Владимир Кунин
Цирк, цирк, цирк (рассказы)

Серафима

   Верблюда зовут Петя. У него спесивый вид, как у индийского раджи, старческая, презрительно отвисшая нижняя губа и усталые глаза с длинными и прямыми ресницами. Местами верблюд уже вытерся и напоминает вельветовые брюки.
   Верблюд помещен в конце закулисного коридора. Он лежит на подстилке из свалявшейся соломы, равнодушный ко всему происходящему вокруг.
   Иногда он встает, но как-то по складам. Процесс вставания занимает у него много времени, и поэтому он делает это редко и неохотно. Зато часто и с удовольствием вздыхает. За день он устает демонстрировать свою верблюжью гордость и презрение к окружающим, а посему вечером позволяет себе – правда, ненадолго – сбросить ледяную невозмутимость и царственную осанку. Он вытягивает шею, кладет голову на пол и с нескрываемым любопытством поглядывает снизу вверх на проходящих мимо актеров, берейторов и униформистов. Иногда в минуты особого благодушия он может помахать хвостом, уподобившись легкомысленному псу, желающему обратить на себя внимание. Нужно признаться, что в отличие от пса-забулдыги Петя не старается привлечь чье-либо внимание. Он делает это только для себя, в порядке вознаграждения за неприступный вид и чопорность, сохраняемые с самого утра. Трех-четырех взмахов совершенно достаточно, чтобы Петя осознал вздорность своего поведения и вновь обрел гордый и равнодушный вид.
   От стыда за минутную слабость Петя мучается всю ночь. Он кряхтит, встает, трется о стену плешивыми, вельветовыми боками, что-то жует, горестно скорбя о падении престижа и утерянной репутации, и только под утро затихает, дав себе слово больше никогда так не распускаться.
   Напротив Пети, в отгороженном и разделенном на два отсека стойле, живут осел и свинья, принадлежащие коверному клоуну. За ними ухаживает вечно не выспавшийся и небритый усталый человек – ассистент клоуна. Он появляется каждое утро с метлой, ведром и мешком свежих опилок, от которых чудесно пахнет сосновым лесом.
   Свинья тотчас приподнимается на передние ноги и, задрав голову, смотрит на человека, помаргивая маленькими сонными глазками. Осел тоже приходит в движение. Он начинает скрести пол тонким, изящным копытцем, вытягивает шею, поднимает верхнюю губу, обнажая ряд крепких зубов, прижимает к спине уши и шумно втягивает в себя воздух. «Сейчас заорет», – думает Петя и отворачивается к стене. Он не любит осла.
   И действительно, осел начинает кричать. Кричит он недолго, потому что каждый раз ассистент клоуна, не дожидаясь полного «крещендо», хлопает его метлой по худенькому заду и говорит: «Заткнись же, черт бы тебя побрал!..» И осел затыкается.
   К свинье Петя тоже относится плохо. То есть не плохо, а просто никак. Сначала бестолковая суетливость свиньи его раздражала, потом он привык и перестал обращать на нее внимание. Кажется, свинья это поняла и тоже всем своим видом старалась показать, что Петя для нее не существует. Да и верно. Петя был слишком велик для свиньи, она его не понимала, потихоньку презирая в душе за худобу.
   Осел же относился к Пете с уважением и жалостью. Ему нравилось в Пете чувство собственного достоинства, а жалость была вызвана раздвоенностью Петиных копыт. Несколько раз он пытался установить с Петей приятельские отношения. Это случалось тогда, когда ассистент клоуна решал произвести полную смену опилок в стойле. Он выводил осла и ставил его рядом с Петей. Осел тянулся к нему, играл ушами и однажды из вежливости съел клочок Петиного сена, хотя у себя в стойле к сену никогда не притрагивался.
   Петя не оценил трогательно раскрывшуюся перед ним душу осла. Осел не обиделся, но стал значительно сдержаннее.
