Бу бросил меня. Хотя он не против моей компании, я ему не хозяин. Он – существо независимое и гуляет сам по себе.
   Не зная, что делать дальше и где искать причину, привлекшую сюда бодэчей, я пересек двор школы, направляясь к аббатству.
   Температура моей крови понизилась с появлением бодэчей. Но эти злобные призраки и декабрьский морозный воздух не могли объяснить того холода, который пронизывал меня до мозга костей.
   Истинной причиной этого холода, возможно, было осознание факта, что наш единственный выбор – погребальный костер или погребальный костер, что мы живем и дышим, чтобы сгореть в огне или огне, не просто сейчас и в аббатстве Святого Варфоломея, но всегда и везде. Сгореть или очиститься огнем.
   Земля заурчала, земля задрожала под ногами, высокая трава колыхнулась, хотя ветра не было и в помине.
   Хотя звук был едва слышным, движение – легким и ни один монах, скорее всего, даже не проснулся, инстинкт подсказывал – землетрясение. Но я заподозрил, что ответственность за содрогание земли лежит на брате Джоне.
   От луга поднимался запах озона. Я заметил этот запах и раньше, во внутреннем дворике крыла для гостей, когда проходил мимо статуи Святого Варфоломея, предлагающего тыкву.
   Когда через полминуты подземное урчание стихло, я осознал, что потенциальной причиной пожара и катаклизма могли быть не хранилище пропана и не бойлеры, которые обогревали наши здания. Следовало принять во внимание брата Джона, который работал в своем подземном пристанище, изучал саму структуру реальности.
   Я поспешил к аббатству, мимо комнат послушников, на юг, мимо офиса аббата. Личные апартаменты аббата Бернара находились на втором этаже, над его офисом.
   На третьем этаже была маленькая часовня, где он мог уединиться, чтобы преклонить колени перед Богом. За окнами часовни мерцал слабый свет.
   В тридцать пять минут первого аббат скорее похрапывал, чем молился. А в часовне горела свечка, которая и подсвечивала окна.
   Я обогнул юго-восточный угол аббатства и двинулся на запад, мимо зала для собраний капитула и кухни. Не доходя до трапезной, остановился у бронзовой двери, освещенной лампочкой. К двери вели три ступеньки. Над ней крепилась отлитая из бронзы панель с выпуклыми буквами надписи на латыни: «LIBERA NOS A MALO».
   «Убереги нас от зла».
   Мой универсальный ключ открыл замок и этой двери. Она бесшумно повернулась на шарнирных петлях, так плавно, словно и не весила полтонны.
   За дверью находился коридор, залитый синим светом.
   Бронзовая дверь за моей спиной захлопнулась и закрылась на замок, как только я подошел ко второй двери, из нержавеющей стали. На ней выгравировали еще три латинских слова: «LUMIN DE LUMIN».
   «Свет из света».
   Широкий стальной архитрав окружал этот непреодолимый барьер. В архитраве темнела двенадцатидюймовая плазменная панель.
   Она осветилась, как только я плотно приложил к ней ладонь.
   Я ничего не увидел и не почувствовал, но сканер, вероятно, опознал меня, потому что с шипением пневматики дверь открылась.
   Брат Джон говорит, что шипение – необязательный атрибут процесса. Дверь можно открыть и бесшумно.
   Но шипение для него – напоминание об одной истине: за любым человеческим начинанием, каким бы добродетельным оно ни казалось, маячит змей.
   За стальной дверью меня ждала камера площадью в восемь футов, без единого шва, желто-восковой гипсовый сосуд. Я напоминал себе одинокое семечко, брошенное в полую, отполированную изнутри тыкву.
   Шипение повторилось, но, повернув голову, стальную дверь я уже не увидел. Словно ее и не было.
   Стены светились изнутри, и, как в прошлые визиты в это таинственное место, мне казалось, что я ступил в грезу. И одновременно почувствовал себя отрезанным от реального мира.
   Стены померкли. Вокруг меня сомкнулась темнота.
   Хотя камера, несомненно, была кабиной лифта, который опустил меня на один-два этажа, никакого движения я не почувствовал. И работала техника бесшумно.
   В темноте засветился красным еще один прямоугольник, с шипением открылась очередная дверь.
   В вестибюле, куда я попал, на меня смотрели три стальные двери. Справа и слева они представляли собой стальные пластины без ручек и замков. Пройти через них меня ни разу не приглашали.
