Ксения Драгунская
Заблуждение велосипеда

   Воры съели гречневую кашу.
   Проникнув в заросший, щебечущий птицами сад, они увидели шпингалет на дощатой калитке и рассмеялись над шпингалетом, призванным охранять сад от чужих. Просто расхохотались и пошли, не таясь, по треснувшим плиткам дорожки, а ветки жасмина и елок трогали их за плечи, словно здороваясь.
   Дом пуст, заброшен давным-давно, это ясно… В саду тусуются птицы и кошки, сыроежки растут на бывших клумбах, а с черепичной крыши лохмато свисает трава. Воры заходят в дом, где и брать-то нечего, пусто и осколки стекол хрустят под ногами. Следы от картин на выгоревших обоях, и черно-белая фотография в рассохшейся рамке: старый дядька в шляпе сомбреро, женщина – красивая, и лохматая девочка – стесняется фотоаппарата.
   Но в заброшенном доме тепло, и на хромоногом столе, под пухлой подушкой – здоровенная кастрюля гречневой каши. «Грамотная, правильная каша», – хвалят воры, а, наевшись, наглеют до того, что включают старый телевизор на тонких ножках и долго терпеливо ждут, пока он нагреется. Телевизор нагревается, но громкости почти нет. Тихость какая-то, а не громкость. Тихо, тепло, и хочется спать…
   И воры устраиваются на топчане, сворачиваются поуютнее и засыпают под телевизор, под длинное дырявое кино без слов, без начала и конца…
 
   Трудно быть лягушкой в засушливое лето, но еще хуже – городским сумасшедшим в чужом городе. Идти, идти летним днем, пересекая город с запада на восток, одновременно спускаясь с севера на юг.
   Думать про снег, потому что жарко, и, загибая пальцы, шептать:
   Feed Me Pasta Like This…
   Не потому, что сильно любишь макароны, и даже не потому, что городскому сумасшедшему положено бормотать ерунду, а просто, чтобы не сбиться, чтобы не запутаться в улицах города, который так и не стал родным.
   Feed
   Me
   Pasta
   Like
   This…
   Чтобы не заблудиться, потому что идти и так трудно – и голова, и сердце, и ноги сосредоточены на том, чтобы прийти правильно, туда, где вроде обещали одолжить денег на билет обратно.
   В давнишнюю страну, откуда сбежал с торжествующим отвращением, с отвращением и одним брезентовым мешком, и вот теперь…
   Feed
   Me
   Pasta…
   Парк! Отдышаться на лавочке. Вон она, лавочка… Сейчас… Кругом снег… А жарко почему? Шел быстро, вот и жарко. Снег, и вчера был Новый год, а сейчас утро, все спят после вчерашнего, можно пойти и под окном, чтобы тебя видно было из окна, выложить на новогоднем снегу имя, мандаринами, их целый чемодан. Наклониться и выкладывать мандаринами по снегу… Наклониться…
   И человек падает лицом в асфальт, думая, что это новогодний снег, на котором мандаринами выложено имя.
 
   Мандаринами – имя на новогоднем снегу.
   Мелом – контур тела на асфальте.
 
   Вот насчет контура тела – это преждевременно.
   Подоспевает служба спасения.
   «Are you okay?» и все такое. Какой уж тут о’кей…
   Человека грузят и увозят в какой-то приемник, отстойник, приют. Когда становится получше и даже можно пойти покурить, он знакомится с бойким негром, то есть, ах-ох, извините, конечно, ну, разумеется, афроамериканцем…
   Какое длинное и неудобное слово!
   Знакомится с бойким негритосом из Вологодской области, и тот обещает, что когда его выпустят, как только выйдет на волю, дозвонится туда, в давнишнюю страну, затиснутую между Китаем и Польшей, где на крылечке открыт ноутбук, и на белом пустом листочке черными буквами:
   «ВОРЫ СЪЕЛИ ГРЕЧНЕВУЮ КАШУ…»
   Нет, это лучше не надо.
   Все равно не поверят. Как могут воры съесть гречневую кашу, что за ерунда? Что это за воры такие? Им надо украсть и убежать, некогда им рассиживаться, кашу есть. Выдумки все это.
   Никогда не верят.
   Что волосы на самом деле такого цвета, что папа – это папа, а не дедушка. И что родился папа в Нью-Йорке, да еще в тысяча девятьсот тринадцатом году.
   Что все, что сочинила, это сама сочинила. Это еще с детства, со школы – «Ага, за нее папа все сочинения пишет!»
   Некоторые так до сих пор и думают.
   Смешные такие…
   Много в моей жизни всякого разного, что просто не помещается в головы других людей, кажется им невероятным.
   А странные истории ищут меня и находят, бегут ко мне навстречу, лезут под руки, как щенки.
 
