Может быть, мальчик мой, мне тебя — выдумать? Зачать и родить — в моем танце? Внутри танца, как внутри сложенных ладоней рождается тепло? А потом ладони разжимаются, и их охватывает холод, ветер, зима. Я бы сшила тебе такую теплую зимнюю шапочку, мальчик мой… я бы катала тебя в колясочке… я бы так любила тебя… А знаешь, мне все равно, от кого ты родишься, пускай даже — от прохожего на улице… от самого заштатного музыкантишки в оркестре… от солдата-призывника… от того лысого, что ехал со мной в лифте… От любого, любого мужчины на свете… Знаешь, Бог, я так устала любить! Устала ждать! Устала танцевать! Я всего лишь женщина, а это значит — мать, и, милый мой Бог, querido, не сердись, — я бы, знаешь, с радостью — от Тебя родила… Непорочное зачатие чудо, да! Но ведь и обычное зачатие — тоже чудо… Ты же лучше всех знаешь об этом…
   Зачем ты так грубо дергаешь меня за руку?! Зачем поднимаешь, потом бросаешь вниз?! Ах, это всего лишь поддержка?! Танец — это не цирк! Не смей со мной так!
   Я стою на краю сцены, как на краю жизни, в юбке с красными оборками, будто в пламени костра. И Иван поднимает надо мной скрещенные руки, будто протягивает распятие. Поздно, Ванька! Слишком поздно! И кастаньеты свои я уже зашвырнула в зал — кто поймал, у того сувенир. Все мы, преступники, горим в огне! Не отмолить!
КИМ
   Ему нужна ее жизнь. А мне? Мне нужна ее жизнь?
   Однажды мы оба уже удрали от него. Я наврал ему или нет, когда сказал: я исполню твой приказ, хозяин?
   Моя пушка со мной. Может быть, сделать все просто?
   Так, как делали это все они?
   Да, все они. Тристан и Изольда. Ромео и Джульетта. Антоний и Клеопатра. Хосе и Кармен. Все, все они, любившие друг друга больше жизни — и больше смерти тоже. И превыше смерти. Ибо в смерти своей они обрели настоящую жизнь.
   Кто узнает о нас? Сплетница Москва? Желтые газетенки?! Тупые любопытствующие рожи, пялящиеся в телеэкран?!
   Люди, люди, люди… Люди никогда и ничего не узнают о нас…
   И о том, что тайно делала Мария… И о том, кто такой был я…
   Все тайное когда-нибудь становится явным, Ким. Ты знаешь это.
   Я слишком люблю ее. Я не позволю больше никому измываться над ней.
   Я не позволю больше никому приказывать ей. Ставить ей на нежную кожу невидимые и болезненные позорные клейма. Распинать ее на роскошных паркетах и на грязном заплеванном полу, на свежезастланных отельных кроватях и на вагонных качающихся полках. Никто больше — слышите, никто! — не посмеет осквернить ее. Мою светлую любовь. Мою Марию.
   Ибо, Мария, ты носишь имя матери Бога. А это кое-что значит.
   Я смотрел, не мигая, на сцену. Яркий круг света посреди темного зала. И она, любовь моя, выходит в середину яркого круга, и поднимает руки над головой, и поднимает вверх чистое, румяно-смуглое, нежное лицо, и глаза ее закрыты — она слушает музыку. Она двигается в круге света нежно, еле заметно, перебирает стройными ногами под пышными оборками алой, как пион, юбки. А хриплый женский голос поет, все поет о навсегда ушедшем, о канувшем счастье.
   И мой сын, тоже сцепив воздетые руки над головой, весь в черном, как коршун, не шевелясь, стоя прямо и строго, глядит, глядит на нее своим единственным глазом.
   Я решил, моя Мария. Я решился. Прости меня. Это лучший выход для нас обоих.
   Я слышу — ты танцем своим одобряешь меня. Ты и с закрытыми глазами видишь меня со сцены. Ты молча говоришь, шепчешь мне: «Да, Ким, родной, ты все верно придумал».
   Пистолет со мной. Вот он, в кармане. Я приду к тебе за кулисы, когда ты закончишь свой танец. Я скажу Ивану: отвернись. Выйди. Тебе не надо смотреть на это. И он выйдет, оставит нас одних, он поймет. Он не будет мешать. Время ревности прошло. Время последнего танца настало.