   Третью, по центру, украшала выгравированная надпись: «PER OMNIA SAECULA SAECULORUM».
   «Во веки веков».
   В красном свете матовая сталь напоминала раскаленные угли, зато отполированные буквы сверкали.
   Без единого звука дверь с надписью «Во веки веков» уползла в стену. Приглашая меня в вечность.
   Я ступил в круглую комнату диаметром в тридцать футов, совершенно пустую, если не считать четырех удобных кресел, поставленных по центру. У каждого стоял торшер, но в данный момент горели только два.
   Там и сидел брат Джон, в рясе и наплечнике, но скинув капюшон с головы. До того как уйти в монахи, он был знаменитым Джоном Хайнманом.
   Журнал «Тайм» назвал его «самым знаменитым физиком этой половины столетия, человеком с истерзанной душой». В приложении к статье приводился анализ «жизненно важных решений» Хайнмана, сделанный психологом, ведущим одной популярной телевизионной передачи, в которой обсуждались проблемы матерей-клептоманок и их страдающих обжорством дочерей.
   «Нью-Йорк таймс» охарактеризовала Джона Хайнмана как «загадку, окутанную покровом тайны, внутри неизвестности». Двумя днями позже газета указала, что эти слова произнесла не Камерон Диас, делящаяся впечатлениями о встрече с Хайнманом, а Уинстон Черчилль, говоря о России в 1939 году.
   В статье, озаглавленной «Самые тупые знаменитости года», еженедельник «Энтетейнмент уикли» назвал Хайнмана «идиотом от рождения, который не может отличить Эминема от Опры».
   «Нэшнл инкуайер» пообещал представить доказательства того, что у Хайнмана и ведущей утреннего шоу Кэти Курик роман, тогда как в «Уикли уорлд ньюс» написали, что он встречается с принцессой Ди, которая (на чем они настаивали) вовсе не умерла.
   В различных научных журналах ставились под сомнение результаты его исследований, его гипотезы, его право публиковать результаты исследований и основные положения гипотез, его право вести такие исследования и выдвигать такие гипотезы, его мотивы, его психическое здоровье, величина его состояния.
   Если бы многочисленные патенты, ставшие результатом исследований, не принесли Хайнману многомиллиардного состояния, пресса им бы не заинтересовалась. Богатство – это власть. А власть – это единственное, что интересует современную публику.
   А если бы он не отдал все свое состояние, даже не выпустив пресс-релиз и не раздавая интервью, они не испытывали бы по отношению к нему такого раздражения. Репортеры живут ради власти, точно так же, как поп-звезды и кинокритики.
   За годы, прошедшие с того знаменательного события, его бы разом простили, если бы засекли с какой-нибудь шлюхой или поместили в клинику лечиться от наркотической зависимости. Пресса сразу вознесла бы его до небес. В наш век потакание своим желаниям и самоуничтожение, а отнюдь не самопожертвование, являются основой новых героических мифов.
   Вместо этого Джон Хайнман провел эти годы в монастырском уединении, более того, месяцами жил как отшельник, сначала в разных местах, потом здесь, в подземном убежище, ни с кем не перекидываясь ни словом. Его медитирование отличалось от медитирования других монахов, но вызывало не меньшее уважение.
   Я пересек сумеречную зону, окружавшую четыре стоящих по центру кресла. По каменному полу. Лишь под креслами пол устилал ковер цвета красного вина.
   Тонированные лампы и абажуры из темно-коричневой ткани давали темно-медовый свет.
   Брат Джон был высокий, огромный, широкоплечий. И руки, которые в этот момент лежали на подлокотниках кресла, были большие, с широкими запястьями.
   А вот лицо – круглым, хотя к такой фигуре куда больше подходило бы удлиненное. Свет торшера отбрасывал тень прямого носа к левому уху, словно само лицо – диск солнечных часов, нос – центральная ось, а левое ухо – девятичасовая отметка.
   Рассудив, что второй зажженный торшер указывал, какое кресло мне следует занять, я сел напротив брата Джона.
   На его фиолетовые глаза набегали тяжелые веки, не мигая, он смотрел прямо перед собой.
   Предположив, что он медитирует, а потому мешать ему нельзя, я не произнес ни слова.
   Молчание среди монахов аббатства Святого Варфоломея приветствуется всегда, за исключением разрешенных уставом периодов общения.