   Примерно через полчаса после появления ассистента клоуна прибегала растрепанная девчонка. Девчонку звали Серафима. В цирке она работала уже пятый месяц и страшно гордилась тем, что попала в номер к заслуженному артисту. Во время представлений Серафима бегала в боковые проходы смотреть работу актеров в манеже и мечтала о том, что и она когда-нибудь выйдет на арену, окруженная очень хищными и послушными только ей зверями.
   Пока же она довольствовалась скромной ролью служащей по уходу за животными и, выполняя указания заслуженного артиста, опекала трех лисиц, кошку, двух зайцев и Петю.
   С лисицами, зайцами и кошкой Серафима подружилась довольно быстро и называла их «ребята», а Петю побаивалась и громко кричала на него басом.
   Наскоро покормив Петю, Серафима мчалась к «ребятам» и возилась с ними до начала утренней репетиции. Она мыла и чистила клетки, варила корм по рецептам старшего дрессировщика и под его наблюдением выводила «ребят» в манеж.
   Уже целую неделю Петя не репетировал и не работал. Его партнер по номеру, глупый и прожорливый страус эму, случайно проглотил мундштук заслуженного артиста и теперь болел. Страуса лечили, а Петя находился, так сказать, в вынужденном простое. Серафима понимала, что Петя не виноват во всей этой истории, но все же не удержалась и сказала ему:
   – А знаешь ли ты, верблюжатина, что кто не работает, тот не ест?
   Петя не знал этого и промолчал. Тогда Серафима плюнула, принесла ему воды и ушла.
   Старшего дрессировщика звали Михаил Михайлович. Небольшого роста, худощавый, одетый в обыкновенный комбинезон с лямками, Михаил Михайлович был похож на мастера цеха, на этакого заводского ветерана, который говорит директору «ты» и поучает молодых, неопытных инженеров.
   Но это только внешне. На самом деле Михаил Михайлович никогда никого не поучал. Он просто и очень толково объяснял, что и как нужно сделать.
   Михаил Михайлович говорил всем «вы» и, к неописуемому восторгу Серафимы, называл ее Серафимой Петровной.
   Заслуженный артист, услыхав ее отчество, тут же прозвал верблюда Петром Серафимовичем. Все засмеялись, Серафима обиделась, но ненадолго. В течение нескольких дней все называли Петю по имени и отчеству, потом эту шутку забыли, но Серафима почему-то стала значительно теплее относиться к верблюду. Она перестала по-извозчичьи кричать на него и однажды, меняя Пете подстилку, запела тоненьким голоском:
   Куда бежишь, тропинка милая,
   Куда зовешь... куда ведешь?..
   Это было настолько неожиданно, что Петя перестал жевать и повернул голову, удивленно глядя на Серафиму.
   – Ну чего ты, глупенький? – сказала Серафима, смутившись.
   Петя потянулся к ней, блаженно прикрыл глаза и... (Серафима могла бы в этом поклясться!) улыбнулся. По всей вероятности, так оно и было, потому что ни осла, ни свиньи рядом не было и Петя мог не стесняться нахлынувших на него чувств.
   Как-то после утренней репетиции Михаил Михайлович сказал:
   – А знаете что, Серафима Петровна, не грех бы вам почитать, что о наших питомцах умные люди пишут.
   – Господи, – сказала Серафима, – да я про них и сама-то все знаю, хоть сейчас садись да пиши. Они, Михаил Михайлыч, мне вроде как родственники стали, даже еще ближе. У меня, к примеру, тут неподалеку тетка живет – нашего бати сестра, да одних двоюродных душ пять будет. Дак я об них и не думаю вовсе, а все об зайцах, да лисицах, да об Пете об этом!
   – Ну вот и хорошо, – сказал Михаил Михайлович. – То есть не очень хорошо, душ-то двоюродных забывать не следовало, а книгу эту проглядите на досуге.
   «Это где же я досуг-то возьму?» – подумала Серафима, но книгу обернула в афишу заслуженного артиста и унесла к себе.
