– Знать что? – спросил я.
   – Все, – ответил он, и нас разделила дверь.
   Со сверкающей полированной надписью на передней панели: «PER OMNIA SAECULA SAECULORUM».
   «Вовеки и навсегда».
   Через шипящие двери, через желтый свет и синий я поднялся на поверхность, вышел в ночь, запер бронзовую дверь своим универсальным ключом.
   «LIBERA NOS A MALO», – гласила надпись над дверью.
   «Убереги нас от зла».
   Когда я пересекал двор аббатства, пошел снег. Огромные снежинки грациозно кружились в темноте под вальс, которого я не слышал.
   Мороза я уже не чувствовал. Возможно, в John’s Mew было холоднее, чем мне казалось, и в сравнении с подземельем зимняя ночь была даже теплой.
   Несколько мгновений спустя отдельные снежинки слились в белый поток. Этого момента я и ждал, сидя у окна моих гостевых апартаментов на третьем этаже, до того, как во дворе появились Бу и бодэч.
   До прихода в этот монастырь я жил в Пико-Мундо, маленьком городке, затерянном в калифорнийской пустыне. И впервые увидел, как падает снег, этой же ночью, только чуть раньше, когда небо расщедрилось лишь на несколько снежинок.
   А теперь, в первые минуты настоящего снегопада, я стоял как зачарованный, принимая на веру чьи-то слова о том, что двух одинаковых снежинок не бывает.
   От окружающей красоты у меня перехватило дыхание: падающий снег, ночь без единого ветерка, предельная простота во всей ее сложности. И хотя ночь была бы еще прекраснее, если бы рядом со мной стояла Сторми, в эти мгновения мне было хорошо, очень хорошо, а потом, разумеется, кто-то закричал.

Глава 7

   Резкий крик тревоги оборвался так быстро, что его можно было принять за крик ночной птицы, которую снег погнал под защиту леса, раздавшийся, когда она пролетала у меня над головой.
   Летом прошлого года, когда фанатики устроили бойню в одном из торговых центров Пико-Мундо, я услышал очень уж много криков, даже пожалел, что я – не глухой. Ранения получил сорок один ни в чем не повинный человек. Девятнадцать умерли. И я бы поменял музыку и голоса моих друзей на полную тишину, лишь бы до конца жизни больше не слышать человеческих криков боли и ужаса.
   Так часто наши надежды бывают ложными, вот и моя пошла прахом. Я не глух к боли и не слеп к крови… или смерти, как мне того хотелось.
   Ведомый интуицией, я обежал ближайший угол аббатства. Повернул направо, вдоль трапезной, где ели монахи, но в час ночи там, понятное дело, не горело ни огонька.
   Всматриваясь сквозь падающий снег, я оглядывал ночь. Если какой-то человек и находился между мною и лесом на западе, снегопад его скрывал.
   Трапезная образовывала внутренний угол с библиотечным крылом. Я вновь двинулся на запад, мимо глубоко посаженных окон, за которыми в темноте стояли стеллажи с книгами.
   Когда обогнул юго-западный угол библиотеки, едва не споткнулся о человека, который лежал лицом вниз. В черной, с капюшоном, монашеской рясе.
   Я ахнул от удивления, в результате чего легкие заполнились холодным воздухом (до короткой боли в груди), после чего он вышел наружу облаком светлого пара.
   Я упал на колени рядом с монахом, но тронуть его не решился из страха, что он не просто упал, а его свалили на землю.
   Мир за пределами аббатства был в основном варварским, и состояние этого мира за последние сто пятьдесят лет нисколько не изменилось. Так называемая цивилизация являлась всего лишь притворством, маской, которая позволяла варварам творить жестокость во имя добродетелей, которые в истинно цивилизованном мире давно уже считались бы пороками.
