— Откуда это вас черт принес? — проговорил ирландец, причем мускулы как-то странно сдвигались и раздвигались, изображая на его лице не то улыбку, не то гримасу. — Да ради этой песенки вы мне желанный гость; добро пожаловать. Но каким образом попали вы сюда?
   — Я прибил аус Halle in Preussen, — добродушно ответил музыкант, — а фаш фатерлянд какой?
   — Да что ты жид, что ли?
   — Nein! O, nein! Я тобрая христианка, котите, я фам играет янки тудель?
   — Янки! Гром и молния! Да вы разбудите моего господина! Ах, если бы не это, я бы вам позволил с утра до ночи играть то, что вы сейчас играли. Отрадно слушать этот напев здесь и вспоминать при этом, что старая Ирландия за тридевять земель отсюда!
   Веселый смех неслышно приблизившегося Деннинга прервал этот диалог ирландца и принудил его удивительно быстро куда-то скрыться. И в этот день мы уже больше не видали его, так как за завтраком у стола, по приказанию Деннинга, нам прислуживал молодой мулат. Нет надобности говорить, что, очутившиеся на улицах Нью-Йорка в наших непривычных для нас нарядах, и я, и дядя, мы чувствовали себя не совсем-то удобно, а дядин сосредоточенно серьезный вид до крайности смешил меня.
   На пароходе мы заняли довольно приличную каюту под предлогом сохранить в целости дядюшкины товары. Затем мы принялись бродить по палубе, шныряя между пассажирами с тем удивленно любопытным видом, который и приличествовал нашему теперешнему положению.
   — Я уже видел около дюжины знакомых, — весело сообщил мне дядя, — и сейчас только разговаривал с четверть часа со своим бывшим школьным товарищем; никто меня не узнает! Я даже убежден, что в этом виде меня и матушка моя не сумеет узнать.
   — Тем лучше, дядя, — подхватил я, — мы можем воспользоваться этим, чтобы пошутить и с нашими домашними, когда мы доберемся до Равенснеста. Что касается меня, то я лично того мнения, что нам следует сохранить нашу тайну вплоть до последнего момента; это будет забавнее и притом много осторожнее.
   — Молчи! Вон идет и сам Сенека Ньюкем! Смотри, ведь он идет прямо сюда.
   Действительно, то был Сенека, он шел медленно, приближаясь к носовой части судна, где стояли мы. Дядюшка вздумал вступить с ним в разговоры с намерением выпытать у него кое-какие сведения, которые бы облегчили нам предстоящее путешествие в Равенснест. С этой целью мнимый торговец достал из своей котомки дешевые часы и робко предложил их молодому судье со словами:
   — Купить, пожалуйста, этот часи, mein Herr!
   — Хм! Что такое?! Часы? — небрежно кинул Сенека таким пренебрежительно надменным тоном, который сразу выдает пошлую напыщенность по отношению к низшим себя и бессильную злобу ко всему, что выше. — Аа, так это у вас часы! А откуда вы сами, приятель, из какой страны?
   — Меня быть немца, ein Deutscher!
   — А, немец! .. Ну, да, а ейнэ Тейтшер — это, вероятно, то местечко или город, откуда вы родом?
   — Oh, nein, nein! .. Ein Deutscher — это быть немец.
   — Да, да, теперь я понимаю. А сколько времени вы в Америке?
   — Твенадцать месяц.
   — Так давно! Да этого срока почти достаточно, чтобы зачислить вас американским гражданином; где вы живете?
   — Никте, mein Herr! Мене шивет, где мене есть сей минут, сейчаси стись, сейчаси там.
   — А, понимаю, вы не имеете постоянного местопребывания; ведете, так сказать, кочующую жизнь. Много у вас этих часов?
   — У меня есть такой двадцать штуки и дешево как песку и смотрит тошно часи на городской Rathhaus.
   — Что вы хотите взять за эти?
   — О, dieses hier? Ви мошет имейт фюр восем доллар; всякий фам будут сказать, это самый настоящий золотой.
   — А, так они не золотые? Ведь вы и меня чуть было не провели! Не уступите ли вы их мне подешевле?
   — О, я думал, это будет мошно, если mein Herr мене давайт одна добри совети.
   — О, что касается добрых советов, то я всегда готов служить! Но отойдите же немного в сторону, чтобы нам можно было говорить наедине. Какого рода ваше дело? Вам требуется, может быть, взыскать убытки или же есть у вас в суде какое-нибудь дело?