   Это будет наша последняя фолия, девочка моя.
   И я близко подойду к тебе, родная моя. И я обниму тебя так, как не обнимал тебя никогда в жизни. Войду в тебя телом, дыханьем, душой и глазами. И ты, обнимая, целуя меня, не увидишь, как я поднесу пистолет к виску твоему. Выстрел — в тебя. Выстрел — в себя. Так все просто.
   А если ты не захочешь, чтобы я выстрелил, если ты вдруг испугаешься пули, я дам тебе яду. И сам яд выпью. Я же профи-убийца. Беер и ядами снабжал меня тоже. У меня от прежних заказов яды остались. Те, что действуют мгновенно. Ты ничего не почувствуешь. Просто задохнешься, как от моего поцелуя.
   А для себя, так и быть, я все же припасу пулю. Я же привык стрелять. Я стрелок. Я должен умереть от своей руки и от пули своей — так же, как от нее погибали другие.
   Голос, низкий и хриплый голос, канте хондо, зачем ты поешь фолию, зачем сжимаешь хватку на глотке? Я дышать не могу. Горячая влага течет у меня, убийцы и мужика, по щекам. Я задыхаюсь от любви, слышишь, ты, сумасшедший голос, от близкой пасти небытия, от радости и счастья, что такую любовь довелось испытать мне на выжженной, зимней земле.
ИВАН
   Мой единственный глаз застилало яростью, гневом, слезами.
   Я танцевал с ней малагенью. Порывистую, как ветер, хоту. Я склонялся и замирал над нею, когда она, оттанцевав лукавую, кокетливую сегидилью, оборачивалась ко мне через плечо и обжигала меня черным огнем широко расставленных глаз, подавая мне руку в начинавшейся без перерыва фолии. И я потерял танцам счет. Я жил внутри фламенко. Я крепко сжимал яростные губы. Я был мачо, а она была моя маха, ненавистная, любимая, изменившая мне.
   И я впервые, страшно, подумал: а что, если сегодня, сейчас, я убью ее?
   Нож? Нет. Платок? Нет. Отрава?!
   О чем ты думаешь, одноглазый Иван! Тебе в лечебницу пора, в Кащенко, на Канатчикову дачу!
   Отрава. Таблетки. Те таблетки, что принесла мне там, в самолете, в котором мы летели из Аргентины в Москву, любезная хорошенькая стюардесса.
   Они у меня в кармане пиджака.
   Она смотрела на меня широко открытыми глазами. В глазах кипела черная яростная смола. Низкий голос Исидоры Родригес плыл, стонал и взвивался под сводами зала.
   О чем ты думаешь, Ванька! О чем!
   Может, тебе самому заглотать эти таблетки?! Все?! И уснуть мертвецким сном, мертвецким воистину, вместо того чтобы ворошить в башке своей подобные мысли?! Танцуй лучше! Танцуй! Ни о чем не думай!
   И обрушился девятый вал аплодисментов.
   Шум, огромный шум, как всегда бывало на их шоу, вставал стеной.
   Мария, взяв Ивана за руку, кланялась, кланялась низко, в пол, по-русски, а цветы летели, летели на сцену. Они оба пятились за кулисы. Севильянка Исидора, подняв руки над головой, хлопала им, и Мария подошла к певице, расцеловала ее в обе щеки, и зал снова взорвался аплодисментами. «Виторес!.. Виторес!.. Би-и-ис!..»
   — Мы должны с тобой прямо сейчас станцевать болеро, — сказала Мария, обернувшись к Ивану. — Прямо сейчас. Потому что потом будут еще бисы. И нам придется танцевать все что ни попадя. Давай сейчас скажем дирижеру и выйдем в болеро. Пусть Матвей Петрович готовится.
   — Да, пусть Петрович готовится, — кивнул Иван. Его здоровый глаз просверливал Марию. Стеклянный — смотрел тупо, мертво. — Пусть вынет из-за ушей палочки. Я сам дирижеру скажу: давай сперва болеро, а там посмотрим.
   Они снова перекинулись взглядами. Они всегда быстро понимали друг друга.