   Убежав от этого варварского беспорядка, мне пришлось, пусть и с неохотой, признать, что скрыться от него невозможно, нигде нет убежища, недоступного анархии. Тело, лежащее на земле, лучше всяких бодэчей доказывало, что безопасного места мне не найти.
   Предчувствуя, что лицо монаха превращено в кровавое месиво, я коснулся бедняги, на которого падали и падали снежинки. Перевернул на спину.
   Падающий снег подсветил ночь, но свет этот ничем мне не помог. Хотя капюшон свалился с головы и открыл лицо жертвы, видел я слишком мало, чтобы опознать монаха.
   Приложив руку к его рту, дыхания не уловил, но не нашел и бороды. Некоторые братья отращивали бороду, другие – нет.
   Я приложил пальцы к шее, еще теплой, поискал артерию. Подумал, что нащупал пульс.
   Поскольку мои руки задубели от холода и стали куда как менее чувствительными к теплу, я мог не уловить слабого дыхания монаха, когда касался его губ.
   Когда я наклонился, чтобы приложить ухо к его рту, в надежде услышать дыхание, сзади меня ударили по голове.
   Несомненно, нападавший хотел размозжить мне голову. Уже наносил удар, когда я внезапно подался вперед и вниз, поэтому дубинка только скользнула мне по затылку, и удар пришелся на левое плечо.
   Я нырнул к земле, мимо тела монаха, перекатился влево, еще раз перекатился, вскочил, побежал. Оружия у меня не было. У нападающего же была дубинка и, может быть, что-то похуже, скажем, нож.
   Убийцы, которые не пользуются огнестрельным оружием, могут забивать жертву дубинкой или душить шарфом, но большинство из них вооружены и ножом, как на всякий пожарный случай, так и для того, чтобы надругаться над трупом.
   Те парни в шапках-пирожках, упомянутые мною ранее, помимо дубинок, пистолетов и даже гидравлического пресса имели при себе и ножи. Если у кого работа – смерть, одного вида оружия ему недостаточно. Вы же знаете, сантехник не приходит на место аварии только с одним разводным ключом.
   Хотя жизнь в моем возрасте превратила меня в старика, быстрота реакции, свойственная молодости, никуда не делась. Надеясь, что нападавший старше, а потому медлительнее, я бросился прочь от аббатства, в открытый двор, где не было углов, за которыми меня могла ждать засада.
   Я мчался сквозь снег, насаживая снежинки на ресницы.
   В эту вторую минуту снегопада земля еще оставалась черной, буран не успел выбелить ее. Несколько шагов, и земля начала медленно уходить вниз, спускаясь к лесу, которого я не видел в темноте.
   Интуиция настаивала, что бежать к лесу для меня – смерть. Он наверняка стал бы моей могилой.
   Для кого-то дикая природа – естественная среда обитания, но только не для меня. Я – городской житель, чувствую себя комфортно, когда под ногами тротуар, в кармане библиотечная карточка, а где-то рядом – гриль и сковорода.
   Если моим преследователем был новый варвар, он, возможно, не сумел бы разжечь костер с помощью двух палочек и камня, не определил бы по мху на стволе дерева, где север, а где – юг, но при его любви к беззаконию в диком лесу он, в отличие от меня, не испытывал бы никаких неудобств.
   Мне требовалось оружие, а я располагал только мастер-ключом, парой бумажных салфеток да недостаточно освоенными приемами рукопашного боя, которые не позволили бы мне защититься даже от дубинки, не говоря уже о ноже.
   Выкошенная трава уступила место высокой, и еще через десять футов природа щедро набросала оружия мне под ноги: камни принялись проверять мое умение сохранять равновесие. Я остановился, наклонился, поднял два камня, которые удобно легли в ладонь, повернулся, бросил один, потом другой.
   Камни исчезли в снегу и мраке. Я то ли оторвался от моего преследователя, то ли он, догадавшись о моем намерении, двинулся кругом, как только я остановился и наклонился за камнями.