   — Nein, nein! .. Мене нет никакой процесс, мене шелал полушить одна совети.
   — Ну, да, совет часто влечет за собой процесс!
   — Та, та… — весело засмеялся торговец, — это бувайт, aber мене кошет просить у ви, кде есть такой место, мене хорошо продавайт моя товара, часи и разни вешш, ни большая город, а кте такой теревни?
   — Да, да, я понимаю. Так вы говорите, что хотите мне уступить эти часы за шесть долларов? Хм! Это недешево за такой хлам, но все равно я друг бедняков и презираю аристократию.
   Сенека воображал, что презирает то, что, в сущности, он просто ненавидел. Аристократами он называл огульно всех истинно порядочных людей.
   — Я всегда готов быть полезен каждому хорошему доброму человеку, и если вы согласны уступить мне эти часы задаром, то полагаю, что сумею вам указать такое место, где вы остальные девятнадцать выгодно продадите менее чем за неделю.
   — Ну, пускай будэт, как ви шолает, берет его, — он була ваша, но показывайт мене того город, кде я бул продавайт моя товары.
   — Так решено! Я оставляю у себя эти часы, как вы того желаете, а вам взамен я укажу то место, где вы сумеете продать все остальное.
   — Так, так! Что я шелает это одна совета, а вы шелает одна часи! — весело рассмеялся дядя.
   И с этого момента мы оставались с Сенекой в отличных отношениях. В течение всего остального пути он нас при встрече каждый раз награждал покровительственными взглядами и улыбками, ясно свидетельствовавшими о том, что, несмотря на его крайне демократические принципы, он все же не желал ставить себя на одну доску с людьми, по его мнению, стоявшими ниже его. Но тем не менее, прежде чем расстаться с нашим судном, он дал нам несколько советов и условился с нами, где нам должно встретиться на следующее утро, и почти дружески простился с нами, когда мы, наконец, остановились у мола города Олбани.
   Олбани — город весьма привлекательного вида; но, в сущности, он не что иное, как небольшой провинциальный городок. Со своими гуслями под мышкой я брел следом за дядей, который тут же, по дороге, прежде чем мы успели добраться до заезжего дома, продал одну пару часов.
   Понятно, что мы не направились к одной из лучших гостиниц, где бы нас, вероятно, не приняли в таком виде, в каком мы странствовали теперь, а обратились в какую-то второстепенную гостиницу, где, как и следовало того ожидать, мы чувствовали себя довольно плохо, в качестве людей, привыкших ко всякого рода изысканному комфорту.
   На другое утро мы взяли билет на ту железную дорогу, которая идет на Саратогу, через Трою. Какому классику пришло на мысль вызвать в этих местах воспоминания о старике Гомере? — спрашивал себя я каждый раз, бродя по улицам этого веселенького городка. Тени погибшего Ахиллеса, Гектора и Гекубы смущали мой душевный мир.
   Именно в этой современной американской Трое я дебютировал в качестве кочующего музыканта под окнами главной гостиницы этого города. Хотя о моем инструменте нельзя сказать ничего лестного, но тем не менее сам музыкант, как видно, был не лишен таланта, так как вскоре в окнах гостиницы показалось около десятка разных лиц, и в том числе особенно остановили на себе мое внимание отец и дочь, судя по фамильному сходству молодой девушки и пожилого господина.
   Отец, как видно, принадлежал к духовному сословию. В приятном, добродушном лице его я прочел нечто похожее на любопытство, которое заставило меня подойти ближе. Я сделал несколько шагов, чтобы приблизиться к окну, а затем господин этот сделал мне знак, приглашая меня войти в гостиницу. Признаюсь, мне с непривычки показалось странным, что меня приглашают, и я готов был не исполнить желания старика, но во взгляде светлых глаз и во всей позе и манерах молодой девушки было нечто такое, что против воли заставило меня войти, и я повиновался. Девушка эта, будучи, в сущности, очень хорошенькой, обладала, однако, такой красотой, которую нельзя было назвать блестящей, бьющей в глаза; но выражение ее лица, улыбки, глаз, все это придавало ей какую-то необычайную прелесть кротости, нежности и чисто женской грации, которая как-то сразу привлекла все мои симпатии. Вскоре я очутился в зале гостиницы, но в этой зале в данный момент не было никого, кроме молодой девушки и ее отца.
   — Войдите, молодой человек, войдите, — ласково заговорил ее отец,
   — меня заинтересовал ваш инструмент; скажите, как вы его называете?