   Однажды на станции метро «Ренн» в Париже ко мне подошел неопределенного возраста слепой. С длинными волосами и в белых штанах. Он шел прицельно ко мне, стуча по полу белой тростью, как будто всю жизнь только меня и искал.
   – Как тебя зовут? – строго спросил он по-французски.
   Ответила. Он понял, что я «неместная», и спросил по-английски:
   – Откуда ты?
   Ответила.
   – Удачного тебе дня, – сказал по-русски, с московским выговором, и пошел себе дальше, тростью дорогу нащупывая. И я вот до сих пор думаю – а вдруг это кто-то знакомый? Одноклассник какой-нибудь? Или «бэшка»? Наше поколение здорово разметало по свету, так что вполне может быть…
 
   Однажды в сумерках ко мне приехал дом. Обоз из двух грузовиков остановился в моем тупичке. Аккуратно сложенные, пронумерованные светлые бревна на длинных платформах с прицепом. Мужик в спецовке вошел в калитку и сказал: «Открывай ворота, хозяйка, дом тебе привезли». Бревна лежали и пахли, и какая же в этом доме могла начаться другая, новая, замечательная жизнь… Но не началась, потому что дом привезли ко мне по ошибке, рано свернули, им надо было в другой поселок писателей, или в поселок других писателей, которые теперь там, в нашем бывшем лесу. И грузовики долго, с рычанием и пыхтением выезжали из моего тупичка, разворачивались и увезли дом.
 
   А еще однажды на Пасху меня не пустили в церковь.
   Тут обычно все начинают веселиться.
   Ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха!!!
   Это как же надо накуролесить! Как же постараться! Во набедокурила! Ну, и что же ты натворила, что на Пасху в церковь не пустили? Валяй, рассказывай! А кто не пустил? Дежурные доброхоты из прихожан? Старушки с «ящика»? Или сам отец-настоятель? Все бросил, вышел и ка-ак топнет! А ну кыш!.. Пшшш… И кадилом по чайнику – бадыжжжжь!
   Ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха!
   В церковь меня не пустили прекрасные светлые юноши, комсомольцы. Было это году в восемьдесят втором или восемьдесят третьем, ну да, я еще в школе училась, а прекрасные юноши были, очевидно, студентами, членами комсомольского оперативного отряда дружинников. Конечно, студенты – брезентовые штормовки с нашивками ВССО, красные повязки, сигаретный дым, ветер с реки.
   С обеих рек.
   Они стояли на пригорке, на подъеме, где Кривой переулок поворачивает, в переулке – церковь. Им было велено не пускать молодежь в церковь, и они просто стояли, курили и пересмеивались, а когда я попробовала пройти между ними, взялись за руки, превратились в цепочку, встали стеной.
   Смотрели весело и молчали.
   И я молчала.
   Потом они опустились на корточки, держась за руки, «каравай-каравай, вот такой нижины…», словно предлагая мне перешагнуть через их руки. А когда поняли, что я сейчас перешагну, резко встали. И подняли сомкнутые руки надо головами, чтобы я прошла, как в арку – «вот такой вышины…» А потом опять опустили.
   И никто не говорил – иди домой, девочка, Бога нет.
   Они молча шутили.
   И так долго было.
   Конец апреля, собираются сумерки, наступает такой фиолетовый конец светло-пасмурного дня, трамвай дребезжит по бульвару вниз, к реке, к обеим рекам, к бедным городским рекам: они как раз сливаются неподалеку…
   Поворачиваешься и уходишь, а слезы такие жгучие, слезы повышенной концентрации, что от них чешется лицо. Аллергия на собственные слезы, вот смех…
   Оборжаться, ваще…
   Идешь «в одни гости», там читают стихи, пьют вино, старая квартира, потрескавшийся потолок, его можно долго разглядывать – острова, очертания, силуэты, созвездия…
   А еще однажды, году в девяносто шестом, в пустом Подсосенском переулке, где все дома тогда были выселены и перестраивались, в деревянном дощатом коридоре для пешеходов меня остановил рыжеватый малый.
   – Здравствуйте, девушка. Вы, я смотрю, рыжая, и я – рыжий. Рыжие люди должны помогать друг другу. Пойдемте, будете понято́й. Тут труп в подворотне, оформлять надо, и как нарочно, никого. Мы одни с лейтенантом…
   И правда, поодаль маячил милиционер.
   – Вот, пожалуйста, мое удостоверение…
   – Нет.
   – Да там ничего страшного, никаких признаков насильственной смерти, может, плохо стало, упал…
   – Извините, нет.
   – Эх, девушка, а еще рыжая…
   И проходя мимо подворотни, боковым зрением – прилично одетый труп в ботинках типа «казаки», с букетом цветов.
   Шел на свидание? В гости?
 