   Старый однотомник Брема Серафима прочла за два дня. Книга ей понравилась, и всю последующую неделю Серафима пыталась создать «естественные условия» для своих подопечных.
   С грехом пополам ей удалось приблизить зайцев и лисиц к условиям Брема, правда, не выпуская из клеток. Кошку она просто брала домой, поила молоком из блюдца и играла с ней. В такие минуты кошка забывала о своем цирковом образовании, вся важность с нее слетала, и она самозабвенно прыгала за бумажкой, привязанной к нитке. Наверное, ее очень устраивали эти «естественные условия», потому что, когда кошка по приказанию Михаила Михайловича была водворена в клетку, она так жалобно мяукала, что у Серафимы разрывалось сердце.
   Михаил Михайлович не испугался бурной деятельности, вызванной однотомником Брема, и принес Серафиме еще несколько книг о животных. Среди них была и книга заслуженного артиста, где он писал о том, как работает в цирке, как дрессирует зверей и как труды академика Павлова помогли ему стать хорошим дрессировщиком.
   Этого Серафима совсем не поняла, так как считала, что стать хорошим дрессировщиком заслуженному артисту помогли труды не Павлова, а Михаила Михайловича. Тем более что совсем недавно заслуженный артист на собрании говорил, что он работает с Михаилом Михайловичем уже тридцать лет, что Михаил очень хороший и много сделал для всего советского цирка.
   А Михаил Михайлович сказал «спасибо» и удивился, что до сих пор не привезли сгущенного молока для медвежат.
   Книжка заслуженного артиста была полна непонятных выражений. Тут были и «вкусовые ощущения», и «гуманизм дрессуры», и «условные рефлексы», и даже какие-то «кортикальные изменения». А про Михаила Михайловича не было ничего.
   Серафима очень хотела узнать, кто такой Павлов и в каком цирке он работает. У Михаила Михайловича спросить она постеснялась, боясь его этим обидеть.
   – Здравствуй, Сима-Серафима! – как-то на репетиции сказал ей заслуженный артист. – Это что же за книжка торчит у тебя из кармана?
   Серафима вытерла руки подолом халата и показала книгу.
   – Ух ты! – сказал заслуженный артист. – Никак меня прорабатываешь?
   – Ну что вы! Я вас не прорабатываю. Я как бы учусь. Мне Михаил Михайлович велели книжки про зверей читать...
   – Скажите, пожалуйста, какие вы у меня с Михаилом Михайловичем! – удивился заслуженный артист.
   – Я уже этого... ну, Брема, прошла, – обрадовалась Серафима. – Теперь по вас занимаюсь. Только я...
   Она слегка замялась.
   – Ну, что «только»?
   – Только я тут маленько не все разбираю.
   – Ах, Сима, Сима, – вздохнул заслуженный артист. – Не все понимаешь, говоришь? Что же ты думаешь, что я все понимал сначала? Нет, братец! В наше время никаких книжек не было. Своими руками все делали, своей головой до всего доходили. Это уж вам повезло!
   – А Павлов?
   – Что – Павлов? Какой Павлов?..
   – Как какой? – удивилась Серафима. – Ну тот, у которого, как их... рефлексы?
   – Рефлексы? Ах, Павлов... – усмехнулся заслуженный артист. – Вот мой «Павлов»! – Он резко щелкнул шамберьером. – На кончике этой штуки вся физиология умещается! Тут тебе и условные рефлексы, и вкусовые ощущения.
   – Миша! Михаил Михайлович! Давай верблюда в манеж.
   Стараясь не смотреть на Серафиму, Михаил Михайлович сказал:
   – Пойдемте, Серафима Петровна, пора Пете начинать репетировать.
   В полутемном закулисном коридоре Серафима испуганно зашептала:
   – Чего же они врут-то, Михаил Михалыч, какой же это Павлов, это же кнут просто!..