   — Гусли, — ответил я.
   — А-а… ну, а откуда вы сами? Если не ошибаюсь, вы иностранец?
   — Я ис немецкой сторона аус Прейссен, где король Кениг Вильхельм управляйт.
   — Что он говорит, Молли? — переспросил отец.
   Итак, эта прелестная девушка звалась Молли, то есть Мария! И как мне нравилось это простое уменьшительное имя Молли! К тому же, в наше время это положительно признак хорошего происхождения и хорошей семьи, когда у девушки обыкновенное, невычурное имя; в другой семье ее бы непременно назвали «Мелисса» или «Миранда».
   — Это понять не трудно, — возразил голос, подобного которому я в жизни своей еще не слыхал; то был необычайно нежный, музыкальный, певучий голос, казавшийся еще прелестнее от легкой вибрации сдерживаемого смеха. — Он говорит, что прибыл из Германии, из Пруссии, где царствует добрый король Вильгельм.
   — А этот инструмент называется гусли? Что здесь написано, вот на этой дощечке? — продолжал любопытствовать отец молодой девушки.
   — О, это был насфание фабрикант; Хохштейль fecit.
   — Fecit! — возразил почтенный господин. — Это слово не немецкое.
   — О, nein, nein, это быть Latein facio, feci, factum, facere feci, facisti, fecit. Это значит сделал, вы знает?
   Пастор взглянул на меня с удивлением, окинул взглядом мой наряд, переглянулся с дочерью и улыбнулся.
   — Вы умеете по латыни? — спросил он.
   — О, немношки, ошень немношки. В моя родин кашдая шеловек долшна быть зольдат на фремя, а хто понимала латейн, тот мошно быть делайт сержант и капорал.
   — У вас многие изучают латынь? Я слышал, что в Венгрии все образованные люди знают этот язык.
   — Ми все ушил чего-нибудь, но ми ушил не всякий вешш.
   При этом я заметил, что легкая улыбка скользнула на губах прелестной девушки, но она тотчас же поспешила согнать ее с лица, хотя в глазах ее во все время этого нашего свидания не пропадало выражение веселого и добродушного лукавства.
   — Да, я знаю, что в Пруссии прекраснейшие школы, и правительство ваше очень следит за нуждами всех классов населения; но все же я не могу достаточно надивиться на то, что вы так основательно изучали латынь. Даже у нас, где все так хвастаются и гордятся…
   — Oh, ja! — воскликнул я. — В этой земля все ошень много хвастает, все хвастает…
   Мэри на это рассмеялась от души, почти по-детски, но ее отец сдержанно выждал, когда я кончу свои слова, и продолжал:
   — Вот видите ли, я хотел сказать, что у нас, где все гордятся своими школами и тем благотворным влиянием, какое они оказывают на умственное развитие народа, весьма редко встретите вы людей вашего сословия, изучавших мертвые языки.
   — О, это быть мое созловие, вас удивляйт! Мой папаша быть короши дшентелэмэн, она мене давал такой обрасофания, какая Кениг наша давайт свой кениглихен принц.
   Желание казаться в глазах Мэри выше, чем того можно было ожидать, судя по моему наряду, вовлекло меня даже в некоторую неосторожность. Конечно, я нимало не затруднился объяснить, каким путем молодой человек, получивший образование, столь же блестящее, как и принц крови, вдруг дошел до того, что ходит со своими гуслями по улицам американской Трои. Мысль быть в глазах этой прелестной девушки человеком из низшего класса и без всякого образования казалась для меня положительно нестерпимой. Своей, не совсем-то правдоподобной, но все же возможной историей я спас себя от этого стыда и даже мог заметить, что после моего рассказа отец и дочь относились ко мне с еще большим участием и доброжелательством; в особенности в чудных глазах Мэри я читал глубокое сочувствие, и это несказанно радовало меня.
   — Но, если так, мой молодой приятель, — продолжал отец молодой девушки, — то вам следует, и даже весьма возможно, добиться здесь лучшего положения, нежели то, какое вы занимаете сейчас. Например, греческий язык вам сколько-нибудь знаком?
   — Да, да; гретшеский много ушить в немецкая сторона.
   — А новейшие языки не изучали?
   — Я говорит на пять главныя языки Европа.
   — На пяти главных языках, какие же это, Мэри? — обратился он к дочери!
   — Я полагаю, что это французский, немецкий, испанский и итальянский.
   — Но ведь это всего четыре, а пятый-то какой?