   А тот рыжий следователь поверил, сразу понял, просек, что волосы у меня такие на самом деле. Что я настоящая рыжая.
   Рыжие верят рыжим.
   Буду считать, что пишу это рыжим, тем, кто поверит.
 
   Но никакой, даже самый рыжий, никогда ни за что не поверит, что на углу Четырнадцатой и Третьей, как раз возле сабвея, напротив «Дели», пахнущего скверным кофе, под желтой крышей таксофона стоит крепкий мулат лет сорока, дымит сигаретой и громко говорит в трубку:
   – А еще друг у него есть, Федя-поп, так ты давай найди этого попа, и вместе жмите на мамашу, потому что жить ему тут негде, здоровье совсем больное и он хочет вернуться. Давай действуй, сиротка… На вас двоих у него вся надежда…
   Никто не поверит, что нигер сдержал слово, позвонил, дозвонился. А что? Эти афроамериканцы вологодского происхождения – очень надежные ребята.
   И вот теперь надо все бросить…
   Нет, сначала надо поверить, что это не шутка, не розыгрыш, не заморский прикол, поверить в вологодского нигера, в дурдом для бедных, в то, что на нас двоих вся надежда…
   Нигер сказал «сиротка». Сироткой назвал. Значит, правда?
   И, поверив, начать шерстить подмосковные храмы, пытаясь вычленить настоятелей по имени Федор, приблизительно подходящих годов рождения, надеть платочек, придать лицу максимально благочестивое выражение, и если означенный батюшка отыщется и тоже поверит в вологодского нигера, то вместе с батюшкой кинуться спасать дорогого далекого друга…
   Надо что-то делать…
   Куда-то бежать…
   Ну не бред ли?
   Дружба – это что-то иррациональное.
   А вот фигушки! Не буду. Нет.
   Есть дела и поважнее.
 
