Страница:
— Мы должны положиться на волю божью, — ответила Сесилия. — Но у вас есть руки и опыт, Гриффит, которые могут сослужить нашей родине большую службу. Не растрачивайте же свои силы в призрачных заботах о личном счастье, пользуйтесь минутой возможности и возвращайтесь на корабль, если он действительно еще в безопасности. Забудьте на время это безумное предприятие и ту, для кого вы на него решились!
— Я не ожидал такого приема, — сказал Гриффит. — Хотя я сегодня оказался в вашем присутствии случайно, а не намеренно, я все-таки надеялся, что, когда мне будет суждено вновь увидеть фрегат, вы, Сесилия, будете рядом со мной.
— Вы не должны упрекать меня, мистер Гриффит, за свое разочарование, ибо я никогда не говорила ни слова, которое дало бы вам право думать, что я согласна покинуть моего дядю.
— Мисс Говард не найдет меня дерзким, если я напомню ей, что было время, когда она не считала меня недостойным заботы о ней и ее счастье.
Яркий румянец залил лицо Сесилии, когда она ответила:
— Я и сейчас не считаю этого, мистер Гриффит. Но вы поступили хорошо, указав мне на мою прежнюю слабость, потому что воспоминание о былом безрассудстве только укрепляет меня в моей решимости…
— Нет! — прервал ее пылкий влюбленный. — Если я хотел упрекнуть вас или питал хвастливую мысль, гоните меня как недостойного вашей благосклонности навсегда!
— Я прощаю вам эти грехи легче, чем себе свое легкомыслие, — сказала Сесилия, — но, с тех пор как мы виделись в последний раз, произошло слишком много такого, что не позволяет мне повторить столь опрометчивый поступок. Во-первых, — продолжала она, приветливо улыбаясь, — я стала на целый год старше и умнее. Во-вторых, и это, возможно, самое главное, тогда мой дядя был окружен своими старинными друзьями и родственниками, а здесь он совсем одинок. И, хотя он находит некоторое утешение в том, что поселился в доме, где обитали его предки, все же он бродит по мрачным коридорам, как чужой, и за все это ему остается лишь слабая замена утраченного — ласка и привязанность той, кого он любит и растит с детства.
— Однако он противится вашему сердечному влечению, Сесилия, если только мое глупое тщеславие, позволявшее мне надеяться, не обмануло меня — о, я мог бы сойти от этого с ума! В ваших политических взглядах вы тоже с ним резко расходитесь. А мне кажется, что не может быть счастья там, где нет общих чувств.
— Есть одно, очень сильное, — возразила мисс Говард, — это родственная любовь. Он добрый, любящий и, когда не гневается на какой-нибудь дурной поступок, снисходительный дядя и опекун, а я дочь его брата Гарри. Нелегко разорвать такую связь, мистер Гриффит. И, так как мне не хочется видеть вас безумным, я не добавлю, что ваше тщеславие вас обмануло. Да-да, Эдуард, вполне возможно питать двойную привязанность и выполнять свой долг перед двумя людьми. Я никогда не соглашусь покинуть дядю одного в стране, образ правления которой он так слепо чтит. Вы не знаете Англии, Гриффит! Она смотрит на своих детей, явившихся из колоний, с холодным недоверием и надменностью, как ревнивая мачеха, которая редко ласкает неродных детей.
— Я знал Англию в мирное время, знаю ее и во время войны! — гордо ответил молодой моряк. — И могу добавить, что она надменный друг и непримиримый враг. А сейчас она вступила в борьбу с теми, кто требует у нее только открытого моря. Однако ваше решение заставляет меня явиться к Барнстейблу с худыми вестями.
— Нет, — сказала Сесилия, улыбаясь, — я не хочу говорить за других, которые не связаны с полковником узами близкого родства и одержимы неприязнью к этой стране, ее народу, ее законам, хотя совсем в них не разбираются.
— Разве мисс Говард наскучило видеть меня в стенах аббатства Святой Руфи? — спросила Кэтрин. — Но тише! Кажется, кто-то идет по галерее…
Затаив дыхание, они прислушались, и действительно, вскоре до их слуха донеслись приближавшиеся шаги. Раздались голоса, а затем завязался разговор, отчетливо слышный в каморке Гриффита.
— Да, у него военная осанка, Питерс, из него выйдет славный солдат. Ну-ка, отвори дверь!
— Это не его комната, ваша честь, — ответил напуганный часовой. — Он находится в последней комнате по коридору.
— Откуда тебе это известно? Ну-ка, достань ключ и открой! Мне все равно, кто где спит. Может быть, я завербую всех троих.
Последовала страшная минута неизвестности, затем часовой ответил на этот властный приказ:
— Я думал, ваша честь хочет видеть того, кто в черном галстуке, и поэтому оставил все остальные ключи в том конце коридора, но…
— Экий дуралей! Часовой, как и тюремщик, всегда обязан иметь ключи при себе. Ну, ступай, отвори дверь того, кто так хорошо равнялся направо!
Когда у Кэтрин сердце стало биться немного ровнее, она сказала:
— Это Борроуклиф. Он так пьян, что даже не заметил ключа, оставленного нами в дверях. Но что теперь делать? В нашем распоряжении не больше минуты.
— На заре, — быстро сказала Сесилия, — я пришлю сюда мою служанку под предлогом передачи вам еды…
— Ради меня не нужно рисковать, — прервал ее Гриффит. — Едва ли нас задержат, а если это и сделают, Барнстейбл находится неподалеку с такими силами, что все эти рекруты разбегутся на все четыре стороны.
— Но это приведет к кровопролитию и ужасным сценам! — воскликнула Сесилия.
— Тише! — предупредила Кэтрин. — Они опять идут сюда!
Кто-то остановился возле их двери и тихонько отворил ее; показалось лицо часового.
— Капитан Борроуклиф делает обход, и я даже за пятьдесят гиней не согласился бы оставить вас здесь хоть на минуту.
— Еще одно слово, — сказала Сесилия.
— Ни полслова, миледи, ради бога! — взмолился солдат. — Леди, которая была в соседней комнате, ждет вас. Пожалейте мою бедную голову и уходите туда, откуда пришли!
Отказать ему было невозможно. Они направились к двери.
— Молодой человек, — громко сказала Сесилия Гриффиту, покидая комнату, — я пришлю вам утром еду и указания, как принимать лекарство, необходимое для вашего исцеления.