   Я подобрал с земли еще два камня, медленно повернулся на триста шестьдесят градусов, оглядывая ночь, готовый запустить в преследователя два неуправляемых снаряда, весом в полфунта каждый.
   Ничто не двигалось, кроме снега, который валил и валил с неба, но при этом каждая снежинка не только падала, но и вращалась.
   Я мог что-то разглядеть максимум в пятнадцати футах от себя. Представить себе не мог, что снегопад так сильно ограничивает зону видимости.
   Раз или два мне показалось, что на границе этой зоны кто-то двигается, но, возможно, то была лишь иллюзия движения. Падающий в ночи снег сбивал с толку.
   Задержав дыхание, я прислушался. Снег не издавал ни звука, добираясь с неба до земли. Меня окружала мертвая тишина.
   Я ждал. Что я умел, так это ждать. Я шестнадцать лет дожидался, что моя чокнутая мать убьет меня во сне, прежде чем сумел уйти и оставить ее в доме наедине с любимым пистолетом.
   Если, несмотря на периодически возникающие опасности, связанные с моим даром, мне предстояло провести в этом мире срок, соответствующий средней продолжительности человеческой жизни, то моя следующая встреча со Сторми могла состояться только через шестьдесят лет, уже в следующем мире. Ждать предстояло долго, но и терпения мне было не занимать.
   Левое плечо болело, ныл и затылок, только задетый дубинкой. И я промерз до костей.
   По какой-то причине меня не преследовали.
   Если бы снегопад продолжался достаточно долго, чтобы выбелить землю, я мог бы вытянуться на спине, полежать и встать, оставив на земле белого ангела. Но для этой игры условия еще не созрели. И дожидаться, пока земля покроется снегом, как-то не хотелось.
   Аббатство пропало из виду. Я не мог точно сказать, откуда пришел, но не волновался из-за того, что могу заблудиться. Со мной такого еще не случалось.
   Объявляя о своем присутствии неконтролируемым стуком зубов, держа по камню в каждой руке, я двинулся в обратный путь, вскоре добрался до выкошенной лужайки двора. А впереди, сквозь снег, проступал силуэт аббатства.
   Вернувшись к углу библиотеки, где я чуть не споткнулся о тело распростертого на земле монаха, я не нашел ни жертву, ни нападавшего. Подумав, что монах мог прийти в себя, проползти несколько ярдов и вновь потерять сознание, я покружил около угла библиотеки, но никого не обнаружил.
   Библиотека образовывала букву L с задним фасадом гостевого крыла, из которого часом раньше или около того я вышел на поиски бодэча. Вот тут я разжал окоченевшие пальцы, камни упали на землю, открыл дверь на лестницу черного хода и поднялся на третий этаж.
   Войдя в коридор, увидел, что дверь в мои апартаменты распахнута. Такой я ее и оставил. Но, дожидаясь снегопада, я сидел при свече, а теперь из дверного проема лился куда более яркий свет.

Глава 8

   Я сомневался, что в начале второго ночи брат Роланд, в чьем ведении находилось гостевое крыло аббатства, будет менять белье или приносить часть от «двух хогсхедов[7] вина», которые, согласно монастырскому уставу, написанному в шестом веке святым Бенедиктом, полагалось держать в каждом доме для гостей.
   В аббатстве Святого Варфоломея вина гостям не наливали. В маленьком холодильнике, который стоял в ванной, были только банки колы и бутылки с ледяным чаем.
   Я входил в гостиную, готовый крикнуть «Подлец!», или «Негодяй!», или какое-нибудь другое уместное слово, но нашел не врага, а друга. Брат Костяшки, которого иногда называли брат Сальваторе, стоял у окна и смотрел на падающий снег.
   Брат Костяшки чутко реагировал на окружающий его мир, на самые тихие звуки и едва уловимые запахи, вот почему и выжил в среде, которая окружала его до того, как он стал монахом. Едва я переступил порог, как тут же услышал:
   – Ты поймаешь смерть, если будешь бродить ночью в такой одежде.