   Ее уже давно сторонились. Косились как-то. Перешептывались.
   «Может, я плохо выгляжу? – думала она. – А с чего хорошо-то выглядеть, с какого перепугу… Это пусть те хорошо выглядят, у кого все хорошо, чистые, здоровые, которых любят…
   Но после этой истории с пацаном все вообще как с цепи сорвались. «Надо что-то делать, – говорили все, – надо как-то изолировать…»
   А как изолируешь? Я тут давно, раньше всех, раньше их, я первая… Это они потом пришли… Понаехали. С детишками. Много. И все ко мне, лезут и лезут…
   Пацан вернулся домой с синим языком. То-то смеху! В больницу возили, ну, там полечили немножко, сказали, пока вроде ничего страшного, будем наблюдать… Кругом только и разговоров, что про пацана с синим языком. Это только начало, не ссыте. Я еще и не такое могу. Давайте, приводите детишек, я их всех отоварю. Распухнут, покроются волдырями… Сдохнут. Они палками кидаются и камнями и гадят везде, детишки ваши сраные. И лезут, лезут…
   Изолировать… За забор, что ли, упрятать? Х-ха, напугали… Не боюсь я вас.
   Вчера приезжали какие-то, ходили, мерили что-то… А близко не подошли. Тоже сторонились.
   Меня не изолируешь. Была, есть и буду. Я графа помню, он фабрику строил. Церковь на откосе стояла – помню. Теперь нету. Как колхоз собирали – помню тоже. Да я таких людей видела… Людей, а не эту нынешнюю шелупонь… Много рассказать могу, да никому не надо. Ну и пошли они все… Думают, я их попрошу. Начну ныть, канючить, дескать, если меня полечить, меня надо просто полечить, всего лишь, и все будет хорошо. Не стану просить. Не поймут. Скажут, дорого это, лечить. Нету денег. И весь разговор. Ну и пошли они… Я лучше их детей травить буду… Сами вы виноваты. Это вы меня такой сделали. Из-за вас я такая. А еще удивляетесь…
   Ладно, не обижайтесь… Я тут наговорила… Всякого лишнего… Это потому что я болею. Мне бежать положено, а я стою. Я ведь и умереть могу. Насовсем. Думаете, мы не умираем? Речке надо, чтобы лодочки по ней ходили, чтобы купались… Дереву тоже надо, старым деревьям с удобными толстыми ветками, надо, чтобы на них сидели, чтобы лазали. Надо весело бежать, а я стою и смотрю – туда и сюда. Здесь – город, настоящий город, наукоград, здесь весело живут физики, устраивают лыжные забеги и конкурсы красоты среди дворняг, а еще любят Богу помолиться – видели, какой храм в Пучково? Всё физики, своими руками восстановили, по праздникам храм битком, яблоку негде упасть, физики с детьми, оно и понятно, всю жизнь бомбы сочиняли, пора и о душе подумать.
   А там, на той стороне – чекисты, это они забор на мостике построили, у них санаторий, отдыхают чекисты, они любят, чтобы заборы, но в речках ничего не понимают и не умеют кататься на лодках. Нету больше лодочной станции, сгнил причал. Вот только стволы сосен они зачем-то побелили, может, думают – это яблони? Или урожай шишек собрать хотят? Дальше – парк, заросли, постамент без монумента и дачи, дачи, дачи… Там живет Сирота, она давно не приходит, может, времени нет или вообще уехала, но мне кажется, что она здесь. Вот сын ее часто приходит, сын Сироты, хороший мальчик, в рыбаков из рогатки стреляет, но не лично в рыбаков, а в воду, чтобы рыбу распугать. Пока они там дотумкают, откуда камень прилетел, его уже и след простыл. На то и дети, чтобы шалить. И я на него я не обижаюсь. Ему можно, сын Сироты все-таки… Наш… Здешний… И рыба дальше живет, плавает там у меня, щекочет… Плохая ведь рыба, сплошь мутанты, а они всё сидят с удочками, рыбаки. Да я их всех пацанвой помню… Прибегали купаться, и на лодках… Много. Дети. А рассказать может только Сирота. Про нас – про лес, про косогор и про меня, мы всегда знали: Сирота вырастет и расскажет про нас. Но пока она так и не рассказала, может, забыла? Она теперь какая-то стала… Сутулится и курит… Но я все равно ее узнаю. Всегда узнаю ее и скажу:
   – Привет, Сирота…»
 
   Так говорит река, наша маленькая речка, помнящая меня ребенком, а она честная, всегда говорит, что думает.
   И я ей ничего не обещала, это она сама так решила, что я про нее расскажу, и она терпеливо ждет, пока я куда-то уезжаю, где-то пропадаю, и иногда месяцами, позор мне, позор, месяцами не навещаю ее.
   Так что надо начинать, речка ждет, пора.
 