В коридоре они встретили Элис Данскомб. Ее лицо было скрыто плащом, но по тяжким вздохам, вырывавшимся из ее груди, можно было понять, что она очень взволнована недавним разговором.
А так как читателю, вероятно, любопытно узнать, что расстроило эту спокойную даму, мы ненадолго задержим повествование и расскажем, что произошло между ней и человеком, которого она искала.
ГЛАВА XIV
Когда Элис Данскомб вошла в комнату, где помещался второй из задержанных моряков, он не был погружен, подобно Гриффиту, в глубокий сон, а сидел на одном из сохранившихся здесь старых стульев спиной к двери и, казалось, смотрел сквозь маленькое окошко на темную и унылую местность, где все еще свирепствовала буря. Он не слышал, как Элис вошла и приблизилась к нему, пока по глазам его не скользнул отсвет ее ночника. Сразу очнувшись от задумчивости, он поднялся ей навстречу.
— Я ждал, что ты придешь, — первым заговорил он, — с тех пор как убедился, что ты узнала мой голос. И я был глубоко уверен, что Элис Данскомб никогда меня не предаст.
Элис, хотя и предвидела это подтверждение своих догадок, не была в состоянии ответить. Она опустилась на стул, с которого он только что встал, и молчала, словно собираясь с силами.
— Значит, эти звуки не игра моего воображения! Значит, то был в самом деле твой голос, то была ужасная действительность! — наконец вымолвила она. — Зачем ты явился сюда, где на тебя может обрушиться законный гнев твоего отечества? Какие еще коварные намерения внушил тебе твой неукротимый нрав?
— Ты говоришь со мной жестоким языком, Элис Данскомб, — с холодной суровостью ответил незнакомец, — а ведь было время, когда меня после недолгих отлучек встречали более ласковыми словами.
— Я этого не отрицаю. Я не могу, если бы и хотела, скрыть мою слабость от себя самой или от тебя. Я даже хотела бы, чтобы она стала известна всему миру. Было время, когда я глубоко уважала тебя, доверилась тебе и в безрассудстве своем забыла свои самые священные обязанности. За эту слабость господь жестоко покарал меня твоими дурными делами.
— Зачем отравлять нашу встречу бесполезными взаимными упреками? — спросил он. — У нас есть много что сказать друг другу, прежде чем ты сообщишь, с каким милосердным делом ты сюда явилась. Хорошо тебя зная, Элис, я понимаю, что ты чувствуешь опасность, мне угрожающую, и отважишься на все для моего спасения. Твоя мать… она еще жива?
— Нет, она последовала за покойным отцом, — ответила Элис, закрывая руками бледное лицо. — Я осталась одна, совсем одна. Ибо тот, кто был для меня всем, изменил своей стране и стал недостойным моего доверия.
Эти слова чрезвычайно взволновали моряка. Он поднял взор, дотоле спокойный, на лицо собеседницы и начал быстро ходить взад и вперед по комнате.
— Я многое мог бы сказать в свое оправдание, — наконец ответил он, — многое, чего ты не знаешь. Я покинул родину, потому что не встречал в ней ничего, кроме угнетения и несправедливости, и, конечно, не мог просить тебя связать свою судьбу с судьбой беглеца без имени и состояния. А сейчас я могу доказать тебе свою преданность. Ты говоришь, что осталась одна. Но тебе незачем оставаться одной! Убедись, насколько ты была неправа, когда сомневалась, что в один прекрасный день я смогу заменить тебе отца и мать.
Подобное предложение, сделанное даже с некоторым опозданием, всегда звучит приятно для слуха женщины, и Элис несколько смягчилась, хотя слова ее оставались столь же суровыми.
— Ты говоришь совсем не так, как человек, жизнь которого висит на волоске. Куда же ты поведешь меня? В лондонский Тауэр? note 28
— Не думай, что я уж настолько безразличен к себе и не принял достаточных мер предосторожности, — с большим хладнокровием ответил незнакомец. — Отряд храбрых молодцов только и ждет моего сигнала, чтобы раздавить, как червяка под ногой, жалкие силы вашего офицера.
— Значит, предположение полковника Говарда было справедливо! Теперь понятно, как неприятельские суда прошли через мели! Ты был их лоцманом!
— Да.
— Что? Неужели ты используешь знания, приобретенные тобой в расцвете невинной юности, на то, чтобы принести горе и опустошение на порог тех, кого ты когда-то знал и почитал? Джон, Джон! Неужели образ девушки, которую ты на заре ее юности и невинной красоты как будто любил, так слабо запечатлелся в сердце твоем, что его не смягчают несчастья тех, среди кого она была рождена и кто составляет ее маленький мир?
— Ни один волос их не будет тронут, ни одна соломинка на их крышах не будет сожжена и даже самый подлый из них может спать спокойно — и все это ради тебя, Элис! Англия начала эту войну с нечистой совестью и окровавленными руками, но все это будет забыто, хотя именно сейчас у нас есть возможность и сила дать ей испытать нашу месть на ее собственной земле. Нет, не ради этого явился я сюда.
— Зачем же тогда ты, зажмурив глаза, бросился в эту западню, где вся твоя хваленая охрана не выручит тебя? Ибо, стоит лишь громко назвать твое имя даже здесь, в темных и унылых коридорах этой уединенной обители, как эхо еще до утра разнесет его далеко кругом и целый народ поднимет оружие, чтобы наказать тебя за дерзость.
— Имя мое уже не раз повторялось здесь и не с любовью, — презрительно ответил лоцман. — Все население дрожало при звуках его, и трусливые негодяи бежали от человека, который был жертвой их несправедливости. Я гордо поднял знамя новой республики на виду у трех королевств, и ни сила их оружия, ни долговременная опытность не могли вырвать его из моих рук. Да, Элис, эхо ваших восточных холмов еще повторяет залпы моих пушек, и это делает имя мое более грозным для слуха ваших сонливых йоменов note 29 .
— Не хвались минутным успехом, — сказала Элис, — ибо наступит день сурового и тяжкого возмездия. И не льсти себя пустой надеждой, что имя твое, которое наводит ужас на честных подданных, способно изгнать мысли о доме, родине и близких из разума всех, кто его слышит. Я сама начинаю сомневаться, не изменяю ли я священному долгу, слушая тебя, вместо того чтобы оповестить всю Англию об угрозах ее преступного сына.