   – Я не бродил, – я тихонько притворил за собой дверь. – Я крался.
   Он отвернулся от окна, посмотрел на меня.
   – Я был на кухне, резал бекон и хлеб, когда увидел, как ты закрыл дверь в John’s Mew.
   – На кухне света не было, сэр, я бы заметил.
   – Света от лампочки в холодильнике достаточно, чтобы приготовить сэндвич, а есть очень даже можно в отсвете часов на микроволновке.
   – Предавались греху обжорства в темноте, сэр?
   – Ответственный за продукты должен проверять, свежие ли они, не так ли?
   Брат Костяшки покупал, складировал и контролировал наличие продуктов и напитков как в аббатстве, так и в школе.
   – И потом, – добавил он, – человек, который ест при ярком свете на кухне, где нет занавесок… этот человек ест свой последний сэндвич.
   – Даже если он – монах в монастыре?
   Брат Костяшки пожал плечами:
   – Нигде и никогда нельзя пренебрегать осторожностью.
   В тренировочном костюме, а не в рясе, при росте в пять футов и семь дюймов и весе в двести фунтов, в которых не было ни унции жира, он выглядел как машина-убийца, прикрытая чехлом из серой фланели.
   Лицо его, с глазами цвета стали и резкими, угловатыми чертами, в свое время было жестоким, даже угрожающим. Люди боялись его, и не без причины.
   Но двенадцать лет в монастыре, годы угрызений совести и раскаяния добавили тепла в эти когда-то ледяные глаза и смягчили лицо, дарованное ему природой. Теперь, в пятьдесят пять, его могли спутать с боксером-профессионалом, который слишком уж задержался на ринге (расплющенные уши, перебитый нос, рассеченные брови) и на собственной шкуре узнал, как нелегок этот хлеб.
   Холодный островок подтаявшего снега сполз у меня со лба на правую щеку.
   – Снег лежит у тебя на голове, как белая шапка. – Костяшки направился в ванную. – Принесу тебе полотенце.
   – На раковине стоит пузырек с аспирином. Мне нужен и аспирин.
   Он вернулся с полотенцем и аспирином.
   – Чем будешь запивать? Кола подойдет?
   – Дайте мне хогсхед вина.
   – В дни святого Бенни у них, наверное, печень была из железа. Хогсхед – это шестьдесят три галлона.
   – Тогда мне хватит половины хогсхеда.
   Я энергично вытирал волосы полотенцем, когда он принес мне банку колы.
   – Ты вышел из прибежища брата Джона и стоял, глядя на снег, точно так же, как индюшка, подняв голову, смотрит на дождь с открытым клювом, пока не захлебнется.
   – Сэр, я никогда раньше не видел снега.
   – А потом – раз, и ты умчался за угол трапезной.
   Сев в кресло, я вытряс из пузырька две таблетки.
   – Я услышал чей-то крик.
   – Я никакого крика не слышал.
   – Вы были на кухне, – напомнил я ему, – и чавкали.
   Костяшки сел в другое кресло.
   – Так кто кричал?
   Я запил аспирин глотком колы.
   – Я нашел одного из братьев, который лежал на земле лицом вниз у библиотеки. Сначала не увидел его, лежащего в черной рясе на черной земле, и чуть не споткнулся об него.
   – Кто он?
   – Не знаю. Весил он много. Я перевернул его, но не смог разглядеть лицо в темноте… а потом кто-то попытался вышибить мне мозги, ударив сзади.
   Коротко стриженные волосы брата Костяшки, казалось, встали дыбом от негодования.
   – В аббатстве Святого Варфоломея такое не принято.
   – Дубинка, а возможно, что-то еще, только скользнула по затылку, и удар пришелся по левому плечу.
   – Вот в Джерси это обычное дело.
