка снова оглянулась. Остановилась. Остановилась и Мария. Минуту обе женщины смотрели друг на друга. Потом Мария, не выдержав темного, бездонного взгляда цыганки, перебежала к ней, на ту сторону улицы, прямо под носом у возмущенно сигналящих, бешено мчащихся машин.
   — Простите, сеньора… — Мария задохнулась. — Вы не погадаете мне?
   Она протянула цыганке руку.
   Та взяла руку незнакомки, ничуть не удивившись натиску.
   — А сколько дашь?
   — А сколько хочешь?
   — Сколько не жалко.
   — Идет. — Цыганка склонилась над ладонью Марии. Мария ощутила слабый аромат душицы, исходящий от черных, кольцами, пышных волос женщины. — Все равно у тебя денег скоро много, много будет, зальешься деньгами по макушку. Кровь свою нынче хоронила?
   — Да. Откуда знаешь?
   — Лусия знает все. Видит все. — Цыганка медленно водила грязным, заскорузлым пальцем по ее ладони. Мария рассмотрела, что она не так уж и молода, как показалось на первый взгляд; мелкие морщины были рассыпаны вокруг глаз, растрескавшийся от жары рот обнажал желтоватые, уже изъеденные временем зубы. Сине-сливовый крупный, как у лошади, глаз косился на Марию всезнающе и дерзко. Монисто из маленьких медных монеток позванивало на ее голой шее. — Двое схватились из-за тебя. Есть и третий. И ревнивица есть, ух, ее берегись. Убить тебя может, а сама маленькая, дьяволица, как головастик. Близко ее не подпускай. Все четверо на тебя зуб имеют. Берегись всех четверых. Никому не верь. Это тяжко — никому не верить. Но тебе надо так жить. Иначе — крышка тебе. Стой!
   Цыганка крепко стиснула ее руку. Мария инстинктивно прижала локтем к себе сумку. Чего доброго, нападет, наскочит, сумку выхватит — и была такова. Таких случаев и в Мадриде, и в Нью-Йорке, и в Москве — пруд пруди. Уличные цыганки везде одни и те же, бестии. Лусия вскинула голову, и Марии показалось, что глаза гадалки вонзились, как спицы, в ее глаза, проколов ее голову насквозь. У нее внезапно сильно, невыносимо заболела голова. Сознание стало мутиться. Ночная улица, мигающие, прыгающие рекламы закрутились перед лицом диким колесом.
   — Что… что ты сказала?..
   Мария боролась с собой, чтобы не упасть. Тошнота опять подступила к горлу.
   Как издалека, она услышала над собой хриплый голос гадалки:
   — Берегись старого… Старого — берегись!.. Он тебя из-под земли найдет… Твоя с ним встреча — неизбежна… Сегодня… сейчас…
   — У меня будет ребенок, скажи?!..
   — Что ребенок, заладила — ребенок да ребенок, от смерти еле спасешься, дорогая…
   Улица закрутилась быстрее, стремительнее. Покатилась мимо нее цветным неоновым шаром. Мария не устояла на ногах. Упала. Все заволокло серым туманом. Когда она очнулась, сумочки с косметичкой и деньгами при ней не было. Она пощупала карман черного траурного платья. Пластмассовая рыбка телефона, слава Богу, мирно лежала в кармане. Проклятая цыганка убежала, довольная успехом своего колдовства и вечерней добычей. Сколько у нее с собой было денег?.. А, разве важно, она не помнит… не помнит…
   Любезный прохожий подал ей руку: вставайте, сеньорита! «Разве можно так напиваться, вы же ведь еще такая молодая! О, молодежь не понимает, что вино — это вовсе не безобидно…» Спасибо, я не пьяна, вскинула Мария голову, опираясь на руку прохожего, меня ограбила цыганка, я сама виновата. Она заморочила мне голову, простите, благодарю вас.
   И быстро, быстро пошла по улице прочь. Тошнота не проходила. Теперь у нее нет денег, и она не сможет добраться домой ни в такси, ни в метро. Она пойдет пешком. Она поглядит на свой любимый Мадрид.
   Около кафе «Дон Кихот», где она любила когда-то сидеть с коктейлем в руках, с книжкой Сесара Вальехо на коленях, навстречу ей метнулся из вечерней фланирующей толпы поджарый, в ослепительно белой рубахе, смуглый мужчина. Морщинистое лицо казалось темно-лиловым в фантастическом свете синих и розовых фонарей. Прежде чем Мария смогла понять что-либо, ее уже схватили и сжали, сцепили сильные жилистые руки, крепко прижали к себе. И сухие горячие губы покрыли все ее лицо, глаза, шею быстрыми поцелуями.