Лоцман, все это время ходивший по комнате, быстро обернулся и, взглянув Элис в лицо, ответил ей мягким тоном человека, который знает, что ему нечего бояться:
— Неужели это Элис Данскомб? Та добрая, великодушная девушка, которую я знавал в юности? Но повторяю: твоя угроза не испугала меня, даже если бы ты была способна ее выполнить. Я сказал, что стоит мне дать сигнал — сюда прибегут люди, которые легко справятся со здешними солдатами.
— Правильно ли ты оценил свои силы, Джон? — спросила Элис, невольно выдавая глубокую заботу о его безопасности. — Учел ли ты, что с восходом солнца может появиться мистер Диллон с отрядом кавалерии? Ни для кого в аббатстве не тайна, что он уехал за подкреплением.
— Диллон! — с удивлением воскликнул лоцман. — Кто это? И почему это он вдруг решил отправиться за этим усилением здешней охраны?
— Не смотри на меня так, Джон, будто хочешь проникнуть во все тайны моего сердца! Не я подсказала ему этот шаг. Неужели ты способен даже подумать, что я могу тебя предать? Но он действительно уехал, и, так как ночь на исходе, тебе следует воспользоваться оставшимся часом и всерьез позаботиться о своей безопасности.
— Не бойся за меня, Элис! — гордо ответил лоцман, и слабая улыбка скользнула по его плотно сжатым губам. — Но, по правде говоря, его отъезд мне не нравится. Как ты назвала его? Диллон. Он из фаворитов короля Георга?
— Он, в отличие от тебя, верный подданный своего государя и, хотя родился в восставших колониях, сохранил свою добродетель незапятнанной среди преступлений и искушений нынешних времен.
— Американец! И предатель свобод рода человеческого! Клянусь небом, ему лучше не встречаться со мной, ибо, если он попадет мне в руки, наказание его будет примером для других изменников!
— А разве ты сам не изменник? Разве у тебя даже сейчас, когда ты дышишь воздухом родной страны и бродишь по ней под покровом ночного тумана, нет отчаянного намерения нарушить ее мир и счастье?
Гордость, гнев и негодование заблистали в глазах лоцмана, а железное тело его задрожало от волнения, когда он ответил:
— Можешь ли ты сравнивать его подлую и эгоистичную измену, цель которой поистине в том, чтобы возвеличить кучку людей за счет миллионов, с благородным порывом, заставляющим человека бороться в защиту священной свободы? Я мог бы сказать тебе, что я поднял оружие за общее дело моих сограждан и соотечественников, что, хотя нас разделяет океан, все мы дети одного народа и что рука, угнетающая одних, наносит вред и другим. Но я презираю подобные мелочные оправдания. Я был рожден в этой стране и хочу быть ее гражданином. Моя душа не может подчиниться произволу тиранов и наемников, и я готов бороться с угнетением, чьим бы именем оно ни прикрывалось и какими пустыми словами оно ни оправдывало свои преступления.
— Ах, Джон, Джон! Хотя слова твои могут пленять мятежный слух, мне они кажутся бредом безумия. Напрасно создаете вы новые системы правления, или скорее разорения, противные всему тому, что до сих пор почиталось людьми и что приносит им мир и счастье. Чего стоят твои тонкие соображения и ложные доказательства против призывов сердца? Это оно говорит нам, где наш родной дом и как мы должны его любить.
— Ты рассуждаешь, как слабая, подвластная предрассудкам женщина, — более спокойно сказал лоцман, — как женщина, готовая заковать народы в кандалы, которыми скованы вы, женщины, и молодые и старые.
— А какими же более священными или более тесными узами, чем семейные, могут быть соединены люди? — спросила Элис. — Разве не сам бог создал семью и разве народы не берут начало от семьи, как ветви от ствола, пока дерево не раскинет вершину над всей страной? Узы, связывающие человека с его народом, — старинные и священные, их нельзя разорвать, не покрыв себя позором.
Лоцман презрительно улыбнулся и, распахнув на груди свой грубый камзол, извлек одну за другой несколько вещей, которые с гордостью показал Элис.
— Смотри, Элис! — сказал он. — Это ты называешь позором! Этот широкий пергамент с большой печатью подписан рукой короля Людовика! А этот крест, украшенный драгоценными камнями, подарок той же царственной руки! Станут ли делать такие подарки людям, покрытым позором? И прилично ли бесчестить именем «шотландского пирата» — человека, которого удостаивали своим обществом короли и знатнейшие люди?
— А разве ты не заслужил это прозвище, Джон, своей безжалостностью и злобным нравом? Я могла бы целовать безделушки, которые ты показал мне, будь они в тысячу раз менее прекрасны, но возложены на твою грудь твоим законным государем; теперь же они кажутся мне лишь несмываемым пятном на груди осужденного преступника. Что же касается твоих благодетелей, то я слышала о них: мне кажется, что королева могла бы заниматься более почтенным делом, чем поощрять улыбками неверных подданных других монархов, хотя бы ее врагов. Один лишь бог знает, когда он отвратит от нее свое лицо и не поднимется ли дух недовольства среди ее собственного народа! Горько будет ей вспомнить тогда, как она сама когда-то поддерживала мятеж!
— То, что прекрасная королева Антуанетта удостоила мои услуги своим августейшим одобрением, для меня не последняя награда, — ответил лоцман с притворной скромностью, хотя затаенная гордость сквозила во всей ее позе. — Но не произноси ни слова ей в порицание, ибо ты не знаешь, кого судишь. Она прославлена не столько высоким происхождением и положением, сколько добродетелью и красотой. Какая другая женщина в Европе может сравниться с ней? Дочь императора, супруга могущественнейшего из королей, настоящий кумир своего народа, который лежит у ее ног! Воля провидения вознесла ее на высоту вне пределов всех человеческих бедствий.
— Но разве ей не свойственны заблуждения, Джон? И, если ей не дана какая-то не доступная прочим людям чистота, ей еще, быть может, придется испытать на себе карающую десницу того, в чьих глазах весь ее блеск и власть невесомы, как воздух, которым она дышит, и ничтожны в сравнении с его собственным справедливым законом! Однако признайся, Джон, если ты гордишься тем, что был допущен поцеловать подол платья французской королевы, и тем, что был принят в общество высокорожденных придворных дам, разодетых в самые богатые наряды, — признайся хоть самому себе: нашел ли ты среди них такую, чей язык оказался достаточно смелым, чтобы сказать тебе правду, и чье сердце было в истинном согласии с ее устами?
— Разумеется, ни одна из них не осыпала меня теми упреками, какие я сегодня выслушал от Элис Данскомб, встретившись с ней после долгих шести лет разлуки, — ответил лоцман.