   – Я никогда не был в Нью-Джерси.
   – Тебе бы там понравилось. Хотя можно попасть в передрягу.
   – В Нью-Джерси одна из самых больших в мире свалок использованных покрышек. Вы наверняка ее видели.
   – Никогда. Грустно, не так ли? Живешь в каком-то месте всю жизнь и не знаешь, чем оно знаменито.
   – Вы даже не слышали об этой свалке, сэр?
   – Многие жители Нью-Йорка никогда не поднимались на Эмпайр-стейт-билдинг. Ты в порядке, сынок? Твое плечо?
   – Бывало и хуже.
   – Может, тебе стоит пойти в лазарет, позвонить брату Грегори, чтобы он осмотрел твое плечо?
   Брат Грегори ведает в монастыре лазаретом. У него есть диплом медбрата. Наш монастырь недостаточно велик для того, чтобы один человек полностью занимался только лазаретом (в школе лазарет свой, одна из сестер обслуживает и монахинь, и учеников), поэтому на братьях Грегори и Норберте лежит стирка.
   – Я в порядке, сэр, – заверил я его.
   – Так кто же пытался отшибить тебе голову?
   – Мне не удалось даже взглянуть на него.
   Я объяснил, как перекатился по земле и побежал, думая, что нападающий гонится за мной, а вернувшись, обнаружил, что монах, о тело которого я чуть не споткнулся, исчез.
   – То есть мы не знаем, поднялся он и ушел сам или его унесли, – подвел итог брат Костяшки.
   – Мы даже не знаем, лежал он без сознания или мертвый.
   Брат Костяшки нахмурился.
   – Не люблю я мертвых. И потом, в этом нет никакого смысла. Кто будет убивать монаха?
   – Да, сэр, но кто будет отключать монаха?
   Костяшки задумался.
   – Как-то один парень убил лютеранского священника, но это произошло случайно.
   – Не думаю, что вы должны мне это рассказывать, сэр.
   Он отмахнулся. Костяшки пальцев на его сильных кистях были огромными. Отсюда и прозвище.
   – Это был не я. Я же говорил тебе, настоящий киллер из меня не получился. Уж в этом-то ты мне веришь, не так ли, сынок?
   – Да, сэр. Но вы сами сказали, что произошло все случайно.
   – Никогда не убивал священника даже случайно.
   – Я понял.
   Брат Костяшки, ранее Сальваторе Джакомо, работал на мафию и получал неплохие деньги до того, как Бог кардинально изменил его жизнь.
   – Зубы выбивал, ноги ломал, но убивать никого не доводилось.
   В сорок лет у Сальваторе появились сомнения в правильности выбора жизненного пути. Он ощутил в душе пустоту, превратился в лодку, которая остается на плаву, да только в ней никого нет.
   Во время кризиса совести сам Костяшки и еще несколько парней поселились в доме босса, Тони Мартинелли, над которым нависла смертельная угроза. Каждый принес с собой не пижаму и зубную щетку, а любимые автоматический пистолет и карабин. В результате однажды вечером Костяшки читал книжку шестилетней дочери Мартинелли.
   История была об игрушке, фарфоровом кролике, который очень гордился своей внешностью и вечно задирал нос. А потом кролик попал в полосу неудач, и они заставили его смирить гордыню, а через смирение он пришел к состраданию горестям других.
   Девочка заснула где-то на половине истории. Костяшки ужасно хотелось узнать, что случилось с кроликом, но он не желал, чтобы другие мордовороты подумали, будто его заинтересовала детская книжка.
   Несколькими днями позже, когда угроза, нависшая над Мартинелли, миновала, Костяшки пошел в книжный магазин и купил книжку о кролике. Начал читать с начала и, добравшись до конца (заканчивалась история тем, что фарфоровый кролик сумел вернуться к маленькой девочке, которая любила его), сломался и заплакал.