   – Кнут, Симочка, – кивнул Михаил Михайлович, – просто кнут. А про Павлова я тебе потом сам расскажу... Про великого русского ученого Павлова. Поднимай Петю, доченька...
   – Вставай, Петечка, – сказала Серафима вдруг ослабшим голосом.
   Верблюд поднялся и, пошевелив губами, ласково потянулся к Серафиме.
   – Ладно, ладно, идем уж, – отмахнулась Серафима и направилась в сумрак закулисного коридора.
   Высоко поднимая колени, верблюд гордо зашагал ей вслед,
   В манеже стояла неразбериха. Медвежонок перескочил через барьер и умчался в прохладные полутемные фойе цирка. За ним суматошно гонялись несколько человек, а заслуженный артист стоял посредине манежа и кричал, что так дальше продолжаться не может, что или он, или все эти бездарные люди, которые мало того что сами ничего делать не умеют, но еще вставляют палки в колеса ему, заслуженному артисту!
   – Ну, что еще здесь случилось? – спросил Михаил Михайлович униформиста, сидевшего на барьере.
   – Что случилось? Ничего не случилось, обыкновенная история. Ваш-то не дождался, покуда вы придете, ну и давай сам медвежонка репетировать. Ну ясно, медведь на трюк не идет, а ваш давай его лупить... Вот, пожалуйста, теперь по всем этажам и ловят...
   – Помогли бы лучше медвежонка ловить,. – окрысилась на него Серафима.
   – А чего его ловить-то, вон ведут уже страдальца вашего. – Униформист сплюнул, перелез через барьер и направился за кулисы.
   К этому времени заслуженный артист перестал кричать и нервно щелкал зажигалкой, стоя посередине манежа. Прикурив, он поднял голову и увидел Михаила Михайловича, Серафиму и Петю.
   – Ну что вы стоите, черт бы вас побрал, с этой дохлятиной?! Живо давайте его сюда!
   Серафима охнула и потащила Петю вперед, но Михаил Михайлович остановил ее и, подойдя к заслуженному артисту, тихо, но отчетливо произнес:
   – Ни ваше звание, ни ваши заслуги не дают права разговаривать с людьми подобным образом. Будьте любезны, возьмите себя в руки.
   Заслуженный артист задохнулся от злости, и крик прорвался уже с утроенной силой:
   – Да как вы смеете! Вы у меня работаете или...
   – Я не у вас работаю, а в советском цирке! – перебил его Михаил Михайлович. – Извольте выбирать выражения.
   – Ах вот как! – закричал заслуженный артист. – В таком случае извольте работать сами! Снимайте номер с программы! Я сегодня в манеж не выхожу! Я болен. Понимаете, бо-лен!
   Он схватил шляпу и трость, лежавшие на барьере, и выбежал в боковой проход.
   – Ну вот это уже совсем глупо, – тихо произнес Михаил Михайлович. Потом он огляделся вокруг и, встретившись глазами с бледной, испуганной Серафимой, улыбнулся и сказал:
   – Ну, что вы стоите, товарищи, давайте репетировать!
   Но репетировать не пришлось. Прибежали директор цирка, инспектор манежа, главный режиссер. Они долго и тихо разговаривали с Михаилом Михайловичем, а потом все вместе пошли наверх в кабинет директора.
   А через полчаса на общем собрании всех работников цирка было решено, что выступление должно состояться. Заслуженного артиста беспокоить не стоит, вечером в манеж выйдет Михаил Михайлович, а завтра-послезавтра руководство даст указания на дальнейшее.
   До начала представления Серафима не могла найти себе места.
   Она то мчалась к верблюду и начинала лихорадочно расчесывать его свалявшуюся шерсть, то бесцельно стояла у клеток с «ребятами», сосредоточенно глядя на металлическую сетку, отгораживавшую лисиц от зайцев. Всматривалась долго, до ряби в глазах, ни о чем не думая, ничего не понимая. И вдруг, очнувшись, вздрагивала, как от удара. Медвежонок, собрание, крик, Михаил Михайлович – все громоздилось одно на другое, и события прошедшего дня заставляли биться ее сердце мелко и часто, как во время болезни. Обедать она не пошла и с ужасом ждала начала представления.