   Дневное молчание называется Меньшим, оно начинается после завтрака и продолжается до вечернего послеобеденного рекреационного периода. Во время Меньшего молчания братья говорят друг с другом, только если этого требует работа в монастыре.
   Молчание после вечерней молитвы называется Большим. В аббатстве Святого Варфоломея оно продолжается до завершения завтрака.
   Я не хотел побуждать брата Джона к необходимости отвечать мне. Он знал, что я не приду к нему в такой час без веской на то причины. Но решение, нарушить молчание или нет, оставалось за ним.
   Ожидая, я оглядывал комнату.
   Поскольку лампы здесь всегда горели тускло и только по центру, мне не удавалось разглядеть стену этого кругового помещения. Вроде бы она поблескивала в темноте, и я подозревал, что сделана она из стекла, за которым царит чернота.
   Мы находились под землей, но ощущения, что эта комната вырублена в скале, не было. Потолок отстоял от пола на добрых девять футов.
   Почему-то мне, когда я попадал сюда, казалось, что вокруг комнаты – аквариум. Но ни одна рыба не проплывала мимо. Ни одно подводное чудовище не таращилось на меня сквозь стекло.
   Ассоциации с аквариумом, возможно, возникали у меня потому, что брата Джона я воспринимал как капитана Немо в рубке «Наутилуса». Сравнение, конечно, подобрал неудачное. Немо был могущественным человеком и гением, но крыша у него точно съехала.
   А брат Джон психическим здоровьем не отличался от меня. Понимайте мое утверждение как хотите.
   Где-то через минуту он добрался до конца некой цепочки рассуждений, которую ему не хотелось прерывать. Взгляд его фиолетовых глаз покинул далекое далеко и сфокусировался на мне.
   – Возьми пирожное, – предложил он густым басом.

Глава 6

   В круглой комнате у каждого кресла стоял маленький столик. На моем я увидел тарелку с тремя шоколадными пирожными.
   Брат Джон выпекал их сам. И какие же они были вкусные!
   Я взял пирожное. Еще теплое.
   В круглую комнату я вошел менее чем через две минуты после того, как открыл замок бронзовой двери мастер-ключом.
   Я сомневался, что брат Джон принес пирожные сам. Он наверняка сидел, погруженный в мысли.
   В комнате мы были одни. И я не услышал удаляющихся шагов, когда вошел сюда.
   – Потрясающе, – похвалил я, проглотив первый кусочек шоколадного пирожного.
   – В детстве я хотел стать пекарем, – признался брат Джон.
   – Мир нуждается в хороших пекарях, сэр.
   – Я не мог перестать думать на достаточно долгое время, чтобы успеть стать пекарем.
   – Перестать думать о чем, сэр?
   – О Вселенной. Материи реальности. Структуре.
   – Понимаю, – кивнул я, хотя ничего не понял.
   – Я понимал субатомную структуру уже в шесть лет.
   – Я в шесть лет сложил крепость из конструктора «Лего». С башнями, стенами, воротами.
   Он просиял.
   – Ребенком я использовал сорок семь конструкторов «Лего», чтобы построить довольно-таки грубую модель квантовой пены.
   – Извините, сэр. Я понятия не имею, что такое квантовая пена.
   – Чтобы понять, ты должен представить себе очень маленький кусочек пространства, одну десятимиллиардную от миллионной доли метра, которая существует очень короткое время, одну миллионную от десятимиллиардной доли секунды.
   – Мне придется купить более точные часы.
   – Этот кусочек пространства находится на уровне, который в десять в двадцатой степени раз ниже уровня протона, и там нет ни лева, ни права, ни низа, ни верха, ни вчера, ни сегодня.
   – Сорок семь конструкторов «Лего» стоили недешево.
   – У моих родителей денег хватало.
   – А у моих нет, – ответил я. – В шестнадцать лет мне пришлось уйти из дома и самому зарабатывать на жизнь.
   – Ты печешь потрясающие оладьи, Одд Томас. В отличие от квантовой пены, все знают, что такое оладьи.
   Создав благотворительный фонд с капиталом в четыре миллиарда долларов, который принадлежал и управлялся церковью, Джон Хайнман исчез. Репортеры многие годы охотились за ним, но безуспешно. Им говорили, что он решил уйти из мира, чтобы стать монахом, и это соответствовало действительности.