   Никогда раньше он не ронял ни слезинки. А в тот день сидел на кухне своего дома (жил он один) и рыдал, как ребенок.
   В те дни никто из знакомых Сальваторе «Костяшки» Джакомо, включая его мать, никогда бы не сказал, что тот способен на обобщения, но тем не менее Костяшки понимал: плачет он не только потому, что фарфоровый кролик вернулся домой. Да, конечно, отчасти он плакал, радуясь за кролика, но у слез была и другая причина.
   Какое-то время он не мог сообразить, что это за причина. Сидел за кухонным столом, чашку за чашкой пил кофе, ел испеченную матерью пиццу, брал себя в руки, чтобы потом снова разрыдаться.
   В конце концов до него дошло, что оплакивает он себя. Стыдится человека, которым стал, скорбит о человеке, каким намеревался стать, когда был мальчишкой.
   Вот это раздвоение не давало ему покоя. Он по-прежнему хотел оставаться крутым парнем, гордился своей силой и стойкостью. И вроде бы демонстрировал слабость.
   В следующий месяц он читал и перечитывал историю кролика. И начал понимать, что Эдуард, кролик, познав смирение и научившись сочувствовать горестям других, не стал слабее, наоборот, силы у него только прибавилось.
   Костяшки купил другую книгу того же автора. На этот раз о большеухом мыше, который спас принцессу.
   Мыш произвел на него меньшее впечатление, чем кролик, но тоже ему понравился. Он полюбил мыша за храбрость, за готовность пожертвовать собой ради любви.
   Через три месяца после того, как Костяшки впервые прочитал историю о кролике, он договорился о встрече с агентом ФБР. Предложил дать показания на своего босса и других бандитов.
   Он сдал их и потому, что хотел искупить свои грехи, и потому, что стремился спасти маленькую девочку, которой прочитал часть истории о кролике. Надеялся уберечь ее от жизни, уготованной дочери босса преступной организации, жизни, полной страха и смертельных угроз.
   В итоге в рамках программы защиты свидетелей Костяшки оказался в Вермонте. Теперь его звали Боб Лодермилк.
   В Вермонте он испытал культурный шок. Березовые рощи, фланелевые рубашки, пятидесятилетние мужчины с конскими хвостами раздражали его.
   Он попытался устоять перед искушением пустить в ход кулаки, собирая библиотеку детских книг. И открыл для себя, что некоторые писатели прославляли героев, которые вели себя точно так же, как он сам в недалеком прошлом. Его это пугало. Он не мог найти достаточного количества умных фарфоровых кроликов и храбрых большеухих мышей.
   Обедая в дешевом итальянском ресторане и мечтая вернуться в Джерси, он внезапно понял, что должен уйти в монахи.
   Став послушником, следуя по пути раскаяния, Костяшки впервые в жизни познал, что есть настоящее счастье. В аббатстве Святого Варфоломея он просто расцвел.
   И теперь, снежной ночью много лет спустя, когда я раздумывал, а не проглотить ли еще пару таблеток аспирина, он сказал:
   – Тот священник, его фамилия Хубнер, не любил американских индейцев. И потому, что они за бесценок продали свою землю, и потому, что он постоянно проигрывал в «блэк джек» в их казино[8]. В том числе проиграл и часть займа, полученного от Тони Мартинелли.
   – Я удивлен, что Мартинелли одолжил деньги священнику.
   – Тони рассуждал просто: если Хубнер не сможет платить восемь процентов в неделю из собственного кармана, то всегда сможет украсть воскресные пожертвования. Как выяснилось, Хубнер мог играть на деньги и щипать за зад официанток, но не крал. И вот когда он перестает платить проценты, Тони посылает к нему парня, чтобы тот помог священнику разрешить возникшую моральную дилемму.
   – Парня, но не вас.
   – Парня, но не меня. Мы прозвали его Иголки.