   Ассистент клоуна уже шел одевать свинью и на ходу молча сунул Серафиме в руку капустную кочерыжку. Скоро первый звонок...
   Совершенно растерянная, она начала жевать кочерыжку. Сочный хруст привел ее в себя. Она отшвырнула кочерыжку и с отвращением подумала о себе: «Господи, как же это я лопаю капусту в такое время...»
   Раздался первый звонок.
   И Серафима вдруг очень ясно представила себе, что сегодня ей придется делать все то, что в обычные дни делал Михаил Михайлович. И так же хорошо, четко и быстро.
   Она помчалась к инспектору манежа и на большом чистом листе бумаги написала названия всех реприз и порядок вывода зверей на арену. Лист она повесила у занавеса в артистическом проходе и побежала готовить животных к работе.
   Она одевала собак, сортировала рыбу для морских львов, застегивала намордники на медведях и усаживала лисиц и зайцев в маленькие переносные клетки.
   Серафима не заметила, как началось и кончилось первое отделение. Она не слышала, как директор цирка сказал Михаилу Михайловичу:
   – А знаете, ваш руководитель номера действительно заболел... Жестокий сердечный приступ. Я только что из гостиницы. У него врач...
   – Очень жаль. – сказал Михаил Михайлович. – Успокойте его, пожалуйста. Все будет в порядке.
   Он повернулся и увидел Серафиму, запрягавшую гуся в игрушечный фаэтон, в котором сидела Мика, маленькая обезьянка.
   – Сейчас начинаем, Серафима Петровна. Все как всегда. – Михаил Михайлович сказал это так же спокойно, как говорил каждый вечер, но Серафима вдруг разволновалась. У нее затряслись руки, и сердце опять забилось мелко и часто...
   Первые звуки выходного марша почему-то успокоили ее. «Все как всегда», – подумала она и взглянула на Михаила Михайловича.
   Старший дрессировщик внимательно прочел повешенный Серафимой лист.
   – Спасибо, доченька, – сказал он и вышел в ярко освещенный манеж. С этой секунды все страхи и волнения покинули Серафиму. «Все как всегда...» Быстро и уверенно она подавала животных в манеж, принимала их за кулисами после выполненного трюка, подтаскивала и уносила реквизит, переодевала лисиц и зайцев.
   Серафиме смертельно хотелось хоть краешком глаза глянуть в манеж, но на это не было совершенно времени, и только приглушенные тяжелым бархатным занавесом смех и аплодисменты, доносившиеся с арены, говорили Серафиме, что ничего страшного не произошло, что все идет прекрасно, что «все как всегда»!
   «Сейчас последняя реприза, – подумала Серафима. – Уже ведут слона».
   – Сима, в сторонку! – крикнул кто-то.
   Занавес приоткрылся, пропуская слона на арену, и Серафима на мгновение увидела смеющиеся лица зрителей, большой красный ковер, Михаила Михайловича и белую ленту барьера вокруг манежа. Обессиленная и счастливая, Серафима зарылась лицом в тяжелые складки занавеса и слушала нарастающий гул аплодисментов.
   Она была счастлива. За зрителей, за Михаила Михайловича, за себя, за всех на свете!
   Чья-то рука опустилась ей на плечо. Серафима вздрогнула и повернулась. Перед ней, тяжело опираясь на палку, стоял заслуженный артист в распахнутом пальто, без шляпы... Он смотрел поверх ее головы на закрытый занавес, откуда неслись аплодисменты. Он был очень бледен и прерывисто дышал, крепко держась за плечо Серафимы. Ей стало страшно жалко его. Захотелось успокоить его, сказать, что все в порядке, «все как всегда», но заслуженный артист приложил палец к губам и почти шепотом сказал:
   – Тише, Симочка... Это вам аплодируют, Серафима Петровна... Слышите, вам...