— Я высказала тебе святую правду, Джон, и мне очень хочется, чтобы ты прислушался к моим словам, хотя и не привык к подобным разговорам. О! Помни, что женщина, осмелившаяся упрекать человека, чье имя наводит ужас на обитателей берегов этого острова, руководствуется только заботой о твоем вечном спасении.
— Элис, Элис! Ты сводишь меня с ума своими речами! Разве я чудовище, которым пугают беззащитных женщин и беспомощных детей? Что означают эти эпитеты в соединении с моим именем? Неужели ты поверишь подлой клевете, к которой всегда прибегают ваши правители, стараясь подорвать славу тех, кто выступает против них, а особенно — тех, кто выступает успешно? Мое имя может наводить страх на офицеров королевского флота, но почему и когда оно стало грозой для беспомощных мирных людей?
Элис украдкой бросила на лоцмана робкий взгляд, который был красноречивее ее слов, и ответила:
— Не знаю, все ли правда в том, что рассказывают о тебе и о твоих поступках. В горечи и печали своей я часто молилась, чтобы в день страшного суда ты не отвечал даже за десятую часть того, в чем тебя обвиняют. Но я давно и хорошо знаю тебя, Джон, и не дай господь, чтобы в эту торжественную минуту, может быть, последнего нашего свидания на этом свете слабость женщины заставила меня забыть о долге христианки. Слыша злобные слова и чудовищные обвинения, нагромождаемые против твоего имени, я часто думала, что люди, говорящие столь опрометчиво, мало знают человека, которого они поносят. Но, хотя временами, или почти всегда, ты бываешь мягок и спокоен, как самое тихое море, по которому тебе доводилось плыть, все же бог наделил тебя кипучими страстями, которые, разыгравшись, подобны южным водам, разбуженным ураганом. Мне трудно сказать, куда этот неистовый дух может завести человека, раздраженного мнимыми обидами, если он уже забыл свою родину и свой дом и внезапно обрел силу, чтобы проявить свой яростный гнев.
Лоцман слушал ее с глубоким вниманием, и острый взор его, казалось, проникал до самых истоков ее мыслей, которые она не решалась высказать полностью. Тем не менее он вполне владел собой и ответил тоном, в котором было больше печали, чем возмущения:
— Если что-либо может привести меня к твоему миролюбивому и отвергающему сопротивление образу мыслей — это что и тебя гнусные языки моих трусливых врагов заставили усомниться в благородстве моего поведения. Что значит слава, если человека можно до такой степени очернить даже перед лицом его ближайших друзей?.. Но хватит этих ребяческих рассуждений! Они недостойны ни меня самого, ни моих трудов, ни священного дела, которому я обещал служить!
— Нет, не отвергай их, Джон, — сказала Элис, бессознательно кладя руку на его плечо. — Они подобны росе для опаленной травы и могут пробудить твои юношеские чувства и смягчить сердце, зачерствевшее скорее из-за дурных привычек, чем из-за низменных побуждений.
— Элис Данскомб, — сказал лоцман, приближаясь к ней с серьезным и торжественным видом, — я многое узнал сегодня, хотя явился сюда совсем не за этим. Ты показала мне, сколько ядовито дыхание клеветы и сколь трудно сохранить доброе имя. Не менее двадцати раз встречал я наемников твоего короля в открытом бою, мужественно сражаясь под флагом, который впервые был поднят моей рукой и который мне еще ни разу не довелось видеть спустившимся хоть на дюйм. За всю эту службу я не могу упрекнуть себя ни в одном трусливом или бесчестном поступке. И чем же я вознагражден? Язык гнусного клеветника острее шпаги воина и оставляет неизгладимый шрам.
— Ты никогда не говорил более справедливо, Джон! — промолвила с большим чувством Элис. — Ты сказал, что в двадцати боях рисковал своей драгоценной жизнью. Теперь ты видишь, сколько мало небо благоприятствует участникам мятежа! Говорят, что никогда еще мир не видел более отчаянной и кровавой борьбы, чем эта последняя, гул которой донес имя твое до самых отдаленных уголков нашего острова…
— Оно будет славным везде, где станут говорить о морских битвах! — прервал ее лоцман с гордым волнением, которое начало сменять грусть, появившуюся было на его лице.
— И все же эта неверная слава не убережет имени твоего от бесчестья, и мирские награды победителя не будут равны наградам побежденных. Известно ли тебе, что наш милостивый монарх, считая дело твоего последнего противника священным, осыпал его своими королевскими милостями?
— Да, он посвятил его в рыцари! — с презрительным и горьким смехом воскликнул лоцман. — Что ж, пусть ему снова дадут корабль, а мне другой, и я обещаю ему титул графа, если новое поражение даст ему на это право!
— Не говори так опрометчиво и не хвались, что тебя охраняют какие-то силы. Они могут изменить тебе, Джон, как раз тогда, когда ты в них будешь особенно нуждаться и меньше всего ожидать, что счастье тебе изменит, — возразила Элис. — Бой не всегда выигрывает сильнейший, так же как бег — быстрейший.
— Не забывай, что твои слова имеют двоякий смысл, милая Элис! Действительно, бой не всегда выигрывает сильнейший, зато в беге неукоснительно побеждает быстрейший. Да-да, очень часто трусов спасало от меня только их проворство! Элис Данскомб, ты не знаешь и тысячной доли тех мучений, которые меня заставляли терпеть высокорожденные негодяи, завидуя заслугам, на которые они не способны, и умаляя славу деяний, которые им недоступны! Меня бросали в океаны, как негодный корабль, которому дают отчаянное поручение, с тем чтобы он сам потом погиб в им же вызванной катастрофе! Сколько коварных сердец ликовало, увидев мои пробитые паруса, в надежде, что они примчат меня к виселице или к могиле на дне морском! Но я их разочаровал! — Взгляд лоцмана, уже не пронизывающий и твердый, теперь горел огнем восторженного экстаза, и он более громко продолжал: — Да, я горько их разочаровал! О, торжество над побежденными врагами ничто по сравнению с радостью, которой наполнилось мое сердце, когда судьба вознесла меня так высоко над этими подлыми и жалкими лицемерами! Я просил, я умолял французов дать мне хотя бы самое плохое судно, лишь бы оно обладало качествами военного корабля. Я доказывал им необходимость такого шага. Но интриги и зависть лишили меня моих законных прав и отняли у меня более половины моей славы. Меня называют пиратом? Если я и заслужил это название, то обязан им скорее скаредности моих друзей, чем моим действиям против неприятеля!