   И Марии не понравились глаза Ивана.
   Они вместе, вдвоем, вбежали за кулисы, в артистическую. Визажистка Надя стояла, скрючившись, ссутулившись, как птица, над столиком Марии, у гримерных зеркал, наклонившись над коробочками с гримом, над коробкой апельсинового сока. Видно, тот мальчонка-осветитель, которому Иван заказывал сок в буфете, его вежливо купил и трогательно принес. Не забыл.
   И в руках у Нади были маленькие косметические ножницы. И она открывала, взрезала ножницами сок, и воровато, напуганно оглянулась на вбежавших в артистическую Марию и Ивана, и рука ее дрогнула, и сок из коробки выплеснулся, вылился на полировку стола. Надя в смущении отерла сок рукавом и вся вспыхнула.
   — Ой, Иван Кимович… простите… я нечаянно…
   Он внимательно смотрел на нее. Краска не сходила с ее маленького, как осколок, лица.
   Станкевича в артистической не было. Помощник режиссера возник в дверях. Крикнул:
   — Ребята! Дирижер уже на болеро настроился! Публика ждет бисов! Скорее на сцену!
   Мария, шагнув к столу, грубо выхватила коробку с соком из рук у Нади и плеснула себе сока в пустой стакан. И сок перелился через край стакана.
   Она хлебнула из стакана. Иван мертво глядел, как она выпивает стакан — до дна.
   — Режете без ножа, ребята!
   Она рванулась. Побежала вон. Иван — за ней. Когда они пробегали мимо кулис, свешивающихся из-под высоченного потолка, Марии показалось, что за кулисами мелькнула сначала одна тень, перебежав им дорогу, как перебегает черный кот, затем — другая. Или у нее двоилось в глазах?
   А на улице, за стенами концертного зала в Лужниках, где они оба танцевали пламенное болеро, мела метель, в который раз от сотворения мира, ярился и вихрился слепяще-алмазный снег, метель взвизгивала и хрипела, как будто пела канте хондо, щедро сыпала снег на крыши, на плечи и в лица людей, и сильный холодный ветер бил наотмашь в грудь и в спину, как бьют в бубен, и над Москвой, над всей огромной зимней Москвой мела, шла метель, шла, как война, как вечная Зимняя Война — страшная, неотвратимая, необъявленная, без видимых причин. И не было ни одного старого генерала, чтобы ее, одним мановеньем властной руки, остановить.
   И они снова выбежали на сцену.
   И тихо, будто из-под земли просочился родник, зазвучала первая, еще робкая, нежная, бесконечная мелодия болеро. Они стояли друг против друга — мужчина в черном и женщина в красном. И маленький барабанчик уже стучал, стучал тихо и ритмично: там, та-та-та-там, та-та-та-там. И мужчина обнял женщину за талию, и она, еще доверчиво, положила ему смуглую руку на плечо.
БЕЕР
   Я уже не мог смотреть, как они оба пляшут болеро. Я тихо поднялся из кресла. На меня зашикали соседи: какое нахальство, ну садитесь же, дайте посмотреть!.. Вечно захотят или покурить, или покашлять, или в туалет эти мужики — в самое неподходящее время!.. «Ну, выходите, только быстро!..»
   Я пробрался сквозь забитые публикой ряды под тихое чертыханье, под возмущенные вздохи и ахи. Маленький барабанчик стучал, стучал все громче, все настойчивей, все бесповоротней. Отличный аккомпанемент для моей мизансцены. Лучше не придумать.
   В кармане — пушка. В другом кармане — яд. Религия — яд, береги ребят. Верую ли я в Бога? Скорей всего, нет. Это мое счастье или мое горе? Когда я уверую — я перестану заниматься тем, чем я занимаюсь. И, может, первым пущу себе пулю в лоб. Я — самоубийца? Ха-ха! Еще чего выдумали! Я никогда этого не сделаю с собой. Я слишком люблю жизнь. И все ее сладости. И все ее соблазны. И всю ее роскошь. И все ее правду — в сердцевине ее великой лжи.