   Занавес распахнулся, прошел слон, волоча на хвосте коверного клоуна. А через несколько секунд с манежа за кулисы вышел Михаил Михайлович. Усталыми глазами он взглянул на заслуженного артиста и сказал:
   – Добрый вечер. Напрасно вы встали, все в порядке...
   – Миша... – сказал заслуженный артист. – Прости меня, Миша...
   – Вам нужно прилечь. Идемте в гардеробную, я вам расскажу одну занятную штуку. Только сейчас, в манеже, я понял, что медвежата охотнее идут на трюк, когда... Пойдемте, вы полежите, а я вам расскажу...
   Михаил Михайлович взял под руку заслуженного артиста и, повернувшись к Серафиме, ласково сказал ей:
   – Будьте любезны, Симочка, накормите животных.
   – Да, пожалуйста... Серафима Петровна, накормите животных... – с трудом проговорил заслуженный артист и, улыбнувшись, добавил: – И проследите там, чтобы все было в порядке...
   – Хорошо, – ответила Серафима, – все будет, как всегда...
   А спустя часа полтора, когда уже все разошлись, когда казалось, что цирк опустел и уснул, из дальнего конца закулисного коридора, где обычно лежал верблюд, все еще слышалось тоненькое:
   Куда бежишь, тропинка милая,
   Куда торопишься, зовешь?..

Латшими

   Латшими – это слоненок. Маленький слоненок для больших слонов и очень большой слон для маленьких людей.
   Латшими – упитанный слоненок, он весит 2654 килограмма, немного меньше трех тонн. Для взрослого слона это смехотворно мало.
   Латшими не всегда знает, что можно и чего нельзя. Поэтому он часто попадает впросак. Большой слон, например, никогда не стал бы тереться о тонкую перегородку слоновника. А Латшими это делает. И каждый раз ломает перегородку. Трещат доски, и перегородка начинает падать. Латшими приходится упираться хоботом, чтобы тоже не упасть. Это очень трудно. И однажды Латшими свалился вместе с перегородкой. Он очень испугался, вскочил и затрубил на весь слоновник. И тогда прибежали люди, и начали кричать Латшими всякие нехорошие слова, и даже ударили. Было очень больно, и Латшими попятился и уж совсем нечаянно выломал заднюю стенку стойла. Люди рассердились еще больше и стали кричать, что они никогда не видели такого глупого слона и вообще неправда, что слоны умные: они глупые, они плохие, а Латшими самый плохой и самый глупый из всех слонов на свете! И вообще, как он попал в цирк?!
   Очень обидно было слышать такое, тем более что один человек (которого среди этих людей не было) много раз говорил Латшими «умница» и называл его прекрасным слонишкой.
   А этот человек знал, что говорил. Уж он-то в слонах понимал больше всех. Захочет Латшими морковку – этот человек сразу даст ему морковку, захочет сахар – получай сахар. А эти, которые сейчас кричат, они и не догадались бы никогда, что нужно Латшими...
   Подумав об этом, Латшими почему-то успокоился и стал тянуться к людям своим длинным носом-хоботом. Тут все в один голос заявили, что на него, на Латшими, ничего не действует, что совести у него нет и что его нужно отправить в зоопарк при первой возможности.
   Если говорить честно, люди боялись Латшими потому, что он не понимал их и делал все не так, как этого хотели люди. Но Латшими не знал этого и сам боялся людей.
   Правда, иногда он думал, что он хоть и маленький, но все же немного больше всех этих людей и при желании мог бы поддать им своим хоботом. Но это приходило ему в голову редко, и он сразу же вспоминал, как больно умеют люди зацеплять крючком за ухо или стукать по носу. И Латшими отгонял от себя эту мятежную мысль.