   Одни монахи становятся священниками, другие – нет. И пусть все они братья, некоторые – отцы. Священники могут служить мессу и проводить священные ритуалы, тогда как не посвященные в духовный сан братья – нет, хотя в остальном все они равны. Брат Джон – только монах, не священник.
   Будьте терпеливы. Понять структуру монастырской жизни сложнее, чем научиться печь оладьи, но это сущие пустяки в сравнении с квантовой пеной.
   Эти монахи дают обеты бедности, целомудрия, повиновения, согласия на пребывание всю жизнь в определенном монастыре. Некоторые жертвуют церкви свое скромное имущество, другие бросают успешную карьеру. Я думаю, не будет ошибкой сказать, что только брат Джон отвернулся от четырех миллиардов долларов.
   Как и пожелал Джон Хайнман, церковь использовала часть этих денег для реконструкции старого аббатства и превращения его в школу и дом для детей с физическими и умственными недостатками, а также брошенных родителями. В противном случае эти дети попали бы в сиротские приюты или умерли от рук «ангелов смерти»[6], работающих в системе здравоохранения.
   В эту декабрьскую ночь меня согревало пребывание в компании брата Джона, способность сострадать которого была под стать его гениальности. Честно говоря, и шоколадное пирожное значительно улучшило мне настроение.
   На деньги брата Джона построили и новое аббатство. А заодно и подземные помещения, сконструированные и оборудованные согласно его требованиям.
   Никто не называл подземный комплекс лабораторией. И, по моему разумению, это была не лаборатория, а нечто уникальное. Придумать такое мог только гений, и только он мог понять, для чего все это предназначено.
   Братья, из которых редко кому удалось там побывать, называли подземный комплекс John’s Mew. «Mew» – в данном контексте средневековое слово, обозначающее тайное убежище.
   При этом «mew» еще и клетка, в которой держат охотничьих ястребов и соколов, когда они линяют. «Mew» также означает «линять».
   Я однажды слышал, как один монах сказал, что брат Джон «отращивает внизу новые перышки». Другой назвал подземный комплекс коконом и задался вопросом, когда оттуда вылетит бабочка откровений.
   Такие комментарии предполагали, что брат Джон на пути к еще более великим открытиям в сравнении с теми, что он сделал до ухода в монастырь.
   Будучи гостем, а не монахом, я не приставал к братьям с расспросами. Они оберегали и брата Джона, и его право на уединение.
   Я узнал о прошлом и настоящем брата Джона только потому, что он сам мне все выложил. И не заставил поклясться в том, что я никому ничего не разболтаю. Только произнес напоследок: «Я знаю, что ты меня не выдашь, Одд Томас. Звезды говорят о твоем благоразумии и верности».
   Я, само собой, не понял, что он хотел этим сказать, но за разъяснениями не обратился. Он говорил много такого, чего я не понимал, и мне не хотелось, чтобы мое участие в диалоге сводилось исключительно к вопросам: «Что? Как? Почему?»
   Я не поделился с ним своей тайной. Не знаю, по какой причине. Наверное, хочу, чтобы у людей, которыми я восхищаюсь, не возникло повода считать меня каким-то выродком.
   Братья относились к Хайнману с уважением, которое граничило с благоговением. Я также улавливал толику страха. Возможно, ошибался.
   У меня он страха не вызывал. Не чувствовал я, что от него исходит какая-то угроза. Иногда, однако, я видел, что он сам чего-то боится.
   Аббат Бернар не называет подземный комплекс John’s Mew. Предпочитает другое название – adytum.
   Adytum – еще одно средневековое слово, которое означает «самая священная часть места поклонения Богу, закрытая для простых верующих, святая святых».
   Аббат – человек веселый, но никогда не сопровождает слово «adytum» улыбкой. Произносит его только шепотом, с серьезным лицом, а в глазах читается трепет, а возможно, и ужас.
   Что же касается причин, по которым брат Джон поменял успех и суетный мир на бедность и монастырь, то мне он сказал следующее: проводимые им исследования структуры реальности в рамках квантовой механики привели к открытиям, которые потрясли его. «Потрясли и ужаснули» – вот точные слова брата Джона.
   Когда я доел шоколадное пирожное, он спросил:
   – Чего ты пришел сюда в этот час, во время Большего молчания?
   – Я знаю, что по ночам вы обычно не спите.