   – Не хочется мне узнавать, почему его прозвали Иголки.
   – И правильно, что не хочется, – кивнул брат Костяшки. – Короче, Иголки дает Хубнеру еще один шанс заплатить, но, вместо того чтобы принять это требование с христианским терпением, священник говорит: «Иди в ад». Потом вытаскивает пистолет и пытается выписать нашему парню билет в то самое место.
   – Священник его застрелил?
   – Возможно, он был методистом, а не лютеранином. Он стреляет, но только ранит нашего парня в плечо, а Иголки выхватывает у него пистолет и убивает его.
   – Значит, этот священник мог застрелить человека, но не мог воровать.
   – Я не говорю, что это традиционное методистское учение.
   – Да, сэр. Я понимаю.
   – Теперь, думая об этом, я даже склоняюсь к мысли, что священник, возможно, был унитарием. В любом случае он был священником, и его застрелили, то есть плохое может случиться с любым, даже с монахом.
   Хотя холод декабрьской ночи не полностью покинул меня, я прижал холодную банку колы ко лбу.
   – Проблема, которая здесь возникла, связана с бодэчами.
   Поскольку в аббатстве Святого Варфоломея он был одним из моих доверенных лиц, я рассказал ему о трех демонических тенях, склонившихся над кроватью Юстины.
   – И они болтались около монаха, о тело которого ты чуть не споткнулся?
   – Нет, сэр. Они явились сюда за чем-то бо́льшим, чем один потерявший сознание монах.
   – Ты прав. Такая мелочь нигде не соберет толпу.
   Он поднялся с кресла и подошел к окну. Несколько мгновений смотрел в ночь.
   – Я вот думаю… По-твоему, мое прошлое догоняет меня?
   – Прошло уже пятнадцать лет. Разве Мартинелли не в тюрьме?
   – Он давно умер. Но некоторые из этих бандитов очень злопамятны.
   – Если бы вас выследил киллер, сэр, вы бы уже умерли, не так ли?
   – Абсолютно. Читал бы старые журналы в приемной Чистилища.
   – Не думаю, что происходящее как-то связано с вашим далеким прошлым.
   Он отвернулся от окна.
   – Твои бы слова да в ухо Господа. Это будет ужасно, если здесь кто-то пострадает из-за меня.
   – Ваше присутствие здесь всех только радует, – заверил я его.
   Углы на его лице сместились, сложившись в улыбку, которая могла напугать тех, кто его не знал.
   – Ты хороший мальчик. Будь у меня сын, я бы только радовался, если бы он был немного похож на тебя.
   – Поскольку я знаю, каково быть мной, я бы никому не пожелал быть на меня похожим, сэр.
   – Хотя, будь я твоим отцом, – продолжил брат Костяшки, – ты был бы ниже ростом, шире в плечах и с более короткой шеей.
   – Длинная шея мне все равно не нужна, – ответил я. – Галстуки я не ношу.
   – Нет, сынок, шея нужна тебе для того, чтобы высовываться. Именно это ты и делаешь. Такая уж у тебя натура.
   – В последнее время я раздумывал над тем, чтобы надеть рясу. Стать послушником.
   Он вернулся к своему креслу, но сел на подлокотник. Заговорил не сразу.
   – Может, когда-нибудь ты услышишь зов. Но не скоро. Ты человек мирской и таким должен оставаться.
   Я покачал головой:
   – Не думаю, что в мире мне лучше, чем здесь.
   – Все дело в том, что ты нужен миру, сынок. Тебе там хватает дел.
   – Этого-то я и боюсь. Того, что должен делать.
   – Монастырь – не убежище. Если бандит хочет прийти сюда и стать монахом, он может прийти, потому что решил открыть себя чему-то большему, чем мир, а не потому, что задумал свернуться в маленький шарик, укрыться под панцирем, как черепаха.
   – Есть кое-что такое, от чего человек просто должен укрыться, сэр.