Ни кошки, ни Вербина не дернулись от грохота упавшего стула, от резкости его голоса. Продолжали сонно лежать, безразличные к посторонним шумам.
   – Снаружи. – Виолет сидела на полу рядом с распростертым телом сестры, обрабатывала ногти. Говорила низким голосом, чуть ли не шепотом. – Наблюдал за домом из-за зеленой изгороди.
   Конфетка глянул в ночь за окнами.
   – Когда?
   – Около четырех часов дня.
   – Почему ты не разбудила меня?
   – Он пробыл недолго. Никогда не задерживается. Минута, две, а потом он уходит. Он боится.
   – Ты его видела?
   – Я знала, что он там.
   – Ты не попыталась остановить его, не дать уйти?
   – Как я могла? – В голосе слышалось раздражение, но звучал он так же соблазняюще, как и прежде. – Кошки, впрочем, побежали за ним.
   – Ему от них досталось?
   – Немного. Не так чтобы сильно. Но он убил Саманту.
   – Кого?
   – Нашу бедную маленькую кошечку. Саманту.
   Конфетка не знал клички кошек. Он воспринимал их не отдельными особями, а единым существом. Они и передвигались, словно одно существо, и, похоже, так же и думали.
   – Он убил Саманту. Размозжил ей голову о каменный столб в конце дорожки. – Наконец-то Виолет посмотрела на Конфетку, оторвав взгляд от руки сестры. Ее глаза вроде бы стали чуть светлее, напоминая две голубые ледышки. – Я хочу, чтобы ты причинил ему боль, Конфетка. Я хочу, чтобы ты причинил ему сильную боль. Отомстил за то, что он сделал с нашей киской. И плевать мне на то, что он наш брат, я…
   – Он больше не наш брат. После того, что он натворил. – В голосе Конфетки звучала ярость.
   – Я хочу, чтобы ты поступил с ним так же, как он поступил с нашей бедной Самантой. Я хочу, чтобы ты раздавил его, Конфетка, я хочу, чтобы ты разбил ему голову, чтобы череп у него треснул и мозги полетели во все стороны. – Она продолжала все так же приглушенно говорить, а он – слушать, зачарованный ее словами. В такие моменты, как сейчас, когда голос ее звучал более чувственно, чем обычно, он не просто отражался от барабанных перепонок, но заползал в голову, туманил мозг. – Я хочу, чтобы ты бил его, рвал, колотил, пока не переломал бы все кости, не вытащил все внутренности, и я хочу, чтобы ты вырвал ему глаза. Я хочу, чтобы он пожалел о том, что убил Саманту.
   Конфетку затрясло.
   – Если я доберусь до него, то убью, но не из-за того, что он сделал с вашей кошкой. Из-за того, что он сделал с нашей матерью. Или ты не помнишь, что он с ней сделал? Как ты можешь требовать мести за кошку, если мы еще не рассчитались с ним за содеянное с матерью после семи долгих лет?
   Она помрачнела, отвернулась от Конфетки, замолчала.
   Кошки спрыгнули с распростертого тела Вербины.
   Виолет частично легла на сестру, частично привалилась к ней. Руку положила на груди Вербины. Их ноги переплелись.
   Выйдя из транса, Вербина принялась гладить шелковистые волосы сестры.
   Кошки вернулись, облепили обеих сестер.
   – Френк был здесь. – Конфетка, похоже, говорил сам с собой, пальцы его сжались в кулаки.
   Ярость нарастала в нем, как зародившаяся высоко в горах и двинувшаяся по склону лавина. Однако он не мог позволить себе дать волю ярости, знал, что должен держать себя в руках. Шторм ярости вспоил бы водой семена его черной потребности. Его мать одобрила бы убийство Френка, потому что Френк предал семью. Смерть Френка пошла бы семье только на пользу. Но, если бы Конфетка позволил злости, которую он испытывал к брату, перерасти в ярость, тогда он не смог бы найти Френка, ему пришлось бы убить кого-то еще, потому что жажда крови стала бы слишком сильной. Его мать, в раю, устыдилась бы, на какое-то время отвернулась бы от него, пожалела о том, что родила такого сына.