   И, когда она поняла, что это Ким, ее руки сами закинулись ему за шею.
   Ее руки захлестнули его. Так волна захлестывает сухой, выжженный берег.
   Ее губы сами, не повинуясь ей, нашли его губы.
   И вся она так подалась навстречу ему, так обвила его всею собой, что он задохнулся и стиснул ее в объятьях до звона сердца, до потери разума.
   — Ты!..
   — Ты…
   — Откуда ты?..
   Поцелуй. Молчание. Они пили друг друга, как умирающие от жажды в пустыне.
   — Не спрашивай. Молчи. Из Москвы. Откуда же я могу быть?
   — Кто тебе сказал, что я здесь?
   — Я читаю газеты. Я видел у Беера твоего продюсера.
   Мария схватила Кима за плечи. На них оглядывались прохожие. То розовый, то синий, то золотой, то кроваво-алый свет реклам бил им в лицо, фонари заливали их сиянием. В свете фонарей они походили на двух призраков.
   — Беер знает Станкевича?!
   — Они дружат. Так я понимаю. Тебе это интересно?
   Их губы снова нашли друг друга. Говорили друг другу без слов: я твой, я твоя, как же ты этого не понимаешь, я же не могу без тебя, ну да, да, и я тоже не могу, мы не можем, не сможем друг без друга, мы пропали, мы обречены.
   — Ничуть. Мне интересно, почему ты здесь очутился.
   — Ты спрашиваешь. Ты круглая дура.
   — Да, я круглая дура.
   — Я не мог больше без тебя. Я захотел увидеть тебя.
   — Так просто?..
   — Да. Так просто. Ничего проще любви нет на свете… родная.
   Он в первый раз назвал ее так — «родная». И ее сердце зашлось. Губы снова слились. Они пили, впивали дыхание друг друга. Мария слышала, как бьется сердце Кима под белой рубашкой, под смуглой кожей, под ребрами.
   — Не обманывай меня. Ты здесь не только из-за меня.
   — Может быть. Это неважно.
   — Я из твоего ребра.
   — Да. Ты из моего ребра. Отойдем в сторону. Здесь есть какая-нибудь скамейка?
   — Вон скамейка. Идем.
   — Я не выдержу. Я возьму тебя на этой скамейке. И полиция арестует нас, как нарушивших…
   Они отбежали к скамейке, приткнувшейся около маленького фонтана. Голые коричневые дети играли в фонтане, брызгались водой, хохотали, взвизгивали. Ныряя, вылавливали со дна монетки — песеты, сантимы, пенсы. Ким сел на скамейку, Мария, не помня себя, села ему на колени. И почувствовала, как там, внизу, под ней, напряглась, восстала мощь его неодолимого желания — ее, только ее одной в целом свете. Она ощущала коленями, бедрами его живую наваху. Ей хотелось крикнуть: пронзи меня! Она обвила его шею рукой. Снова его губы — под ее губами. Его руки обхватили, обняли, как две живых чаши, ее груди. Она, откинувшись, чуть не закричала от радости.
   — Не трогай меня так… я закричу…
   Он сжал пальцами ее соски. Сам застонал. Засмеялся.
   — Я так счастлив чувствовать тебя. Ты моя навек.
   — Да. Я твоя навек. Сегодня хоронили моего отца.
   Он крепче прижал ее к себе. Зарылся лицом в ее шею, в волосы, выскользнувшие из тяжелого пучка на затылке.
   — Сегодня?
   Казалось, он не удивился.
   — Да. В соборе Святого Креста. Ты знаешь о том, что мы с твоим сыном обручились?
   — И где вы хотите венчаться? Там же? В Санта Крус?
   Он спросил это так спокойно, что она не поверила — он ли это ее спрашивает.
   — Может быть. Не знаю. Ты понимаешь, — она, сидя у него на коленях и вся дрожа от того, что смертельно желала его, — ты понимаешь, что нам нельзя быть вместе?! Ты хоть понимаешь это?!
   Он закрыл ей рот поцелуем. Откинул ее голову назад. Голые мальчишки, вылезшие из фонтана, увидев их, целующихся, засвистели пронзительно. Они отпрянули друг от друга.