   — Баришни позабыл английски, английски это быть пяти.
   — Ах, да, английский! — не без лукавства, как бы спохватясь, воскликнула плутовка, закусив губу, чтобы не рассмеяться мне в лицо.
   — Действительно, я позабыл английский, но это потому, что мы привыкли считать этот язык не исключительно европейским. Но я полагаю, что английским вы владеете менее свободно, чем остальными?
   — Oh, ja!
   Молодая девушка не в силах была подавить мимолетную улыбку.
   — Я вам, как иностранцу, очень сочувствую и весьма сожалею, что встретил вас в пути с тем, чтобы снова потерять из виду, и потому ничем не могу быть вам полезен. Куда же теперь лежит ваш путь, мой молодой германец?
   — Теперь я ехать буду в одно место — Равенснест, корошо мест, где продовайт часы.
   — Как в Равенснест? — переспросил отец.
   — В Равенснест? — повторила за ним Мэри.
   — Ведь Равенснест то самое местечко, где мы живем, ведь это мой приход, в котором я состою священником епископальной и протестантской церкви, — пояснил мне мой приветливый собеседник.
   Итак, я видел перед собой мистера Уоррена, священника, вступившего в исполнение обязанностей приходского священника в нашей родовой церкви святого Андрея в Равенснесте как раз в то время, когда я уехал из Америки. Марта часто упоминала в своих письмах о нем и о его дочери. Сам мистер Уоррен был человек из хорошей семьи и с всесторонним образованием, но без средств. Он стал священником по призванию и против желания своей семьи, которая совершенно отвернулась от него с того времени, но он не унывал, находя счастье в своем ребенке, которого любил со всей нежностью одинокого отца. Из писем Марты было известно, что мистер Уоррен вдов, а Мэри, его единственное дитя, что он человек до крайности религиозный, простого сердца, с сильной волей и проницательным умом, любивший ближнего столько же в силу принципа, сколько и по внутреннему сердечному влечению.
   О дочери его сестра писала мне, что это девушка необычайно милого характера, скромная, кроткая и большая умница, получившая прекрасное образование и украшавшая своим присутствием не только дом своего отца, но и весь Равенснест.
   Марта писала, что пребывание в этом старинном родовом гнезде стало для нее вдвое приятнее с тех пор, как с ними по соседству поселилась прелестная Мэри Уоррен. Порою мне казалось даже, что эта девушка ей больше по душе, чем обе воспитанницы дяди, которые, по правде говоря, тоже были милы и хороши, каждая в своем роде.
   Все эти воспоминания с быстротой молнии проносились у меня в мозгу, в то время, как мистер Уоррен мне дал понять, кто он такой.
   — Как это странно! — вымолвил он. — Что может вас привлекать в Равенснесте?
   — Они сказала моя дядя, это короша место — продовайт часи.
   — А, так у вас есть дядя? Ах, да, я, кажется, его и вижу, он как раз предлагает какому-то господину часы. Ваш дядя — такой же лингвист, как вы, и получил такое же образование, какое, по вашим рассказам, получили вы сами?
   — О, да, да! Он была немного больше и дшентельмэн, чем та господин, котори покупайт сейчас часи.
   — Это должно быть, те самые два… два господина, о которых нам говорил мистер Ньюкем, которые имели намерение посетить наш Равенснест.
   — Да, ты права, тем более что мистер Ньюкем нам говорил, что они должны встретиться именно здесь, в Трое, и что затем мы вместе должны будем отправиться до Саратоги. А вот идет сюда и Оппортюнити Ньюкем, вероятно, и брат ее здесь где-нибудь поблизости.
   Действительно, почти в ту же минуту в комнату вошла моя бывшая хорошая знакомая Оппортюнити Ньюкем.
   Ее походка и манера отмечались какой-то деланной небрежностью, которую она, как видно, принимала за достоинство, и вся ее фигура дышала самонадеянностью и самодовольством.
   Одну секунду я боялся быть узнанным ею; мне казалось, что ее страстное желание стать владелицей всех богатств Равенснеста и столь усердное старание увлечь меня в свои сети должны были настолько ознакомить ее со всеми даже неуловимыми особенностями моего лица, что это сразу помогло бы ей узнать меня даже и в этом странном наряде. Но опасения мои оказались напрасными, эта девица даже не обратила на меня никакого внимания.

Глава VI

   О! Она несла свою голову с такой гордостью и так надменно заставляла колыхаться перо на своей шляпе!