   Вскинув глаза к потолку, к невидимым небесам, где находилось царство Божие, в котором сейчас пребывала мать, Конфетка пообещал ей: «Со мной все будет в порядке. Я не потеряю контроль над собой. Не потеряю».
   Он отвернулся от сестер и их кошек, чтобы посмотреть, не осталось ли каких-либо следов Френка около зеленой изгороди или столбе, ударом о который его брат убил Саманту.

Глава 19

   Бобби и Джулия пообедали в ресторане «У Оззи», в Орандже, потом перебрались в бар. Музыкальное сопровождение обеспечивал Эдди Дей, певец с сильным, приятным голосом. Исполнял в основном современные песни, но перемежал их хитами пятидесятых и начала шестидесятых годов. Не эры больших оркестров, но раннего рок-н-ролла, в котором еще чувствовались веяния свинга. Они могли танцевать свинг под «Любовника-мечту», румбу под «Ла Бамбу». В репертуаре Дея нашлось место и ча-ча-ча, и песням в стиле диско, так что Бобби и Джулия отлично проводили время.
   Джулия всегда любила потанцевать после поездки к Томасу в «Сиело Виста». Уходя с головой в музыку, ей удавалось забыть обо всем, и прежде всего о чувстве вины. Она растворялась в танце, думая лишь о последовательности движений. Музыка успокаивала, танец наполнял сердце радостью и вызывал анестезию в тех его местах, что ранее испытывали особенно сильную боль.
   Когда музыканты ушли на перерыв, Бобби и Джулия пили пиво за столиком у танцплощадки. Говорили о разном, только не о Томасе, и в конце концов добрались до Мечты, точнее, речь пошла о том, как обставят они бунгало на берегу океана, если в конце концов купят его. И хотя они не хотели тратить на мебель целое состояние, оба сошлись на том, что должны побаловать себя, могли побаловать себя двумя предметами из эпохи свинга: бронзово-мраморным комодом в стиле «арт-деко» Эмиля-Жака Рулмана и, безусловно, музыкальным автоматом «Уэрлитзер».
   – Модель 950, – уточнила Джулия. – Великолепная машина. Трубки с пузырьками. Прыгающие газели на передней панели.
   – Их изготовили меньше четырех тысяч. Вина лежит на Гитлере. Компания переключилась на военную продукцию. Модель 500 тоже ничего… или семисотая.
   – Ничего, но с 950-й им не сравниться.
   – Они не так дороги, как 950-я.
   – Ты считаешь центы, когда мы говорим об идеале красоты?
   – Идеал красоты – «Уэрлитзер-950»?
   – Совершенно верно. А что еще?
   – Для меня идеал красоты – это ты.
   – Спасибо, милый. Но я все равно хочу 950-ю.
   – Разве для тебя идеал красоты – не я? – Он захлопал ресницами.
   – Для меня ты всего лишь упрямец, который не позволяет мне прикупить «Уэрлитзер-950». – Она наслаждалась игрой.
   – А как насчет «Сибурга»? «Паккард Пла-мор»? Ладно, а «Рок-ола»?
   – «Рок-ола» изготавливала прекрасные музыкальные автоматы, – согласилась она. – Мы купим один из них и «Уэрлитзер-950».
   – Ты собираешься тратить деньги, как пьяный матрос.
   – Я родилась, чтобы быть богатой. Аист заблудился. Не отнес меня к Рокфеллерам.
   – Тебе не хотелось добраться сейчас до этого аиста?
   – Я с ним рассчиталась давным-давно. Зажарила и съела на рождественский обед. Вкус отменный, но я предпочла бы стать Рокфеллером.
   – Ты счастлива? – спросил Бобби.