   Заполнять белые листки черными значками, рассказывать, как все было на самом деле, чтобы все закричали «было все не так».
   Но все равно никому ничего не объяснишь, слов таких нету, чтобы описать, как это было, рассказать Округу, дачную местность, лодочную станцию, шаткие мостки, косогор, остров посреди речки, плотину и темные кирпичи старой фабрики, все это ненаглядное, драгоценное уродство родного околотка, долгое скучное детство, вечное ожидание мамы, дождливые летние дни, неуклюжий велосипед…
 
   Так, что это там за подозрительное нытье в шкафу?
   А, ну конечно.
   Август. Пальто просится к морю.
   – Заткнись, пальто. Глохни, ясно? Кто в августе к морю ездит? Там сейчас толпа, как в метро в час пик. Осенью поедем.
   – Да-а, – канючит пальто. – Ты всегда так говоришь, а ездит почему-то зеленая куртка. Она уже везде была, и в Крыму, и в Питере, и в Белграде, да где только не побывала уже зеленая куртка, сволочь этакая, даже в городе Мышкине, а я не дальше речки…
   – Зато ты – красивое. Ты – вязаное. Длинное и с огромными карманами. Ты со мной на всех фотографиях в журналах. И я всем говорю, что купила тебя на старость.
 
   Где старухи? Куда их девали? Где знаменитые московские старухи, по весне выползавшие на бульвары, в несусветных пальто с лишайными воротниками, в очках с обмотанными синей изолентой дужками? Они сидели на оттаявших лавках… Воробьи и голуби тусовались вокруг. С ними можно было завести разговор про бублики, про дворников в фуражках и фартуках, про исчезнувшие трамвайные маршруты и городовых.
   Нет больше старух. Повывелись. Покажите хоть одну.
   Лужков, немедленно предъявите московских старух!
   Молчите? Ага!
   Надо заменить старух, поддержать московскую старушечью традицию. Поскорее стать старой, надеть пальто, сесть на Страстном, на Петровском, на Яузском. Путать разноплеменных внуков и правнуков, имена и даты, плохо понимать происходящее, думать, что ты еще маленькая.
   Кто-то подходит, спрашивает, тянет за руку – пойдемте, вы нам расскажете про спектакль, повспоминаете нам про корабль или просто про то, как все было на самом деле…
   Сидеть и улыбаться в ответ.
   Ничего не понимать.
   Где-то там, далеко, в волшебном сундучке, в коробочке – возлюбленные, имен которых не помнишь, иногда они стучатся, просятся наружу, напоминают о себе… «Простите, вы кто?.. А, ну да…»
   Что там за галдеж?
   Это внуки и правнуки опять дерутся за почетное право вынести мой горшок.
   Не орите, к бабушке кто-то пришел. Какой-то недотыкомка в очках с толстыми стеклами, любитель очевидцев. В каких еще очках? Тогда не будет очков, только линзы и искусственные хрусталики. Ну, значит, с хрусталиком. И встроенным в ухо диктофоном, подключенным к пальцам, чтобы текст сразу в комп. Минуя кору головного мозга.
   «Расскажите мне, расскажите, как раньше жили… Когда еще не было трудностей с парковкой личных вертолетов в центре города… Когда в специальных окошках за деньги продавались всякие заграничные рубли…»
   «Но я не помню. Ничего не помню. Все забыла. Что-то такое вспоминаю. Кажется, был Советский Союз. Там было плохо. Люди стали уезжать и увозить Советский Союз с собой. Его совсем не осталось. Стало другое. Было много чего, и президенты жили в мавзолеях. Молодежь из соседних стран приезжала в Москву убирать мусор. Ходила в оранжевом, неважно выглядела и боялась милиции… Государство хотело, чтобы в Москве все жили хорошо, чтобы бедных не было. А они все были и были, не кончались никак. Особенно в других, остальных, кроме Москвы, городах. Тогда стало государство думать. Создали комиссию… Объявили войну с бедностью…»
   Что-то такое вспоминать, сидя на Страстном, на Петровском, на Яузском…
   Так, спокойно, бульваров не будет. Будут транспортные развязки. Сесть будет негде. Да, собственно, и некому – после войны с бедностью принят Закон о жителях Москвы, тоже специально для того, чтобы все жили хорошо, а может быть, даже и просто здорово! В Москве останутся только те, кто зарабатывает честным трудом пятьсот и больше тысяч евро в год. А те, кто зарабатывает меньше тысяч евро в год, тоже останутся – они пройдут соответствующую подготовку и будут отодвигать и придвигать стулья в ресторанах, своевременно подгонять машины, поливать улицы и чистить снег. Куда денутся те, у кого еще меньше тысяч, к тому же не евро, а рублей – пока не решено, но работа идет, вопрос под контролем – сами куда-нибудь устроятся, небось не грудные, страна у нас большая, дружная, и москвичей везде любят.
   Нет, жизнь налаживается, жители мы Европы, в конце-то концов, или нет? А то! Конечно, жители! Гаишникам делают поголовную бесплатную липосакцию за счет налогоплательщиков, а также жесткое кодирование от лузганья семечек и сквернословия по громкой связи.
   Тем, кто не в «Армани», нежелательно находиться в пределах Бульварного кольца. Да нет, никто не запрещает, но… А тем, кто не в «Ив Сен Лоране» – в пределах Садового. Те горемыки, которые не в состоянии позволить себе даже «Гэп», отправятся куда-то за А-108, они-то и будут строить Центральную кольцевую автодорогу, э-ххх, закипит работа!
   А старички и старушки поедут на травку, чтобы под ногами не путаться, каждому выделят крепкий дом с погребом, хлевом и Интернетом, рядом чудесное тенистое кладбище, начальник деревни – мистер Абд-Эль что-то там или просто Смит – прекрасно говорит по-русски и очень любит, когда все играют в горелки, ходят в церковь и поют старинные комсомольские песни. «Там вдали, за рекой, зажигались огни…» Oh, show me the way to the next whisky bar…
   И вот я тоже окажусь в деревне, буду жаловаться, что ночью кошки бегали-бегали, все грибы потоптали, сидеть в плетеной качалке (уже куплена!) и путано рассказывать любителям очевидцев про войну с бедностью и войну между Москвой и остальными, уничтожившую все города.
   И радоваться, что в газетах пишут, будто теперь все города строят заново, одновременно в одном городе, чтобы никому обидно не было, и вся страна будет называться Свято-Москвоград и Сочинское благочиние. Длинновато, но зато без войны.
 