   Я вырвался из зала, из скопища людей, глядевших, затаив дыханье, на шоу Марии и Иоанна, в фойе. Нашел служебный вход. Осторожно пробрался мимо мирно дремлющей старушки-вахтерши. Почему на такие концерты на вахту не сажают охранника, здорового битюга с тремя здоровенными пушками — за поясом, за пазухой и на заднице? Жаль, я не Станкевич. Если бы я был Мариин продюсер, я бы все устраивал по-другому.
   Поздно. Теперь уже поздно все.
   Слишком поздно.
   И, едва я подумал так, — музыка оборвалась, и издалека донесся глухой шум. Это срывался вниз водопад аплодисментов.
   Когда я подходил к артистической, внезапно погас свет. Он погас здесь — или на сцене тоже? Станкевич, портач, рок преследует тебя!
   Они за кулисами. А может, и в артистической. Свет, ты погас не вовремя. Беер, у тебя же есть карманный фонарик. Ты хорошо экипирован, как всегда. Ты старый прожженный волк, волк-убийца. Ты все сделаешь как надо.
   Я подошел к двери артистической. Я толкнул дверь, и передо мной зевнула пасть темноты.
НАДЯ
   Темнота застигла меня врасплох. Я хотела убежать — но, накрытая тьмой, как певчая птичка в клетке — черным платком, стояла, прижав ладошки к пылающим щекам, возле входа в гримерку.
   Чьи-то шаги раздались возле. Во мраке я не различили, кто это. Женские шаги?.. Мужские?..
   Кто-то вошел в артистическую. Кто-то плотно закрыл за собой дверь.
   А я? Зачем я тут стою? Что я тут делаю? Верно ли я сделала все? Может быть, не надо было этого ничего, Господи?!
   Бежать. Мне надо бежать отсюда. Как можно быстрее.
   Я рванулась бежать — и в темноте наткнулась на край ящика из-под реквизита. И споткнулась. И упала. И застонала от боли.
   Вот тебя Бог и наказал за то, что ты сделала, Надька!
   Я зажмурилась. Слезы выступили на глазах. Стекали из-под прижмуренных век.
   И еще чьи-то — крадущиеся, тихие, как у кошки, что ступает мягкими лапками, подстерегая мышь, осторожные шаги раздались во тьме, прошуршали мимо меня, плачущей, лежащей на холодном полу, и растаяли за открывшейся и снова закрывшейся дверью гримерки.
ГЕНЕРАЛ ФОН БЕЕР
   Ее выступление с этим ее кривым на один глаз партнером транслировали по мировому телевидению, по спутниковому каналу. Весь мир пялился на них. Каким образом им удалось заиметь такую шумную, такую громкую славу? Благодаря хорошей работе их продюсера? Или еще и потому, что они оба действительно были очень талантливы? Да, они показывали совсем новый танец. Вернее, танец был старый — сегидилья, малагенья, хота, фолия, — а его исполнение было абсолютно новым. Я не был специалистом. Я не мог бы с точностью сказать, что в их танце было нового. Быть может, новая страсть? Раскрепощение, перешедшее известные пределы? Или соединение классической отточенности и безумных, почти цирковых па нового мирового балета, новой смелой пластики? Скорей всего, и то, и другое, и третье. И все же что-то еще было в их танце. Обреченность? Надежда? Весь на глазах рушащийся мир хотел новой надежды. Весь мир не отрывался от телевизоров. Это кое-кто значило. Значит, народ, накормленный технократией, компьютерами и терминаторами всех мастей, изголодался по живой страсти. По красоте движений рук, по красивой тревожной музыке, по глазам, горящим от любви и ревности. Я глядел в цветно мелькающий плоский широкий экран своего «Панасоника» и вспоминал наш разговор. Она позвонила мне оттуда, из Москвы, и попросила меня об одолжении. Это была Виторес, и я не смог ей отказать. Хотя я взрастил ее; я выучил ее опасному, неженскому ремеслу; я по-своему привязался к ней, и мне было ее жаль. Я бы ни за что не исполнил этой ее сумасшедшей просьбы, если бы…
   Если бы это была не Виторес. А кто-нибудь другой.
   И я, глядя в экран, набрал известный мне московский номер.
   И я, глядя в экран, глухо сказал в телефонную трубку: слушай приказ. Сделай так, как я скажу тебе.