— Я не ожидал такого приема, — сказал Гриффит. — Хотя я сегодня оказался в вашем присутствии случайно, а не намеренно, я все-таки надеялся, что, когда мне будет суждено вновь увидеть фрегат, вы, Сесилия, будете рядом со мной.
— Вы не должны упрекать меня, мистер Гриффит, за свое разочарование, ибо я никогда не говорила ни слова, которое дало бы вам право думать, что я согласна покинуть моего дядю.
— Мисс Говард не найдет меня дерзким, если я напомню ей, что было время, когда она не считала меня недостойным заботы о ней и ее счастье.
Яркий румянец залил лицо Сесилии, когда она ответила:
— Я и сейчас не считаю этого, мистер Гриффит. Но вы поступили хорошо, указав мне на мою прежнюю слабость, потому что воспоминание о былом безрассудстве только укрепляет меня в моей решимости…
— Нет! — прервал ее пылкий влюбленный. — Если я хотел упрекнуть вас или питал хвастливую мысль, гоните меня как недостойного вашей благосклонности навсегда!
— Я прощаю вам эти грехи легче, чем себе свое легкомыслие, — сказала Сесилия, — но, с тех пор как мы виделись в последний раз, произошло слишком много такого, что не позволяет мне повторить столь опрометчивый поступок. Во-первых, — продолжала она, приветливо улыбаясь, — я стала на целый год старше и умнее. Во-вторых, и это, возможно, самое главное, тогда мой дядя был окружен своими старинными друзьями и родственниками, а здесь он совсем одинок. И, хотя он находит некоторое утешение в том, что поселился в доме, где обитали его предки, все же он бродит по мрачным коридорам, как чужой, и за все это ему остается лишь слабая замена утраченного — ласка и привязанность той, кого он любит и растит с детства.
— Однако он противится вашему сердечному влечению, Сесилия, если только мое глупое тщеславие, позволявшее мне надеяться, не обмануло меня — о, я мог бы сойти от этого с ума! В ваших политических взглядах вы тоже с ним резко расходитесь. А мне кажется, что не может быть счастья там, где нет общих чувств.
— Есть одно, очень сильное, — возразила мисс Говард, — это родственная любовь. Он добрый, любящий и, когда не гневается на какой-нибудь дурной поступок, снисходительный дядя и опекун, а я дочь его брата Гарри. Нелегко разорвать такую связь, мистер Гриффит. И, так как мне не хочется видеть вас безумным, я не добавлю, что ваше тщеславие вас обмануло. Да-да, Эдуард, вполне возможно питать двойную привязанность и выполнять свой долг перед двумя людьми. Я никогда не соглашусь покинуть дядю одного в стране, образ правления которой он так слепо чтит. Вы не знаете Англии, Гриффит! Она смотрит на своих детей, явившихся из колоний, с холодным недоверием и надменностью, как ревнивая мачеха, которая редко ласкает неродных детей.
— Я знал Англию в мирное время, знаю ее и во время войны! — гордо ответил молодой моряк. — И могу добавить, что она надменный друг и непримиримый враг. А сейчас она вступила в борьбу с теми, кто требует у нее только открытого моря. Однако ваше решение заставляет меня явиться к Барнстейблу с худыми вестями.
— Нет, — сказала Сесилия, улыбаясь, — я не хочу говорить за других, которые не связаны с полковником узами близкого родства и одержимы неприязнью к этой стране, ее народу, ее законам, хотя совсем в них не разбираются.
— Разве мисс Говард наскучило видеть меня в стенах аббатства Святой Руфи? — спросила Кэтрин. — Но тише! Кажется, кто-то идет по галерее…
Затаив дыхание, они прислушались, и действительно, вскоре до их слуха донеслись приближавшиеся шаги. Раздались голоса, а затем завязался разговор, отчетливо слышный в каморке Гриффита.
— Да, у него военная осанка, Питерс, из него выйдет славный солдат. Ну-ка, отвори дверь!
— Это не его комната, ваша честь, — ответил напуганный часовой. — Он находится в последней комнате по коридору.
— Откуда тебе это известно? Ну-ка, достань ключ и открой! Мне все равно, кто где спит. Может быть, я завербую всех троих.
Последовала страшная минута неизвестности, затем часовой ответил на этот властный приказ:
— Я думал, ваша честь хочет видеть того, кто в черном галстуке, и поэтому оставил все остальные ключи в том конце коридора, но…
— Экий дуралей! Часовой, как и тюремщик, всегда обязан иметь ключи при себе. Ну, ступай, отвори дверь того, кто так хорошо равнялся направо!
Когда у Кэтрин сердце стало биться немного ровнее, она сказала:
— Это Борроуклиф. Он так пьян, что даже не заметил ключа, оставленного нами в дверях. Но что теперь делать? В нашем распоряжении не больше минуты.
— На заре, — быстро сказала Сесилия, — я пришлю сюда мою служанку под предлогом передачи вам еды…
— Ради меня не нужно рисковать, — прервал ее Гриффит. — Едва ли нас задержат, а если это и сделают, Барнстейбл находится неподалеку с такими силами, что все эти рекруты разбегутся на все четыре стороны.
— Но это приведет к кровопролитию и ужасным сценам! — воскликнула Сесилия.
— Тише! — предупредила Кэтрин. — Они опять идут сюда!
Кто-то остановился возле их двери и тихонько отворил ее; показалось лицо часового.
— Капитан Борроуклиф делает обход, и я даже за пятьдесят гиней не согласился бы оставить вас здесь хоть на минуту.
— Еще одно слово, — сказала Сесилия.
— Ни полслова, миледи, ради бога! — взмолился солдат. — Леди, которая была в соседней комнате, ждет вас. Пожалейте мою бедную голову и уходите туда, откуда пришли!
Отказать ему было невозможно. Они направились к двери.
— Молодой человек, — громко сказала Сесилия Гриффиту, покидая комнату, — я пришлю вам утром еду и указания, как принимать лекарство, необходимое для вашего исцеления.
В коридоре они встретили Элис Данскомб. Ее лицо было скрыто плащом, но по тяжким вздохам, вырывавшимся из ее груди, можно было понять, что она очень взволнована недавним разговором.
А так как читателю, вероятно, любопытно узнать, что расстроило эту спокойную даму, мы ненадолго задержим повествование и расскажем, что произошло между ней и человеком, которого она искала.