   Если не считать этих маленьких скандальчиков, которые повторялись примерно каждую неделю, Латшими жилось недурно.
   В слоновнике было тепло, и пол из свежих сосновых досок всегда посыпался желтыми опилками. Можно было набрать хоботом кучу опилок и обдать ими себя сверху. Латшими часто устраивал себе такой душ.
   А сахар! Если бы люди знали, какая это вкусная штука! Нет, Латшими не считал, что все остальное невкусно. Теплые булки – это прекрасно, морковка – изумительно, яблоки – просто прелесть. Но сахар! Сахар был лучше всего. Даже когда Латшими хотел почесаться о перегородку или принять опилочный душ, ему все равно казалось, что в первую очередь он хочет сахара!
   Человек, которого называли Серебряков, отлично знал все это. Говорил он совсем тихим голосом. И никогда не кричал на Латшими. У них были просто приятельские отношения. Они полностью доверяли друг другу, и обоих это очень устраивало.
   Он вообще много знал, этот Серебряков.
   Вот, например, Латшими совсем не подавал вида, что его страшно раздражает звяканье цепи, которой он был привязан за ногу. Ну может, раза два-три оглянулся на звук...
   А Серебряков понял. Понял и обернул каждое звено трехметровой цепи в мягкие тряпочки. Цепь больше не звякала, и Латшими не нервничал.
   Однажды Серебряков заболел и не приходил в цирк четыре дня. Кто-то приносил Латшими еду, кто-то убирал у него в стойле, кто-то уносил еду нетронутой... Латшими было плохо. Он часами неподвижно стоял, повернув голову в сторону, откуда обычно приходил Серебряков, и потихоньку скулил. Совсем как обиженный щенок.
   А когда Серебряков выздоровел и пришел, Латшими так растерялся от радости, что не знал, как ему себя вести! Он обнял Серебрякова хоботом и начал нежно раскачивать его из стороны в сторону.
   Серебряков всегда очень нужен был Латшими, и сам Латшими ни на секунду не сомневался в том, что он тоже необходим Серебрякову.
   Когда Латшими слышал звук его шагов, он начинал переступать передними ногами и встряхивать головой, раскачивая хоботом. Серебряков подходил, и Латшими дул ему хоботом в лицо. «Ах ты, глупый», – говорил Серебряков и делал вид, что роется в карманах. Немного порывшись, он вынимал из карманов пустые руки, разводил их в стороны и говорил: «Нету, нету, мой мальчик...»
   Но Латшими знал, что это шутка... Он обнимал Серебрякова хоботом, подтягивал осторожно к себе и сам залезал к нему в карман. И конечно, там был сахар! «Нет, ты умница», – говорил Серебряков и уходил куда-то в конец закулисного коридора. Латшими, насколько ему позволяла цепь, высовывался из стойла и смотрел вслед. Но коридор был круглый, и Латшими быстро терял Серебрякова из виду.
   Правда, он знал, что не пройдет и трех минут, как Серебряков вернется. В руках у него будет большой железный совок и длинная палка с множеством голых веточек на конце. Жевать эти веточки нельзя, это Латшими знает. Однажды он попытался это сделать, и Серебряков рассердился. Латшими чувствовал себя страшно неловко и два следующих дня подлизывался к Серебрякову. Но был прощен только тогда, когда Серебряков, несколько раз оставив эту штуку в стойле, убедился, что Латшими не обращает на нее никакого внимания. Когда же Латшими узнал, что это называется «метла», и увидел, что ею делают, ему стало стыдно за свое легкомыслие. Это не значило, что Латшими повзрослел и стал серьезным слоном. Просто у него определилось четкое отношение к метле и к ряду вещей, с которыми таким образом его познакомил Серебряков.
   Иногда Серебряков учил Латшими странным вещам: подавать ноги, поднимать его хоботом наверх, садиться, стоять на задних ногах и многое другое. За все это полагался сахар, и Латшими занимался с увлечением.