И суровые ветераны, хорошо знавшие Путнема, всегда вспоминали о нем с оттенком романтического восхищения и искренней приязни, а когда изворотливые и лукавые советники, окружавшие главнокомандующего, предложили перетянуть на свою сторону Путнема, пообещав ему крупную сумму и высокий пост, его старые соратники выслушали это предложение с презрительным неверием, которое полностью и оправдалось. После этого были предприняты подобного же рода попытки подкупить тех американцев, военные таланты которых делали их в глазах английских политиков достойными такой платы, но свободолюбивые идеи уже пустили столь глубокие корни среди колонистов, что ни один из них не поддался на приманку.
   Пока вместо решительных действий принимались эти более деликатные меры, из Англии продолжали прибывать войска, и к исходу мая в совете Геджа, который имел теперь в своем распоряжении никак не менее восьми тысяч штыков, принимало участие уже немало прославленных военачальников. С прибытием этих подкреплений англичане вспомнили былую спесивость, а надменные молодые воины, так недавно покинувшие блистательные военные парады на своей прославленной родине, не желали мириться с тем, что английское войско было загнано на какой-то полуостров кучкой фермеров, плохо знакомых с военным искусством и плохо вооруженных. Это чувство еще подогревалось насмешками самих американцев, которые брали теперь реванш над своими противниками и наряду с прочими язвительными прозвищами дали кличку «Любитель простора» Бергойну, так как он имел неосторожность хвастливо заявить, что намерен вместе со своими соратниками немедленно по прибытии на место раздвинуть пределы занимаемого английскими войсками пространства. Однако имелись все основания предполагать, что английские военачальники и в самом деле намерены раздвинуть эти пределы, и все взоры снова невольно обращались к холмам Чарлстона, так как этот полуостров, по-видимому, в первую очередь мог подвергнуться вторжению.
   Трудно, казалось, было бы найти два более удобных в военном отношении плацдарма, нежели эти расположенные друг против друга полуострова, обладавшие возможностью оказывать взаимную поддержку и одновременно ослаблять противника, растягивая его коммуникации. Расстояние между ними не превышало шестисот ярдов, а омывавшие их глубокие, вполне пригодные для навигации воды давали возможность английским генералам призвать себе на помощь любой самый большой корабль военного флота. Памятуя обо всех этих преимуществах, солдаты с радостью выслушали приказы, которые, как каждому было ясно, имели целью подготовку к предстоящей высадке на противоположный берег залива.
   Прошло уже два месяца с начала открытых враждебных действий, но пока война все еще находилась в стадии описанных выше приготовлений, если не считать двух-трех стычек между фуражирами английской армии и небольшими отрядами американцев, в которых последние с честью поддержали недавно завоеванную ими репутацию бравых солдат.
   Когда из Англии прибыли новые полки, в городе снова началось веселье, хотя те из жителей, которым пришлось остаться в городе помимо их воли, продолжали держаться холодно и отвечали отказом на все приглашения английских офицеров, какие бы те ни придумывали развлечения.
   Нашлись, однако, среди колонистов и такие, что не устояли перед подкупом и, соблазненные деньгами и почестями, предали дело, за которое боролись их соотечественники, а так как некоторые из них заняли высокие посты, то многие полагали, что они оказывают чрезвычайно губительное влияние на губернатора, отравляя его ум злыми наветами и толкая его на такие безрассудные и несправедливые поступки, на какие он сам никогда бы без их подстрекательства не решился.
   Спустя несколько дней после стычки у Лексингтона между жителями Бостона и губернатором было заключено торжественное соглашение, по которому тем, кто сдаст оружие, разрешалось покинуть город, тем же, кто пожелает остаться, была обещана охрана их жилищ и безопасность. Оружие было сдано, но свободный выезд под различными пустыми предлогами все же не был разрешен.
   Этот произвол, так же как и многое другое, связанное с тем, что власть находилась в руках армии, ожесточил колонистов и дал новую пищу для недовольства; в то же время в сердцах их противников презрение быстро уступало место ненависти, ибо обстоятельства вынуждали их относиться с уважением к тем, к кому они никогда не испытывали симпатии. Воцарившиеся в Бостоне неприязнь и недоверие, принимавшие нередко личную форму, также заставляли войска стремиться к расширению оставленных им пределов.
   Однако Гедж, будучи незлобив по натуре и желая, по-видимому, вызволить из рук колонистов своих солдат, согласился произвести обмен пленными, невзирая на особый характер обстоятельств, при которых колонисты были захвачены в плен; таким образом, с самого начала было установлено различие между имевшими место событиями и простым мятежом против власти государя. Представители сторон встретились в Чарлстоне, не занятом в тот момент ни теми, ни другими войсками. Во главе американцев главными представителями были Уоррен и уже упомянутый нами ранее старый разведчик лесных дебрей, человек, наделенный в равной мере как великодушием, так и отвагой — доблестями, нередко сопутствующими друг другу. В переговорах приняло участие и несколько ветеранов королевской армии, которые пожелали встретиться со своим старым товарищем и в последний, быть может, раз дружески с ним потолковать; тот говорил с ними с подлинной прямотой солдата, и на все их искусные попытки заставить его покинуть знамена, под которые он стал, отвечал решительным отказом.
   В то время как происходили эти события, повсюду в колониях стоял неумолчный гул военных приготовлений.
   Кое-где произошло несколько небольших стычек, причем теперь американцы далеко не всегда предоставляли англичанам право быть зачинщиками, и все военные склады, какие только удавалось обнаружить, немедленно захватывались — иной раз мирным путем, а иной раз и силой.
   Однако, поскольку большая часть английских войск была сосредоточена в Бостоне, остальным колониям почти нечего было делать, и, хотя их по-прежнему считали подданными английского короля, они пускали в ход любые средства, всячески стараясь утвердить свои права.
   В Филадельфии был созван конгресс делегатов объединенных колоний, который возглавил широкое движение народа, впервые почувствовавшего себя единой нацией.
   Этот конгресс выпускал манифесты, где с большой силой провозглашались свободолюбивые принципы, и приступил к созданию армии, которая могла бы в случае нужды эти принципы отстоять. Под ее знамена были призваны колонисты, прошедшие военную школу на службе в королевской армии, а также вся та отважная и предприимчивая молодежь, которая готова была пожертвовать жизнью за дело, не сулившее ей даже в случае успеха почти никаких личных выгод. Во главе этих еще неопытных воинов конгресс поставил человека, который уже отличился на бранном поле, а много лет спустя оставил по себе славную, незапятнанную память.