   Видели ли вы когда-нибудь более блестящую пастушку, бегающую, смеясь, по зеленому лугу?
Аллан Куннингам

   — Ах, какие прелестные французские виньетки! — воскликнула Оппортюнити, подбегая к столу, на котором были разложены лубочные раскрашенные картинки, изображающие главнейшие добродетели в образе тучных женщин с необычайно мясистыми, обнаженными руками. Под этими картинами красовались французские надписи: La vertu, la solitude, la charite, которые она, не без некоторого самодовольства, тотчас же бойко перевела на свой родной язык. Из писем мне уже была известна эта новая претензия мисс Оппортюнити на знание французского языка, которым, в сущности, она владела далеко не в совершенстве. Я не мог удержать улыбки, по случаю этих grands-airs'ов m-lle Ньюкем; Мэри, позволившая себе ту же безмолвную критику на ее счет, случайно встретилась со мной глазами, прочла в них ту же мысль. Эта случайность несказанно радовала меня, она как будто устанавливала между нами род тайного сообщничества, которое мне было как-то особенно приятно. Между тем Оппортюнити, довольная тем, что успела выказать свои знания во французском языке, обернулась в мою сторону, чтобы разглядеть мою физиономию, но, очевидно, она осталась не совсем довольна своим осмотром, так как, момент спустя, она подвинула себе стул, села ко мне спиной и принялась выкладывать свои новости, не обращая ни малейшего внимания на мою особу, ни даже на желание и вкусы своих собеседников. Ее резкий, самонадеянный тон, манера говорить отрывисто и непоследовательно — все это как-то резало мне ухо. Признаюсь, что лично я вижу несравненно больше прелести для женщины в приятном, мягком звуке голоса, в манере говорить сдержанно и красиво, чем даже в самой красоте. И эти впечатления удерживаются дольше, сильней действуют на наши нервы и даже находятся в тесной связи с самим характером данной личности. В наше время распущенности и привычек, и речей, и вольности, и непристойной развязности манер и обращения — манера говорить более, чем что-либо, характеризует воспитанного и действительно порядочного человека.
   — Сенн, право, создан лишь для того, чтобы приучать людей к терпению! — досадливо воскликнула Оппортюнити. — Через каких-нибудь полчаса мы должны выехать из Трои. Мне надо сделать здесь еще несколько визитов к mademoisell'ям: Джонс, Лебрен, Леблан, Левер и нескольким другим, а я никак не могу его дождаться!
   — Но отчего же вам не пойти одной? — возразила Мэри. — Отсюда до большинства ваших приятельниц всего каких-нибудь несколько сот шагов, и вы никоим образом не рискуете заблудиться. Впрочем, если вы никак не решаетесь идти без провожатого, то, если желаете, я могу пойти с вами.
   — О, я, конечно, не заблужусь здесь! Я воспитывалась не в Трое, чтобы могла заблудиться на улице. Но согласитесь, что это так странно видеть молодую девушку на улице одну без кавалера! Я не желала бы даже пройтись по комнате без кавалера, а уж тем более по улице. Нет, если Сенн не вернется вскоре, я не буду иметь возможности повидать моих подруг. Выйти на улицу без кавалера! Я никогда этого не сделаю!
   — Не желаете ли, чтобы я вас проводил, m-lle Оппортюнити? — предложил мистер Уоррен. — Я был бы очень рад оказать вам услугу.
   — О, Боже! Мистер Уоррен, неужели вы в ваши годы еще мечтаете разыгрывать роль кавалера? Ведь всякий сразу видит, что вы духовное лицо, и в таком случае я могла бы точно так же пойти одна. Арамента мне еще недавно писала самым настоятельным образом, чтобы я никогда не проезжала через Трою, не повидавшись с ней, а Кэтрин Кикимильд мне говорила, что вовек мне не простит, если хоть раз пройду мимо ее порога. Но Сенн, он так же мало интересуется моими подругами, как и нашим молодым патроном. Я готова поклясться, мистер Уоррен, что Сенн непременно сойдет с ума, если антирентистам не удастся осуществить их планы; поверите ли, он с утра до ночи только и делает, что говорит о рентах, об аристократии, о феодальных правах и обычаях.
   И я, и Мэри, да отчасти и сам пастор, мы не могли сдержать слабой улыбки, слыша грубую ошибку этой высокообразованной особы на слове «феодальный»; но ошибка эта не имела большого значения, так как, в сущности, m-lle Ньюкем отлично понимала значение этого слова.