   – Не то слово. И дело не только в пиве. Не знаю, почему, но давно уже мне не было так хорошо, как в этот вечер. Я думаю, мы добьемся всего, что наметили, Бобби. Я думаю, мы рано уйдем на пенсию и будем долго и счастливо жить у самого синего моря.
   Пока она говорила, улыбка сползала с его лица. Теперь же он хмурился.
   – Чего ты такой кислый?
   – Ничего.
   – Меня не проведешь. Ты весь день сам не свой. Ты пытаешься что-то скрыть, но мысль эта не выходит у тебя из головы.
   Он отпил пива.
   – Видишь ли, у тебя возникло хорошее предчувствие, что все у нас сложится в лучшем виде, а у меня – плохое.
   – Плохое? У тебя?
   Он продолжал хмуриться.
   – Может, тебе какое-то время поработать в офисе, подальше от передовой?
   – Это еще почему?
   – У меня плохое предчувствие.
   – И о чем речь?
   – Я потеряю тебя.
   – Только попробуй.

Глава 20

   Невидимой дирижерской палочкой ветер управлял хором шепчущих голосов зеленой изгороди. Густой кустарник образовывал стену высотой в семь футов, которая с трех сторон окружала участок площадью в два акра. Кустарник мог бы вырасти куда выше, если бы Конфетка дважды год не подрезал его.
   Он открыл железную, кованую, высотой по грудь калитку между двумя каменными столбами и вышел на усыпанную гравием обочину дороги. Слева от него двухполосное шоссе уходило в горы. Справа спускалось к далекому берегу, мимо других домов. Участки, на которых они стояли, с приближением к океану уменьшались и в городе составляли разве что десятую часть участка Поллардов. По мере того как земля сбегала к океану, огней в темноте только прибавлялось, но в нескольких милях от Конфетки огни эти резко обрывались, словно утыкались в черную стену. И стеной этой являлось ночное небо над холодными, без единого огонька, океанскими просторами.
   Конфетка двинулся вдоль изгороди, пока не почувствовал, что подошел к месту, где стоял Френк. Поднял большие руки, растопырил пальцы, прикоснулся к трепещущим на ветру листочкам в надежде, что на листве брат оставил психический след. Напрасно.
   Раздвинув ветви, сквозь зазор всмотрелся в дом, который в темноте выглядел большим, чем был на самом деле, комнат на восемнадцать или двадцать, хотя на самом деле их было только десять. В окнах, выходящих на фасад, свет не горел, лишь кухонное окно светилось сквозь грязные ситцевые занавески. И если бы не это окно, создавалось полное впечатление, что дом заброшен. Крыша над крыльцом просела, несколько столбиков балюстрады сломались, ступени, ведущие на крыльцо, покосились. Даже при слабом свете полумесяца Конфетка видел, что дом нуждался в покраске. Во многих местах проступило дерево, в других краска шелушилась и отслаивалась.
   Конфетка пытался поставить себя на место Френка, представить себе, что заставляло Френка возвращаться. Френк боялся Конфетку, и не без причины. Он также боялся своих сестер и всех воспоминаний, которые вызывал у него дом, поэтому ему вроде бы следовало держаться от дома подальше. Но он часто подкрадывался к дому, что-то искал, возможно, сам не понимал, что именно ему тут нужно.
   В раздражении Конфетка отпустил ветки, вернулся к калитке. Постоял у одного столба, потом у другого в поисках того места, где Френк отбился от кошек и убил Саманту. Ветер дул уже не так сильно, как днем, но тем не менее высушил кровь на камнях, а темнота спрятала оставшиеся пятна. Однако Конфетка не сомневался, что сможет найти место убийства. Он осторожно прикоснулся к столбу выше, ниже, с четырех сторон, будто боялся, что камень обожжет его. И пусть он терпеливо обследовал и неровную поверхность камней, и цементные швы, даже с его сверхъестественными способностями не мог уловить ауру брата.