   – Я вообще сплю все меньше и меньше, не могу отключить мозг.
   Меня и самого частенько мучила бессонница.
   – Иногда мне кажется, что мой мозг – чей-то телевизор, – признался я, – и хозяева постоянно переключают каналы.
   – А когда я все-таки засыпаю, – продолжил брат Джон, – происходит это зачастую в самое неудобное время. Практически ежедневно я пропускаю одну или две службы, то утром, то днем, то вечером. Я даже пропускал мессу, заснув в этом самом кресле. Аббат меня понимает. Приор слишком мягок со мной, легко отпускает грехи, требует минимального покаяния.
   – Они очень вас уважают, сэр.
   – Все равно что сидишь на берегу.
   – О чем вы? – спросил я.
   – Здесь в тихие часы после полуночи все равно что сидишь на берегу моря. Накатываются волны ночи и выбрасывают наши потери, как мелкие обломки, все, что осталось после кораблекрушения.
   – Полагаю, это правда, – я, возможно, не улавливал конкретного смысла, но настроение его очень даже хорошо понимал.
   – Мы беззаботно рассматриваем эти обломки, вынесенные прибоем, словно можем вновь слепить прошлое, но только мучаем себя.
   Последняя фраза была зубастой. И я тоже почувствовал ее укус.
   – Брат Джон, у меня к вам странный вопрос.
   – Само собой, – он то ли намекал на необычное время моего прихода, то ли на мое имя.
   – Сэр, он может показаться вам невежественным, но у меня есть веская причина его задать. Существует ли даже малая возможность того, что ваша работа может привести к взрыву или чему-то подобному?
   Он опустил голову, оторвал одну руку от подлокотника, начал поглаживать подбородок, вероятно обдумывая мой вопрос.
   Хотя меня радовало, что ответ я получу мотивированный и обоснованный, я испытал бы куда большее облегчение, услышав произнесенное без запинки: «Нет, никогда, невозможно, абсурд».
   Брат Джон продолжал давнюю традицию монахов-ученых. Церковь создала концепцию Вселенной, и первый ученый появился среди служителей Бога в двенадцатом веке. Роджер Бэкон, монах-францисканец, считался величайшим математиком тринадцатого столетия. Епископ Роберт Гроссетесте был первым человеком, установившим правила, по которым следует проводить научный эксперимент. Иезуиты создали первые телескопы, микроскопы, барометры, первыми рассчитали гравитационную постоянную, первыми измерили высоту гор на Луне, первыми разработали точный метод расчета планетарной орбиты, первыми создали атомную теорию и опубликовали ее внятное описание.
   И, насколько я знал, за многие столетия ни один из этих людей не взорвал монастырь.
   Разумеется, всего я знать не мог. Учитывая огромный объем знаний, накопленных в самых различных сферах человеческой деятельности, я бы выразился точнее, говоря, что не знаю ничего.
   Возможно, монахи-ученые когда-нибудь случайно и разносили монастырь по камешку. Но сознательно этого не сделал никто, в этом я практически не сомневался.
   И я просто не мог себе представить, что брат Джон, филантроп и пекарь-любитель, которому удавались такие вкусные пирожные, сидит в тускло освещенной лаборатории и, хихикая, как иной раз хихикают в фильмах безумцы-ученые, планирует уничтожение мира. Но при всей его гениальности он оставался человеком, поэтому меня бы не удивило, если бы в какой-то момент он в тревоге оторвался от очередного эксперимента и ахнул, аккурат перед тем, как превратить аббатство в облако пара.
   – Чему-то подобному.
   – Сэр?
   Он поднял голову, чтобы вновь встретиться со мной взглядом.
   – Да, возможно, к чему-то подобному.
   – Чему-то подобному, сэр?
   – Ты спрашивал, может ли моя работа привести к взрыву или в результате ее может случиться что-то подобное. Я не вижу, как может она взорваться, это я про мою работу.
   – Ага. Но может произойти что-то подобное?
   – Может, да, может – нет. Кто знает?
   – Но может и да. Что именно?
   – Все, что угодно.
   – Как это все, что угодно? – спросил я.
   – Все, что можно себе представить.
   – Сэр?
   – Возьми еще пирожное.
   – Сэр, представить себе можно все, что угодно.
   – Да. Это правильно, воображение не знает границ.
   – То есть все, что угодно, может пойти не так?