   — Ваш брат занимается, очень естественно, самым насущным вопросом данного времени, имеющим громадное значение для той общины, членом которой он состоит. От решения этого вопроса, несомненно, зависит, по моему мнению, вся будущая нравственность и будущая судьба Нью-Йорка.
   — Я, право, удивляюсь, я едва верю своим ушам, слыша от вас такие вещи, ведь вы слывете человеком, крайне враждебным этому движению. Сенн уверяет, что все идет прекрасно, что он убежден, что арендаторы добьются своего и получат земли во всем штате Нью-Йорк; по его словам, этим летом у нас в Равенснесте будет множество индейцев, и что приезд старой госпожи Литтлпедж страшно взволновал умы всей окрестности.
   — Но почему же ее приезд мог быть причиной подобного волнения умов? Что тут такого странного или необычайного, что эта уважаемая женщина вздумала провести лето в поместье своего родного внука, в том доме, где она провела лучшие годы своей жизни?
   — О, да ведь вы — епископальной церкви, а все мы знаем, какого мнения придерживаются в этом вопросе последователи епископальной церкви; что же касается лично меня, то, право, я не вижу, чем Литтлпеджи лучше Ньюкемов и уж ни в коем случае не лучше вас. Так почему же они требуют от правительства больше, чем другие?
   — Я убежден, что они ничего более других не требуют не от правительства, ни от закона и уж, наверное, получают гораздо меньше.
   — Сенн говорит, что положительно не видит причины, почему он обязан платить ренту господину Литтлпеджу, а не Литтлпеджам.
   — Мне очень грустно слышать, что ваш брат не видит достаточной причины, почему именно это так, а не иначе; ведь ваш брат пользуется землей, принадлежащей мистеру Литтлпеджу, вот почему он должен платить ему за его землю, а если бы господин Литтлпедж пользовался землей вашего брата, то, конечно, платил ту же ренту вашему брату.
   — Но почему же эти Литтлпеджи, которые ничем не лучше нас, из рода в род, из поколения в поколение остаются нашими владельцами? Пора чтобы все это изменилось! Всему конец бывает.
   — Да, давно пора, — как видно, не без лукавства, стараясь подавить улыбку, поддакнула ей Мэри, — чтобы кое-что изменилось.
   — О, вы так дружны с этой Мартой Литтлпедж, что я не придаю никакого значения тому, что вы думаете, если говорите на этот счет. Но что правда, то правда! Я не имею никаких причин жаловаться на молодого Хегса Литтлпеджа; он то во всяком случае не задирает нос и не считает себя выше других.
   — Мне кажется, никто из семьи не заслуживает подобного упрека, — заметила Мэри.
   — Ах, что вы! Как можете вы говорить такие вещи! Эта Марта Литтлпедж до крайности антипатичная особа со всем своим несносным и глупым чванством.
   — Но я желал бы знать, какие основания вы имеете, m-lle Ньюкем, чтобы быть такого мнения об этой молодой девушке?
   — Ах, Боже мой, да все же в один голос так отзываются о ней; если бы эта маленькая Марта Литтлпедж не считала себя выше и лучше других, то она поступала бы, как остальные, а не держалась особняком от всех.
   Мистер Уоррен хотел на это возразить, но приход Сенеки прервал на этом месте разговор. Я не мог не заметить, что он вошел в шляпе и все время не снимал ее с головы, несмотря на присутствие двух молодых девушек и такого почтенного лица, как мистер Уоррен.
   Как того надо было ожидать, Оппортюнити не преминула пробрать порядком брата за его неготовность играть роль кавалера при ее особе; но все ее слова пропали даром, так как он, по-видимому, не обращал на них никакого внимания. Сенека казался очень в духе и, расхаживая взад и вперед по комнате, с довольным видом потирал руки.
   — Как видно, происходит нечто такое, что очень радует нашего Сенна. Я бы желала, Мэри, чтобы вы заставили его сказать, в чем дело, вам-то он ни в чем не откажет.
   Трудно себе представить, насколько это замечание неприятно подействовало на меня. При одной мысли, что Мэри Уоррен могла иметь какое-то влияние на такого человека, как Сенека Ньюкем, огорчало меня более, чем я могу сказать. Я внутренне желал, чтобы Мэри с негодованием отстранила от себя это обращенное к ней воззвание и намек, но нет! Она при этом не выразила ни удовольствия, ни негодования, и на ее лице я не прочел решительно ничего, кроме полнейшего холодного равнодушия.