   Он торопливо зашагал по потрескавшейся бетонной дорожке, чтобы покинуть холодную ночь и вернуться в тепло дома, на кухню, где его сестры сидели на одеялах в кошачьем углу. Вербина устроилась позади Виолет, с расческой в одной руке, щеткой для волос в другой, занимаясь светлыми волосами сестры.
   – Где Саманта? – спросил Конфетка.
   Вскинув голову, Виолет удивленно посмотрела на него.
   – Я же тебе сказала. Умерла.
   – Где тушка?
   – Здесь. – Виолет обеими руками обвела лежащих вокруг кошек.
   – Которая из них? – спросил Конфетка. Половина кошек лежали неподвижно, словно мертвые.
   – Все, – ответила Виолет. – Теперь они все – Саманта.
   Этого Конфетка и боялся. Всякий раз, когда одна из кошек умирала, близняшки размещали остальных кошек кружком, трупик клали на середину, а потом живые получали молчаливый приказ сожрать мертвую.
   – Черт, – вырвалось у Конфетки.
   – Саманта по-прежнему жива, она все еще часть нас. – Голос Виолет, такой же низкий и волнующий, стал более мечтательным. – Никто из наших кошечек не покидает нас. Часть ее… его… остается в каждом из нас… благодаря этому мы становимся сильнее и чище, и всегда вместе, отныне и навсегда.
   Конфетка не спросил, участвовали ли сестры в трапезе, потому что и так знал ответ. Виолет облизала уголок рта, словно вспоминая вкус съеденного, и ее влажные губы заблестели. И тут же язык Вербины прошелся по ее губам.
   Иногда у Конфетки возникало ощущение, что близняшки принадлежат совсем к другому виду живых существ, потому что он редко мог понять их позицию и поведение. А когда они смотрели на него, особенно Вербина, с ее постоянным молчанием, их лица и глаза не открывали ни мыслей, ни чувств, оставались такими же непроницаемыми, как у кошек.
   Он очень смутно понимал тесную связь близняшек с кошками. Но это был дар, полученный ими от их благословенной матери, вроде тех даров, что получил от нее он сам, поэтому Конфетка не сомневался в том, что связь эта близняшкам только во благо.
   И, однако, ему хотелось ударить Виолет, потому что она не сберегла для него тушку. Знала, что Френк прикасался к ней, что тушка нужна Конфетке, но не сберегла до того момента, как он проснулся, не поднялась на второй этаж, чтобы разбудить его раньше. Ему хотелось ударить ее, но она была его сестрой, и он не мог причинить вред сестре, потому что от него требовалось заботиться о них, защищать. Его мать наблюдала за ним.
   – Несъеденные части? – спросил он.
   Виолет указала на дверь кухни.
   Конфетка зажег наружный свет и вышел на заднее крыльцо. Кусочки костей и позвонки валялись на некрашеных досках. Только две стороны крыльца были открытыми, остальные занимали стены дома, и в том углу, где сходились стены, Конфетка нашел кусок хвоста Саманты и клоки шерсти, загнанные туда ночным ветром. Наполовину размозженный череп лежал на верхней ступеньке. Конфетка поднял его и спустился на некошеную лужайку.
   Ветер, который во второй половине дня уменьшил напор, внезапно стих полностью. Холодный воздух разносил самый слабый звук на большое расстояние; но ночь замерла.
   Обычно Конфетка мог коснуться предмета и увидеть, кто держал этот предмет до него. Случалось, он видел, куда пошел этот человек, оставив предмет, и, отправляясь на поиски этих людей, всегда находил их в том месте, на которое указывало дарованное ему ясновидение. Френк убил кошку, и Конфетка надеялся, что его контакт с останками разбудит шестое чувство, которое выведет его на след брата.
   Но разбитый череп очистили даже от самой маленькой толики плоти. Сожрали и то, что находилось внутри. Чистая, вылизанная, высушенная ветром кость ничем не отличалась от окаменелостей далеких веков. И в голове Конфетки появились образы не Френка, а других кошек, Вербины и Виолет. В конце концов он в отвращении отшвырнул череп Саманты.