   И я, глядя в экран, услышал, как голос на другом конце света глухо ответил мне: хорошо, шеф. Я найду человека сейчас же. Не беспокойтесь, он сделает все, как надо. Как вы сказали.
   И, помолчав секунду, человек, которому я отдал приказ, тихо спросил меня: а может, мой генерал, не надо этого делать? Она же великая артистка, может, не надо?
   И я понял, что он тоже сидел у телевизора и пялился в цветно горящий экран, как и я.
СТАНКЕВИЧ
   Погас свет.
   Проклятье, погас свет!
   И я явственно слышал чье-то дыхание здесь, в коридоре, в кромешной тьме.
   Кто-то лежал на полу и, кажется, плакал.
   И далекие рассерженные голоса раздавались там, прямо по коридору. Это бежали налаживать свет.
   Черт, а я-то думал… Я-то думал: пока света нет, вот я все и сделаю… И я не буду виноват перед Аркашкой, я сделаю, что он мне приказал…
   Свет не зажигался. Возмущенные голоса истаяли вдалеке. Кто-то рядом со мной, тут, близко, внизу, на полу, продолжал сдавленно плакать и всхлипывать. Может, это был призрак? Может, у меня уже начались глюки?!
   — Эй!.. Кто тут!..
   Молчание. Темнота.
   Я стоял около двери в артистическую. Я слышал свое испуганное, панически-хриплое дыхание. Ты колоссально разжирел, Родион. Тебе нельзя больше жрать твои любимые бутерброды с икрой и торты с клубничным кремом. Пища — твой наркотик, лечись. Если так дело пойдет, ты будешь заказывать костюмы только у Юдашкина или у Славы Зайцева, покупать их в домах мод ты уже не сможешь, размера такого у Версаче или у Фенди просто не будет.
ИВАН
   Она хотела убежать от меня, я видел это. Она хотела вырвать руку из моей руки.
   И чем больше она хотела этого, я чувствовал, тем сильнее, крепче, цепче, до боли, чуть ли не до крови она вцеплялась в мою руку, кланяясь бешенствующей в зале публике низко, низко.
   — Мария, — сказал я, не оборачиваясь к ней, продолжая улыбаться во весь рот, кланяться, глядя в зал, — Мария, боюсь, у нас с тобой сегодня будет много бисов! Ты в форме? Ты — сможешь?.. Если нет, скажи сразу. И оркестр сбацает что-нибудь инструментальное, например, де Фалью или Альбениса, и публика все поймет. Публика же не совсем дура. Так как?..
   Она, тоже не оборачиваясь ко мне, продолжая кланяться, поднимать мою руку вверх, улыбаться, показывая все зубы, глядя неотрывно в неистовствующий зал, процедила:
   — Я в форме. Я в отличной форме. Ты же сам видишь. Мы запросто сможем станцевать еще один бис. И еще один. И еще один.
   — Снова болеро?..
   Она крепче вцепилась в мою руку, кланяясь, и я чуть не взвыл от боли.
   — Нет, Ванька. — Сколько ненависти прозвучало в ее голосе, процеженном сквозь зубы! — Мы будем с тобой сейчас танцевать сарабанду.
   Я снова поднял ее руку, шагая вместе с ней, нога к ноге, под ярко пылающую рампу, к самому краю сцены.
   — Сарабанду?.. Погребальный танец?.. А ты… не спятила часом?..
   — Так же, как и ты, — ответила она, продолжая с ослепительной улыбкой смотреть в зал, посылая свободной рукой грохочущему залу воздушные поцелуи. — Ведь мы уже станцевали с тобой болеро, Ванька, это же танец смерти, мы станцевали войну и смерть, и она же нам с тобой уже не страшна, правда?
КИМ
   Я шел туда, к ней за кулисы, и, сцепив зубы, думал про себя: я же профи-убийца, Мария, родная, я же профи-киллер, я же попадаю в цель с тридцати, с пятидесяти, со скольки хочешь шагов, я же набил себе и руку, и глаз, я не промахнусь, я, если понадобится, я… Я-я-я, что ты затвердил это, как попугай! Как тот, синий попугай, что сидит в золоченой клетки у этой… у знаменитой гадалки Москвы, у той, чьей рекламой забиты все супермаркеты и автобусы, все метро и все вокзалы, все бары и все казино… Я не синий попугай ара. Я простой киллер, бывший биатлонист, чемпион Европы и мира, олимпийский чемпион, продавшийся дьяволу за хорошую копейку, и я не промахнусь. Я не промахнусь в любом случае.