   Представляешь, пальто, мы с тобой поедем в деревню и уже будем вместе долго-долго, навсегда-навсегда?
   Нет, ну ты представляешь?
   В деревню приезжает человек – сам, один, ребенок «без никого», девочка-без-щенка, в долгополом вязаном пальто с большими накладными карманами – прибывает в деревню в компании огромного зеркала в резной раме и старого дорожного сундука, пятнистого от полувыгоревших штемпелей, пунктов назначения. А вот и последний пункт: Т-ская область, Т-ский район, регион номер-дробь, так теперь говорят, не странными же древними названиями изнурять речевой аппарат глобализированных соотечественников, все под циферками, все закодировано, записано, куда положено.
   К счастью, никто не догадывается, что это девочка-без-щенка, что она все обижается на папу за то, что ушел, ничего не сказав, а ведь обещал на дачу, собирать листья…
   Никто не видит девочку.
   Видят сумасшедшую рыжую старуху в дурацком вязаном пальто, она прибывает в последний пункт своего назначения. Странные истории без начала и конца, непонятные персонажи бегут за ней, хотят быть рассказанными.
   Хорошо, что их тоже никто не видит.
   Мужики на соседском крылечке занимаются английским, а то беженцы из затопляемых Англии и Голландии так и прут, не прогонять же их, болезных, надо же как-то это, на словах объяснить для начала. Мужики наперебой спрягают глагол «ту би» и смотрят, как старуха заходит в дом, за ней доброхоты вносят зеркало. Через некоторое время старуха выходит – без зеркала и сундука, но с полным ртом гвоздей, с молотком и охапкой досок в руках. Старуха сама, лично заколачивает окна дома. Из кармана вязаного пальто вынимает увесистый замок. Вешает на дверь.
   – До свидания, до свидания, – она машет рукой мужикам на крыльце.
   – Что ж, Виктрна, только приехала и уже назад? – дивятся мужики.
   Старуха идет в свой заросший травой двор, где стоит автомобиль, такой же чудной и старый, как она сама, как ее дорожный сундук и пальто.
   Но никуда не уезжает.
   Возвращается в дом с черного хода, закрывается изнутри на засов. Смеется, довольная – всех обманула, теперь никто не потревожит, можно открыть сундук, где теснится вся старухина жизнь, фотографии, бумажонки, телеграммы, удостоверения, сломанные значки и бусины.
   Старуха шуршит бумажными клочками, горстями достает наугад:
   «Ну, мамочка, ну ты же обещала…»
   «Вирусалим» – это заразное?»
   «Дворник играл на гармошке, впереди всех шел Буденный, а мы, дети, бежали рядом…»
   «…что он состоит артистом московского театра Сатиры и находится в отпуску…»
   «Ыбутся» пишется через «Е»
   «Мы идем покупать брильянты!»
   «Просмотрено военной цензурой 13984…»
   «Национальность еврей, родной язык русский, гражданская специальность артист…»
   «Не хочу вас огорчать, милый батюшка, но придется…»
   «А уж Кейт Хемингуэй врать не станет…»
   «Мам, а мы собаку заведем?»
   «Речка ждет, пора начинать…»
 