   Раздражение только усилило злость. Конфетка чувствовал, как нарастает потребность. Он изо всех сил старался ее подавить… но сопротивляться нарастанию потребности было куда труднее, чем устоять перед женскими чарами или другими соблазнами. Он ненавидел Френка. Ненавидел сильно, всей душой, ненавидел все семь лет, с завидным постоянством, и сама мысль о том, что он проспал возможность уничтожить его, выводила Конфетку из себя.
   Потребность…
   Он упал на колени на заросшей сорняками лужайке. Сжал пальцы в кулаки, ссутулился, стиснул зубы, стараясь превратиться в скалу, в недвижную массу, которую даже самая насущная потребность, даже жуткий голод, даже дикая страсть не заставили бы сместиться хоть на дюйм. Он молился матери, просил дать ему силы устоять. Вновь поднялся ветер, и Конфетка точно знал, что это дьявольский ветер, который старается унести его навстречу искушению, поэтому повалился вперед, лицом вниз, вцепился пальцами в землю, повторяя святое имя матери, Розель, шепча его в землю и траву, снова и снова, прилагая все силы к тому, чтобы задавить свою черную потребность. Потом он заплакал. Поднялся. И пошел на охоту.

Глава 21

   Френк пошел в кинотеатр, просидел весь сеанс, но так и не смог сосредоточиться на фильме. Пообедал в «Эль Торито», не чувствуя вкуса пищи. Заталкивал в рот энчилады[10] и рис, как заталкивают в печку дрова. Потом пару часов бесцельно ездил по центральной и южной частям округа Орандж, нигде не останавливаясь, потому что чувствовал: безопасность – в движении. Наконец вернулся в отель.
   Вновь попытался пробить черную стену в мозгу, за которой скрывалось прошлое. Упорно выискивал хоть малейшую щель, через которую мог бы получить доступ к памяти. Не сомневался, если бы нашлась хоть одна такая щель, рухнул бы весь фасад амнезии. Но стена была ровной и гладкой.
   Он погасил свет, но заснуть не мог.
   Ветер практически стих. Его порывы не могли стать причиной бессонницы.
   И хотя крови на простынях была самая малость, и хотя она давно уже высохла, Френк решил, что именно кровавые пятна на простыне мешают ему заснуть. Включил лампу, скинул простыни на пол, попытался уснуть без них. Не вышло.
   Он сказал себе, что уснуть ему не дает амнезия, результат одиночества и чувства изоляции. И хотя в этом была доля правды, он знал, что обманывает себя.
   Потому что настоящей причиной, не позволяющей ему сомкнуть глаз, был страх. Страх перед тем, куда его может завести лунатизм. Страх того, что он может натворить в таком состоянии. И что найти на руках, когда проснется.

Глава 22

   Дерек спал. На другой кровати. Тихонько похрапывая. Томас заснуть не мог. Поднялся, подошел к окну, выглянул. Луна ушла. Он видел только темноту, огромную темноту.
   Томас не любил ночь. Она его пугала. Он любил солнечный свет, яркость цветов, зелень травы, синеву неба над головой. Небо напоминало Томасу крышку, которая накрывает мир, чтобы в нем царил полный порядок. Ночью все цвета исчезали, мир становился пустым, будто кто-то снимал крышку и запускал под нее пустоту, а ты смотрел на эту пустоту и чувствовал, что тебя может унести, как все эти цвета, унести из этого мира, и утром, когда крышку вернут на место, тебя под ней уже не будет, ты будешь где-то еще и никогда не сможешь вернуться назад. Никогда.
   Подушечками пальцев он коснулся окна. Стекло, холодное.
   Ночью он предпочитал спать. Обычно и спал. Но не в эту ночь.
   Он волновался о Джулии. Всегда немного волновался о ней. Брату и полагалось волноваться. Но сейчас волновался сильно. Очень сильно.