ГЛАВА XIV
Как лев, когда заслышит он
Охотничьи рога,
Так Дуглас, грозен, скор и смел,
Поднялся на врага.
Перси
Когда Элис Данскомб вошла в комнату, где помещался второй из задержанных моряков, он не был погружен, подобно Гриффиту, в глубокий сон, а сидел на одном из сохранившихся здесь старых стульев спиной к двери и, казалось, смотрел сквозь маленькое окошко на темную и унылую местность, где все еще свирепствовала буря. Он не слышал, как Элис вошла и приблизилась к нему, пока по глазам его не скользнул отсвет ее ночника. Сразу очнувшись от задумчивости, он поднялся ей навстречу.
— Я ждал, что ты придешь, — первым заговорил он, — с тех пор как убедился, что ты узнала мой голос. И я был глубоко уверен, что Элис Данскомб никогда меня не предаст.
Элис, хотя и предвидела это подтверждение своих догадок, не была в состоянии ответить. Она опустилась на стул, с которого он только что встал, и молчала, словно собираясь с силами.
— Значит, эти звуки не игра моего воображения! Значит, то был в самом деле твой голос, то была ужасная действительность! — наконец вымолвила она. — Зачем ты явился сюда, где на тебя может обрушиться законный гнев твоего отечества? Какие еще коварные намерения внушил тебе твой неукротимый нрав?
— Ты говоришь со мной жестоким языком, Элис Данскомб, — с холодной суровостью ответил незнакомец, — а ведь было время, когда меня после недолгих отлучек встречали более ласковыми словами.
— Я этого не отрицаю. Я не могу, если бы и хотела, скрыть мою слабость от себя самой или от тебя. Я даже хотела бы, чтобы она стала известна всему миру. Было время, когда я глубоко уважала тебя, доверилась тебе и в безрассудстве своем забыла свои самые священные обязанности. За эту слабость господь жестоко покарал меня твоими дурными делами.
— Зачем отравлять нашу встречу бесполезными взаимными упреками? — спросил он. — У нас есть много что сказать друг другу, прежде чем ты сообщишь, с каким милосердным делом ты сюда явилась. Хорошо тебя зная, Элис, я понимаю, что ты чувствуешь опасность, мне угрожающую, и отважишься на все для моего спасения. Твоя мать… она еще жива?
— Нет, она последовала за покойным отцом, — ответила Элис, закрывая руками бледное лицо. — Я осталась одна, совсем одна. Ибо тот, кто был для меня всем, изменил своей стране и стал недостойным моего доверия.
Эти слова чрезвычайно взволновали моряка. Он поднял взор, дотоле спокойный, на лицо собеседницы и начал быстро ходить взад и вперед по комнате.
— Я многое мог бы сказать в свое оправдание, — наконец ответил он, — многое, чего ты не знаешь. Я покинул родину, потому что не встречал в ней ничего, кроме угнетения и несправедливости, и, конечно, не мог просить тебя связать свою судьбу с судьбой беглеца без имени и состояния. А сейчас я могу доказать тебе свою преданность. Ты говоришь, что осталась одна. Но тебе незачем оставаться одной! Убедись, насколько ты была неправа, когда сомневалась, что в один прекрасный день я смогу заменить тебе отца и мать.
Подобное предложение, сделанное даже с некоторым опозданием, всегда звучит приятно для слуха женщины, и Элис несколько смягчилась, хотя слова ее оставались столь же суровыми.
— Ты говоришь совсем не так, как человек, жизнь которого висит на волоске. Куда же ты поведешь меня? В лондонский Тауэр? note 28
— Не думай, что я уж настолько безразличен к себе и не принял достаточных мер предосторожности, — с большим хладнокровием ответил незнакомец. — Отряд храбрых молодцов только и ждет моего сигнала, чтобы раздавить, как червяка под ногой, жалкие силы вашего офицера.
— Значит, предположение полковника Говарда было справедливо! Теперь понятно, как неприятельские суда прошли через мели! Ты был их лоцманом!
— Да.
— Что? Неужели ты используешь знания, приобретенные тобой в расцвете невинной юности, на то, чтобы принести горе и опустошение на порог тех, кого ты когда-то знал и почитал? Джон, Джон! Неужели образ девушки, которую ты на заре ее юности и невинной красоты как будто любил, так слабо запечатлелся в сердце твоем, что его не смягчают несчастья тех, среди кого она была рождена и кто составляет ее маленький мир?
— Ни один волос их не будет тронут, ни одна соломинка на их крышах не будет сожжена и даже самый подлый из них может спать спокойно — и все это ради тебя, Элис! Англия начала эту войну с нечистой совестью и окровавленными руками, но все это будет забыто, хотя именно сейчас у нас есть возможность и сила дать ей испытать нашу месть на ее собственной земле. Нет, не ради этого явился я сюда.
— Зачем же тогда ты, зажмурив глаза, бросился в эту западню, где вся твоя хваленая охрана не выручит тебя? Ибо, стоит лишь громко назвать твое имя даже здесь, в темных и унылых коридорах этой уединенной обители, как эхо еще до утра разнесет его далеко кругом и целый народ поднимет оружие, чтобы наказать тебя за дерзость.
— Имя мое уже не раз повторялось здесь и не с любовью, — презрительно ответил лоцман. — Все население дрожало при звуках его, и трусливые негодяи бежали от человека, который был жертвой их несправедливости. Я гордо поднял знамя новой республики на виду у трех королевств, и ни сила их оружия, ни долговременная опытность не могли вырвать его из моих рук. Да, Элис, эхо ваших восточных холмов еще повторяет залпы моих пушек, и это делает имя мое более грозным для слуха ваших сонливых йоменов note 29 .
— Не хвались минутным успехом, — сказала Элис, — ибо наступит день сурового и тяжкого возмездия. И не льсти себя пустой надеждой, что имя твое, которое наводит ужас на честных подданных, способно изгнать мысли о доме, родине и близких из разума всех, кто его слышит. Я сама начинаю сомневаться, не изменяю ли я священному долгу, слушая тебя, вместо того чтобы оповестить всю Англию об угрозах ее преступного сына.
Лоцман, все это время ходивший по комнате, быстро обернулся и, взглянув Элис в лицо, ответил ей мягким тоном человека, который знает, что ему нечего бояться:
— Неужели это Элис Данскомб? Та добрая, великодушная девушка, которую я знавал в юности? Но повторяю: твоя угроза не испугала меня, даже если бы ты была способна ее выполнить. Я сказал, что стоит мне дать сигнал — сюда прибегут люди, которые легко справятся со здешними солдатами.