   В давно не топленном доме холодно, и старуха поуютнее заворачивается в вязаное пальто, прячет руки в широкие рукава… Перемигивается со старым зеркалом, теперь оно совсем нестрашное, наконец-то они подружились…
   Затевает разговор с пальто.
   Вспоминает море…
   «Однажды все-таки выбрались. Собирались ехать целой ватагой, чтобы познакомить всех наших детей, но долго провозились – стемнело, дождик пошел, дети выросли и не отпустили внуков с такими-то бабушками и дедушками, как мы. И вообще, у всех какой-то геморрой, кто-то обнаглел до того, что просто тупо умер, кто-то сильно заважничал… Приехали только мы с пальто, вдвоем. Мы с пальто ходили по набережной вечером. Только и осталось с кем поговорить, вспомнить молодость – с пальто. Вот, а ты, пальто, боялось, что я обману про море. Глупое пальто… Заладило про море… В деревне лучше…»
   Вот так и будет совсем скоро, увидишь, пальто, так и будет. Поэтому сейчас не хнычь, пожалуйста. Не мешай.
   Будь другом, пальто, ни слова о море. Сейчас про речку надо. Ты же прекрасно знаешь, что речка ждет. Ты же ее видело. Ты с ней знакомо.
 
   Речка ждет?
   Пора начинать!
 
   Я была здесь всегда.
   Страшно, жутко, сейчас зареву от ужаса. Солнечная дачная аллейка, ясный летний день, конец шестидесятых, по аллейке навстречу к нам
   ИДЕТ СТРАШНЫЙ ОГРОМНЫЙ СТАРИК.
   У НЕГО ОТРОСШИЕ,
   СЕДЫЕ ДОБЕЛА ВОЛОСЫ НА ПРЯМОЙ ПРОБОР,
   КИРПИЧНОГО ЦВЕТА ЛИЦО,
   ПАЛКА В РУКАХ.
   ОН ИДЕТ И СТРАШНО КАЧАЕТСЯ, СЛОВНО ВОТ-ВОТ УПАДЕТ,
   НО НЕ ПАДАЕТ,
   А ИДЕТ И ИДЕТ, КАЧАЯСЬ…
   Мы с подругой Машей, маленькие, трехлетние, прячемся за спину ее бабушки.
   – Вот беда, – негромко говорит Машина бабушка, – Твардовский-то опять пьяный совсем…
   Страшно, хочется зареветь во весь голос, но я знаю, что настоящие мальчики не плачут.
   В детстве я хотела стать мальчиком. «Если хорошо кушать, слушаться и не хныкать, то вырастешь мальчиком», – говорили мне, и я давилась ненавистной кашей, терпела, когда мазали йодом разбитые коленки, и изо всех сил старалась притворяться, что ни капельки не боюсь оставаться одна дома по вечерам.