   А началось все этим утром. Забавное чувство. Забавное не в смысле ха-ха. В смысле странное. В смысле пугающее. Чувство говорило: «С Джулией должно случиться что-то действительно плохое». Томас очень расстроился, пытался предупредить ее. Послал ти-ви-предупреждение. Ему говорили, что картинки, голоса и музыка на ти-ви передаются через воздух. Поначалу он думал, это ложь, над ним просто насмехаются, пользуясь его тупостью, ожидают от него, что он поверит всему. Но потом Джулия подтвердила, что это правда, поэтому иногда он пытался послать ей свои мысли через ти-ви, потому что если по воздуху передавались картинки, голоса и музыка, то уж передать мысли было проще простого. «Будь осторожна, Джулия, – транслировал он через ти-ви. – Не теряй бдительность, будь осторожна. Что-то плохое может случиться».
   С Джулией у него всегда существовала какая-то связь. Он знал, когда она счастлива. Или грустит. Когда она болела, он иногда ложился на кровать и прижимал руки к животу. Он всегда знал, когда она собиралась приехать к нему.
   Что-то похожее произошло у него и с Бобби. Не сразу. Когда Джулия первый раз приехала с Бобби, Томас не почувствовал ничего. Но со временем стал чувствовать больше. И теперь с Бобби у него установилась почти такая же крепкая связь, как с Джулией.
   Он что-то чувствовал и в отношении других людей. Как Дерек. Как Джина, еще одна пациентка с синдромом Дауна, которая жила в Доме. Как две нянечки. Как одна из медсестер. Но эти связи значительно уступали тем, что установились у него с Бобби и Джулией. Он предположил, что чем сильнее он любит человека, тем больше его чувствует… знает о нем.
   Иногда, если Джулия волновалась о нем, Томасу очень хотелось сказать ей, что он в курсе и с ним все в полном порядке. Потому что она порадовалась бы, узнав, что ему известно о ее тревоге. Но он не располагал достаточным словарным запасом. Не мог объяснить, как и почему он иногда чувствовал эмоции других людей. Ему даже и не хотелось рассказывать кому-либо об этом, поскольку он боялся, что его примут за тупицу.
   Он и был тупицей. Знал это. Не таким тупицей, как Дерек, который был милым парнем, хорошим соседом по комнате, но уж очень медленно соображал. Люди иной раз использовали это слово: «медлительный» вместо «тупого», если говорили в его присутствии. Джулия – никогда. Бобби – никогда. Но некоторые люди говорили: «медлительный» – и думали, что он этого не поймет. Но он понимал. У них хватало других заумных слов, которые он действительно не понимал, но, конечно же, понимал, что означает «медлительный». Он не хотел быть тупым, но никто не дал ему шанса, и иногда он посылал ти-ви-сообщение Богу, просил Бога помочь ему перестать быть тупым, но то ли Бог хотел, чтобы он остался тупым навсегда (но почему?), то ли Бог не получал его сообщений.
   Джулия тоже не получала его сообщений. Томас всегда знал, когда его сообщения, отправленные через ти-ви, доходили до адресата. До Джулии они не доходили никогда.
   Но иногда он мог связаться с Бобби, что было забавно. Не в смысле ха-ха. Забавно в смысле странно. Забавно в смысле интересно. Когда Томас через ти-ви отправлял мысль Джулии, иногда ее получал Бобби. Как в это утро, когда он отправил ти-ви-предупреждение Джулии…
   «Что-то плохое может случиться, Джулия, грядет что-то действительно плохое…»
   …его получил Бобби. Может, потому, что и он, Томас, и Бобби любили Джулию? Томас этого не знал. Понятия не имел, как такое могло произойти. Но произошло. Бобби находился с ним на одной волне.
   И теперь Томас стоял у окна, в пижаме, смотрел в пугающую ночь, чувствовал там присутствие Плохого, которое отзывалось покалыванием в костях. Плохой был далеко, как от него, так и от Джулии, но приближался.