   Мария, я иду к тебе, чтобы забрать тебя — от них.
   Я заберу тебя в любом случае. У нас с тобой есть выход.
   Наш выход называется так: ВЫХОДА НЕТ.
   Нет выхода — ведь это тоже выход. Но со знаком минус.
   Многие не понимают этого. Я это понял.
   Я заберу тебя, Мария, я унесу тебя к себе. В наше одиночество. Туда, на Славкину дачу. Живую — или мертвую. И там, рядом с тобой, мне будет легче. Мне будет легче сделать это с собой. Моя белокурая женушка не будет обо мне сильно плакать. Я был для нее в жизни источником хороших киллерских денег, не больше. А мужчиной и мужем я для нее был плохим. Девочки? Девочки поплачут немного, потом вырастут, и у них будет своя, взрослая женская жизнь. Я обеспечил им жизнь — безбедную молодость, по крайней мере, ибо я не Бог и не знаю, что там дальше будет с миром и с нашей страной.
   Я вырву тебя. Я увезу тебя отсюда.
   Я увезу тебя отсюда навсегда.
   Выход есть всегда. Он всегда есть: вовне. В беспросветный мрак под ногами. В живую тьму, в бездну над головой.
ЛОЛА
   Где-то далеко, за анфиладой комнат, горел яркий бешеный глаз телевизора. Телевизор у меня в каждой комнате, но я, будто от страха, будто от сглаза, включила его в той, самой дальней комнате своей необъятной квартиры. Там, в телевизоре, прыгала и плясала Мария. Моя подруга. Цыганка, такая же, как и я. Испанка — это значит цыганка. Это всегда цыганка, как ни крути и куда ни падай. Солнечная кровь, дерзкая улыбка, смуглые щеки, волосы черные, как южная ночь, смолой текут на плечи. «Ручку дай, погадаю!.. Денежку дай, какую не жалко…» Мы одной крови, я и она. Поэтому я ее всегда боялась. И никогда ей этого не говорила.
   Далеко пылает цветной экран. Я не буду смотреть в него. Я и без него знаю, что будет.
   Руки мои на темно-бордовой скатерти — слишком смуглые, будто вымазанные шоколадом. Будто бы я мулатка. Огненно-алый перстень горит на безымянном пальце — вместо обручального кольца. Я никогда не была замужем и не буду; гадалка не должна выходить замуж. Ее жизнь слишком страшна, чтобы быть семейной. Гадалка не принадлежит никому, кроме Бога.
   Или — дьявола.
   Я вижу… Боже, черт возьми, что я вижу…
   Руки нервно тасуют карты. Руки лихорадочно раскладывают на столе, рубашками вверх, гадальные карты Тарокк, и сейчас я переверну их и узнаю, правда ли то, что я вижу, закрывая глаза. Мои глаза! Вы видели в жизни многое. Мой Третий Глаз, ты видишь в жизни все. И это так страшно. Но ведь я не смогу сама выколоть тебя, Третий Глаз. Ты дан мне отроду, и что я, смуглая толстеющая богатая баба, смогу сделать с тобой? И кто такая я стану — без тебя?
   Я закрываю глаза. Я вижу Третьим Глазом — ее.
   Ее, бездыханную, но с глазами, открытыми в черное, метельное небо.
   Я вижу ее, мертвую, на руках у этого убийцы. У ее хахаля. У того, кого она все никак не могла забыть. У отца ее партнера. Вот связалась девка, как черт с ладаном! Зачем, зачем?.. Она сказала мне, забежав ко мне на чашечку гадального крепкого кофе: «Ты знаешь, Лолка, за такую любовь не платят деньги. Такую любовь не вымаливают у Бога. Такой любовью не клянутся и ей не радуются. Он такой любви бывают самые красивые на свете дети, а те, кто так любит, те — умирают». Я похохотала, пожала плечами: скажешь тоже, подруга!..