— Правильно ли ты оценил свои силы, Джон? — спросила Элис, невольно выдавая глубокую заботу о его безопасности. — Учел ли ты, что с восходом солнца может появиться мистер Диллон с отрядом кавалерии? Ни для кого в аббатстве не тайна, что он уехал за подкреплением.
— Диллон! — с удивлением воскликнул лоцман. — Кто это? И почему это он вдруг решил отправиться за этим усилением здешней охраны?
— Не смотри на меня так, Джон, будто хочешь проникнуть во все тайны моего сердца! Не я подсказала ему этот шаг. Неужели ты способен даже подумать, что я могу тебя предать? Но он действительно уехал, и, так как ночь на исходе, тебе следует воспользоваться оставшимся часом и всерьез позаботиться о своей безопасности.
— Не бойся за меня, Элис! — гордо ответил лоцман, и слабая улыбка скользнула по его плотно сжатым губам. — Но, по правде говоря, его отъезд мне не нравится. Как ты назвала его? Диллон. Он из фаворитов короля Георга?
— Он, в отличие от тебя, верный подданный своего государя и, хотя родился в восставших колониях, сохранил свою добродетель незапятнанной среди преступлений и искушений нынешних времен.
— Американец! И предатель свобод рода человеческого! Клянусь небом, ему лучше не встречаться со мной, ибо, если он попадет мне в руки, наказание его будет примером для других изменников!
— А разве ты сам не изменник? Разве у тебя даже сейчас, когда ты дышишь воздухом родной страны и бродишь по ней под покровом ночного тумана, нет отчаянного намерения нарушить ее мир и счастье?
Гордость, гнев и негодование заблистали в глазах лоцмана, а железное тело его задрожало от волнения, когда он ответил:
— Можешь ли ты сравнивать его подлую и эгоистичную измену, цель которой поистине в том, чтобы возвеличить кучку людей за счет миллионов, с благородным порывом, заставляющим человека бороться в защиту священной свободы? Я мог бы сказать тебе, что я поднял оружие за общее дело моих сограждан и соотечественников, что, хотя нас разделяет океан, все мы дети одного народа и что рука, угнетающая одних, наносит вред и другим. Но я презираю подобные мелочные оправдания. Я был рожден в этой стране и хочу быть ее гражданином. Моя душа не может подчиниться произволу тиранов и наемников, и я готов бороться с угнетением, чьим бы именем оно ни прикрывалось и какими пустыми словами оно ни оправдывало свои преступления.
— Ах, Джон, Джон! Хотя слова твои могут пленять мятежный слух, мне они кажутся бредом безумия. Напрасно создаете вы новые системы правления, или скорее разорения, противные всему тому, что до сих пор почиталось людьми и что приносит им мир и счастье. Чего стоят твои тонкие соображения и ложные доказательства против призывов сердца? Это оно говорит нам, где наш родной дом и как мы должны его любить.
— Ты рассуждаешь, как слабая, подвластная предрассудкам женщина, — более спокойно сказал лоцман, — как женщина, готовая заковать народы в кандалы, которыми скованы вы, женщины, и молодые и старые.
— А какими же более священными или более тесными узами, чем семейные, могут быть соединены люди? — спросила Элис. — Разве не сам бог создал семью и разве народы не берут начало от семьи, как ветви от ствола, пока дерево не раскинет вершину над всей страной? Узы, связывающие человека с его народом, — старинные и священные, их нельзя разорвать, не покрыв себя позором.
Лоцман презрительно улыбнулся и, распахнув на груди свой грубый камзол, извлек одну за другой несколько вещей, которые с гордостью показал Элис.
— Смотри, Элис! — сказал он. — Это ты называешь позором! Этот широкий пергамент с большой печатью подписан рукой короля Людовика! А этот крест, украшенный драгоценными камнями, подарок той же царственной руки! Станут ли делать такие подарки людям, покрытым позором? И прилично ли бесчестить именем «шотландского пирата» — человека, которого удостаивали своим обществом короли и знатнейшие люди?
— А разве ты не заслужил это прозвище, Джон, своей безжалостностью и злобным нравом? Я могла бы целовать безделушки, которые ты показал мне, будь они в тысячу раз менее прекрасны, но возложены на твою грудь твоим законным государем; теперь же они кажутся мне лишь несмываемым пятном на груди осужденного преступника. Что же касается твоих благодетелей, то я слышала о них: мне кажется, что королева могла бы заниматься более почтенным делом, чем поощрять улыбками неверных подданных других монархов, хотя бы ее врагов. Один лишь бог знает, когда он отвратит от нее свое лицо и не поднимется ли дух недовольства среди ее собственного народа! Горько будет ей вспомнить тогда, как она сама когда-то поддерживала мятеж!
— То, что прекрасная королева Антуанетта удостоила мои услуги своим августейшим одобрением, для меня не последняя награда, — ответил лоцман с притворной скромностью, хотя затаенная гордость сквозила во всей ее позе. — Но не произноси ни слова ей в порицание, ибо ты не знаешь, кого судишь. Она прославлена не столько высоким происхождением и положением, сколько добродетелью и красотой. Какая другая женщина в Европе может сравниться с ней? Дочь императора, супруга могущественнейшего из королей, настоящий кумир своего народа, который лежит у ее ног! Воля провидения вознесла ее на высоту вне пределов всех человеческих бедствий.
— Но разве ей не свойственны заблуждения, Джон? И, если ей не дана какая-то не доступная прочим людям чистота, ей еще, быть может, придется испытать на себе карающую десницу того, в чьих глазах весь ее блеск и власть невесомы, как воздух, которым она дышит, и ничтожны в сравнении с его собственным справедливым законом! Однако признайся, Джон, если ты гордишься тем, что был допущен поцеловать подол платья французской королевы, и тем, что был принят в общество высокорожденных придворных дам, разодетых в самые богатые наряды, — признайся хоть самому себе: нашел ли ты среди них такую, чей язык оказался достаточно смелым, чтобы сказать тебе правду, и чье сердце было в истинном согласии с ее устами?
— Разумеется, ни одна из них не осыпала меня теми упреками, какие я сегодня выслушал от Элис Данскомб, встретившись с ней после долгих шести лет разлуки, — ответил лоцман.