   Сегодня, во время визита Джулии, Томас хотел сказать ей о приближении Плохого. Но не мог сказать об этом так, чтобы слова его прозвучали осмысленно, боялся, что они прозвучат тупо. Джулия и Бобби, разумеется, знали, что он тупой, но он терпеть не мог говорить тупо в их присутствии, напоминать им, до какой степени он тупой. Все слова были у него в голове, он выстроил их, как положено, приготовился к тому, чтобы произнести, но внезапно все они перемешались, и он больше не смог привести их в порядок, вот он ничего и не сказал, потому что они стали словами, не несущими в себе никакого смысла, и он бы выглядел очень, очень тупым.
   А кроме того, он не знал, как охарактеризовать Плохого. Он думал, что это, возможно, человек, реальный ужасный человек, живущий в мире, который простирался за окнами, собирающийся причинить вред Джулии, но чувствовал, что Плохой – не совсем человек. Частично человек, но частично – что-то еще. И это что-то заставляло Томаса холодеть не только снаружи, но и изнутри. Словно он стоял на зимнем ветру и ел мороженое.
   По его телу пробежала дрожь.
   Он хотел бы отделаться от ужасных чувств, которые вызывал у него этот Плохой, но не мог просто вернуться в постель и отсечь их. Потому что у него возникла возможность предупредить Джулию и Бобби о приближении этой твари.
   За спиной Томаса Дерек что-то пробормотал во сне.
   В Доме царила тишина. Все тупые люди крепко спали. За исключением Томаса. Иногда ему нравилось бодрствовать, когда остальные спали. Иногда он чувствовал себя умнее их всех, видя то, что не видели они, зная то, чего не знали они, потому что в отличие от него спали.
   Он всматривался в пустоту ночи.
   Прижался лбом к стеклу.
   Ради Джулии мысленно устремился в пустоту. Далеко-далеко.
   Открыл себя. Чувствам. Покалыванию в костях.
   Что-то большое, отвратительно ужасное ударило его. Как волна. Вышло из ночи и ударило его, он отлетел от окна и задом плюхнулся на кровать, а потом более не мог чувствовать Плохого, тот ушел, но перед этим он почувствовал что-то такое большое и мерзкое, что у него отчаянно заколотилось сердце и он с трудом мог дышать. Поэтому он незамедлительно отправил ти-ви-сообщение Бобби:
   «Беги, беги, подальше отсюда, спасай Джулию, Плохой идет, Плохой, беги, беги!»

Глава 23

   Сон наполняла музыка Гленна Миллера «Серенада лунного света», хотя, как и все во сне, мелодия чем-то отличалась от реальной. Бобби очутился в доме, знакомом и при этом совершенно чужом, и каким-то образом знал, что это бунгало у моря, в котором он и Джулия намеревались поселиться, уйдя на пенсию молодыми. В гостиной, с персидским ковром на полу, удобными креслами, огромным старым «честерфилдом»[11], комодом Рулмана с бронзовыми панелями, торшером «арт-деко», полками, полными книг. Музыка доносилась снаружи, вот он и направился к ее источнику. Ему нравилась легкость, с которой обеспечивалось перемещение во сне. Он миновал дверь, не открывая ее, пересек широкое крыльцо, спустился по ступеням, не шевельнув ногой. С одной стороны урчал океан, пена на гребнях волн чуть фосфоресцировала в темноте. Под пальмой, на песке, стоял музыкальный автомат «Уэрлитзер-950», сверкая золотым и красным цветами, в трубках бежали подсвеченные пузырьки, газели непрерывно прыгали, механизм замены пластинок сверкал, словно сделанный из серебра, на проигрывателе вращалась большая черная пластинка. Бобби чувствовал, что «Серенада лунного света» будет играть до скончания веков, и его это вполне устраивало, потому что более умиротворяющей мелодии он назвать не мог. Он знал, что Джулия вышла из дома следом за ним и ждет его на влажном песке у самой воды, чтобы потанцевать с ним. Он повернулся и увидел ее, подсвеченную «Уэрлитзером-950», уже шагнул к ней…