   Я вижу ее, мертвую. И я ничего не могу поделать с моим Третьим Глазом. Он видит.
   Она убита? Она убита.
   Кем? Когда?!
   Когда это произойдет? Сейчас? Сразу после шоу? Или назавтра? Или месяц спустя? Я не знаю. Господи, как горят щеки! Попугай, синий ара с красной головкой, ты совсем дурак, что ли, что молчишь, сказал бы хоть слово!.. Молчит. Он не видит. Или — тоже видит, вместе со мной?.. Глупая птица, ты зачем закрыла глаза?.. Переворачиваю карты. Господи, смерть! Смерть, с косой! Скелет в черном монашеском плаще! Ты танцуешь… что ты танцуешь?.. погребальный старинный танец, чакону, сарабанду, павану?!..
   «Смер-р-рть!..» — во все горло каркнул синий попугай. Я взяла в горсть гадальные кости и, зажмурившись, кинула их на винно-красную скатерть. Боже великий, как же они разбросились, как разложились! Удар, и здесь — смертельный удар… А может, это я сама все накликала?.. Я сама — на нее, на Мару, порчу навела?!.. Нет, нет, Лола, ты не такая… Ты же не черная колдунья, ты же не сумасшедшая, дуэнде… А кто знает?!.. может, ты и есть как раз главная дуэнде, и ты сама, Лола, своей черной силы не знаешь… Мара танцует свой последний танец — это ты видишь ясно. Ей уже никуда от судьбы не уйти.
   Но кто?! Кто?!
   Закрой глаза. Сосредоточься. Ты же видишь. Ты же увидишь. Ты же должна увидеть. Ты же не можешь не увидеть. Ты…
   Попугай в золоченой клетке вцепился когтями в прутья и гаркнул скрипуче, оглушительно: «Кар-р-рты! Карр-р-рты! Прр-р-авда! Пр-р-равда!»
   Я, с закрытыми глазами, подняла, протянула смуглые руки над столом. Мои пальцы дрожали. Распухший, пересохший рот шевелился. Я бормотала вслух то, что видела, и я была сейчас самая настоящая дуэнде, неистовая пророчица, не боящаяся танцевать на углях, погружающаяся в ужас, тьму и ослепленье видений, зрящая будущее во всей красе, во всем уродстве и наготе своей. И я видела наготу смерти, и я видела победу любви. И я видела неизбежное, и волосы на моей голове, мои цыганские вороные курчавые косы, вставали дыбом. И карты жгли мне пальцы. И темно-кровавая скатерть пылала костром под гадальными костями.
МАТВЕЙ ПЕТРОВИЧ СВИБЛОВ
   Нет… не получится… зачем меня подбили… Заткнись. Заткнись, старый дурень, тебе же сказали — ты получишь много денег. Столько, что тебе и не снилось. А как тогда быть с верой?.. С Богом?.. С совестью… Ах, ах, какие мы совестливые… Весь мир уже давно не совестливый, а ты — совесть, совесть… Идейный, братец ты мой, идейный… Старая военная косточка… Недаром ты в военном оркестре сто лет бухал в барабан да в тарелки… Во фрунт!.. ать-два, шагом арш!.. и не сметь, не сметь ослушаться приказа… Да тебе ж никто не приказал, дурень, тебя — купили…
   Бр-р-р… страшно… Ой, куда это я вляпался… Шерсть какая-то на полу… Кто-то живой?.. или на кота наступил?.. Кто-то, кажется, тут рыдает… Ну мало ли кто… Мало ли персонала горе свое празднует втихаря…
   Черт, и свет погас… Может, мне это и на руку… Как же на руку, когда ты без света ничего и не увидишь, что и где и как… Проклятье, проклятье, эти люди… А что, мало у нас было их?!.. Ими все кишело вокруг… Ими, подглядывающими, подсматривающими, приказывающими, переодетыми в цивильное, в гражданское, а на самом деле — военными косточками, вытягивающимися перед генералами, истово выполняющими священный приказ… Приказ: расстрелять!.. — и выполняем… Приказ: ни шагу назад! — как назад теперь шагнешь?.. Приказ… Нам всем всегда отдавали приказ… И тебе тоже отдали приказ, Матвейка… А может — перекреститься?..