   – Может – не означает, что пойдет. Любая ужасная катастрофа может произойти, но, вероятно, ничего такого не случится.
   – Вероятно?
   – Вероятность – важный фактор, Одд Томас. Кровяной сосуд может лопнуть в твоем мозгу, убить тебя буквально через мгновение.
   Я тут же пожалел, что не взял второе пирожное.
   Он улыбнулся. Посмотрел на часы. На меня. Пожал плечами.
   – Видишь. Вероятность небольшая.
   – Если случиться может что угодно и, допустим, это случилось, могут в результате этого многие люди умереть ужасной смертью?
   – Ужасной?
   – Да, сэр. Ужасной.
   – Это субъективная оценка. Ужасная смерть для одного может не быть такой уж ужасной для другого.
   – Ломающиеся кости, разрывающиеся сердца, раскалывающиеся головы, горящая плоть, кровь, боль, крики… вот про какой ужас я говорю.
   – Может, да, вероятно – нет.
   – Опять вероятно.
   – Скорее всего, они просто перестанут существовать.
   – Это смерть.
   – Нет, тут другое. После смерти остается труп.
   Я уже потянулся за пирожным. Убрал руку, не взяв одно из двух, лежавших на тарелке.
   – Сэр, вы меня пугаете.
   Сидящая на земле синяя цапля удивляет, когда встает на свои длиннющие ноги-палочки. Вот и брат Джон, когда он поднялся с кресла, вроде бы вытянулся еще сильнее с того момента, как я видел его в последний раз.
   – Я и себя напугал, очень напугал, и страх этот со мной уже несколько лет. Со временем учишься с ним жить.
   Встал и я.
   – Брат Джон… какую бы работу вы здесь ни делали, вы уверены, что ее нужно продолжать?
   – Мой разум дарован мне Богом. Моя святая обязанность – использовать этот дар.
   Я его очень хорошо понимал. Когда одна из душ мертвых, погибших насильственной смертью, приходит ко мне за справедливостью, я всегда чувствую себя обязанным помочь бедняге.
   Разница в следующем: я полагаюсь на здравый смысл и что-то такое, что можно назвать шестым чувством, тогда как в своих исследованиях брат Джон использует исключительно свой интеллект.
   Шестое чувство – нечто магическое, предполагающее наличие сверхъестественного уровня. Человеческий интеллект, однако, при всей его мощи и триумфах формируется исключительно в этом мире, а потому способен ошибаться.
   Руки этот монах, как и мозг, получил от Бога, но он мог воспользоваться ими и для того, чтобы душить детей.
   Я не счел нужным напоминать ему об этом. Только сказал:
   – Мне приснился кошмар. Я тревожусь из-за детей, которые живут в школе.
   В отличие от сестры Анжелы он не сразу понял, что слова о сне – ложь.
   – В прошлом твои сны становились явью?
   – Нет. Но этот был очень… реальным.
   Он натянул капюшон на голову.
   – Старайся, чтобы тебе снилось что-то приятное, Одд Томас.
   – Я не могу контролировать свои сны, сэр.
   Он отечески обнял меня за плечи.
   – Тогда, может, тебе не стоит спать. Воображение – это жуткая сила.
   Я не помнил, как пересек комнату вместе с ним, но теперь кресла остались позади, а передо мной беззвучно открылась дверь. За дверью находился вестибюль, залитый красным светом.
   В одиночестве переступив порог, я повернулся, чтобы посмотреть на брата Джона.
   – Сэр, становясь из просто ученого монахом-ученым, вы не подумывали о профессии продавца покрышек?
   – В чем соль?
   – Это не шутка, сэр. Когда моя жизнь стала слишком уж сложной и я больше не мог быть поваром блюд быстрого приготовления, я подумывал о том, чтобы уйти в мир покрышек. Но вместо этого пришел сюда.
   Он молчал.
   – Если бы я стал продавцом покрышек, помогал людям выбрать хорошую резину по адекватной цене, то приносил бы пользу. Если бы я мог быть продавцом покрышек и никем больше, всего лишь хорошим продавцом покрышек, имеющим возможность вечером вернуться в маленькую квартирку к девушке, которую когда-то знал, мне бы этого хватило с лихвой.
   На его фиолетовых глазах лежал красный отсвет. Он покачал головой, отвергая мир покрышек.
   – Я хочу знать.