— Я высказала тебе святую правду, Джон, и мне очень хочется, чтобы ты прислушался к моим словам, хотя и не привык к подобным разговорам. О! Помни, что женщина, осмелившаяся упрекать человека, чье имя наводит ужас на обитателей берегов этого острова, руководствуется только заботой о твоем вечном спасении.
— Элис, Элис! Ты сводишь меня с ума своими речами! Разве я чудовище, которым пугают беззащитных женщин и беспомощных детей? Что означают эти эпитеты в соединении с моим именем? Неужели ты поверишь подлой клевете, к которой всегда прибегают ваши правители, стараясь подорвать славу тех, кто выступает против них, а особенно — тех, кто выступает успешно? Мое имя может наводить страх на офицеров королевского флота, но почему и когда оно стало грозой для беспомощных мирных людей?
Элис украдкой бросила на лоцмана робкий взгляд, который был красноречивее ее слов, и ответила:
— Не знаю, все ли правда в том, что рассказывают о тебе и о твоих поступках. В горечи и печали своей я часто молилась, чтобы в день страшного суда ты не отвечал даже за десятую часть того, в чем тебя обвиняют. Но я давно и хорошо знаю тебя, Джон, и не дай господь, чтобы в эту торжественную минуту, может быть, последнего нашего свидания на этом свете слабость женщины заставила меня забыть о долге христианки. Слыша злобные слова и чудовищные обвинения, нагромождаемые против твоего имени, я часто думала, что люди, говорящие столь опрометчиво, мало знают человека, которого они поносят. Но, хотя временами, или почти всегда, ты бываешь мягок и спокоен, как самое тихое море, по которому тебе доводилось плыть, все же бог наделил тебя кипучими страстями, которые, разыгравшись, подобны южным водам, разбуженным ураганом. Мне трудно сказать, куда этот неистовый дух может завести человека, раздраженного мнимыми обидами, если он уже забыл свою родину и свой дом и внезапно обрел силу, чтобы проявить свой яростный гнев.
Лоцман слушал ее с глубоким вниманием, и острый взор его, казалось, проникал до самых истоков ее мыслей, которые она не решалась высказать полностью. Тем не менее он вполне владел собой и ответил тоном, в котором было больше печали, чем возмущения:
— Если что-либо может привести меня к твоему миролюбивому и отвергающему сопротивление образу мыслей — это что и тебя гнусные языки моих трусливых врагов заставили усомниться в благородстве моего поведения. Что значит слава, если человека можно до такой степени очернить даже перед лицом его ближайших друзей?.. Но хватит этих ребяческих рассуждений! Они недостойны ни меня самого, ни моих трудов, ни священного дела, которому я обещал служить!
— Нет, не отвергай их, Джон, — сказала Элис, бессознательно кладя руку на его плечо. — Они подобны росе для опаленной травы и могут пробудить твои юношеские чувства и смягчить сердце, зачерствевшее скорее из-за дурных привычек, чем из-за низменных побуждений.
— Элис Данскомб, — сказал лоцман, приближаясь к ней с серьезным и торжественным видом, — я многое узнал сегодня, хотя явился сюда совсем не за этим. Ты показала мне, сколько ядовито дыхание клеветы и сколь трудно сохранить доброе имя. Не менее двадцати раз встречал я наемников твоего короля в открытом бою, мужественно сражаясь под флагом, который впервые был поднят моей рукой и который мне еще ни разу не довелось видеть спустившимся хоть на дюйм. За всю эту службу я не могу упрекнуть себя ни в одном трусливом или бесчестном поступке. И чем же я вознагражден? Язык гнусного клеветника острее шпаги воина и оставляет неизгладимый шрам.
— Ты никогда не говорил более справедливо, Джон! — промолвила с большим чувством Элис. — Ты сказал, что в двадцати боях рисковал своей драгоценной жизнью. Теперь ты видишь, сколько мало небо благоприятствует участникам мятежа! Говорят, что никогда еще мир не видел более отчаянной и кровавой борьбы, чем эта последняя, гул которой донес имя твое до самых отдаленных уголков нашего острова…
— Оно будет славным везде, где станут говорить о морских битвах! — прервал ее лоцман с гордым волнением, которое начало сменять грусть, появившуюся было на его лице.
— И все же эта неверная слава не убережет имени твоего от бесчестья, и мирские награды победителя не будут равны наградам побежденных. Известно ли тебе, что наш милостивый монарх, считая дело твоего последнего противника священным, осыпал его своими королевскими милостями?
— Да, он посвятил его в рыцари! — с презрительным и горьким смехом воскликнул лоцман. — Что ж, пусть ему снова дадут корабль, а мне другой, и я обещаю ему титул графа, если новое поражение даст ему на это право!
— Не говори так опрометчиво и не хвались, что тебя охраняют какие-то силы. Они могут изменить тебе, Джон, как раз тогда, когда ты в них будешь особенно нуждаться и меньше всего ожидать, что счастье тебе изменит, — возразила Элис. — Бой не всегда выигрывает сильнейший, так же как бег — быстрейший.
— Не забывай, что твои слова имеют двоякий смысл, милая Элис! Действительно, бой не всегда выигрывает сильнейший, зато в беге неукоснительно побеждает быстрейший. Да-да, очень часто трусов спасало от меня только их проворство! Элис Данскомб, ты не знаешь и тысячной доли тех мучений, которые меня заставляли терпеть высокорожденные негодяи, завидуя заслугам, на которые они не способны, и умаляя славу деяний, которые им недоступны! Меня бросали в океаны, как негодный корабль, которому дают отчаянное поручение, с тем чтобы он сам потом погиб в им же вызванной катастрофе! Сколько коварных сердец ликовало, увидев мои пробитые паруса, в надежде, что они примчат меня к виселице или к могиле на дне морском! Но я их разочаровал! — Взгляд лоцмана, уже не пронизывающий и твердый, теперь горел огнем восторженного экстаза, и он более громко продолжал: — Да, я горько их разочаровал! О, торжество над побежденными врагами ничто по сравнению с радостью, которой наполнилось мое сердце, когда судьба вознесла меня так высоко над этими подлыми и жалкими лицемерами! Я просил, я умолял французов дать мне хотя бы самое плохое судно, лишь бы оно обладало качествами военного корабля. Я доказывал им необходимость такого шага. Но интриги и зависть лишили меня моих законных прав и отняли у меня более половины моей славы. Меня называют пиратом? Если я и заслужил это название, то обязан им скорее скаредности моих друзей, чем моим действиям против неприятеля!