Глава 14

   Встретимся мы при Филиппах.
Шекспир, «Юлий Цезарь»

   В эту пору лихорадочного возбуждения, когда военная обстановка и лишения не сопровождались, однако, ни боями, ни опасностями, Лайонел, хотя и был поглощен происходящим, все же не мог забыть и то, что так близко его касалось. На другой день после сцены, разыгравшейся накануне вечером между миссис Лечмир и обитателями пакгауза, он рано утром вновь отправился туда в надежде рассеять свою мучительную тревогу, добившись окончательного разъяснения тайн, каким-то образом связывавших его со странным человеком, о котором ему ничего не было известно.
   Последствия вчерашнего сражения уже начали сказываться; Лайонелу это бросилось в глаза, едва он ступил на рыночную площадь: обычно переполненная в это время, она была почти безлюдна. Ставни лавок открывались с опаской, и бостонцы глядели на лик солнца, будто сомневаясь, светит ли оно и греет, как прежде, в дни мира и спокойствия; в городе окончательно воцарились страх И( недоверие. Несмотря на ранний час, все были уже на ногах, и бледность лиц редких прохожих свидетельствовала о том, что они провели бессонную ночь. Очевидно, не спала и Эбигейл Прей: Лайонел застал ее в той же убогой каморке, где ничто не изменилось со вчерашнего вечера, разве только глаза несчастной женщины; если иногда они походили на драгоценные камни, вставленные в жалкую оправу, то сейчас потускнели и запали, еще усиливая общее удручающее впечатление горя и нищеты.
   — Я вторгаюсь к вам в неурочный час, миссис Прей, — сказал Лайонел, входя в комнату, — но мне нужно видеть вашего постояльца по чрезвычайно важному делу. Он, вероятно, наверху, не откажите известить его о моем приходе.
   Эбигейл, мрачно и многозначительно покачав головой, ответила глухим голосом:
   — Он ушел!
   — Ушел! — воскликнул Лайонел. — Куда? И когда?
   — Видно, гнев господен обрушился на людей, сударь, — ответила женщина. — Стар и млад, здравый и хворый — все лишились рассудка, все жаждут кровопролития; и человеку не дано знать, чем все это кончится.
   — Но какое это имеет отношение к Ральфу? Где он?
   Вы не обманываете меня?
   — Я? Избави бог, чтобы я кого-нибудь еще обманула, и тем более вас! Нет, майор Линкольн, этот чудной старик, проживший на свете столько лет, что даже может читать наши тайные мысли, как не дано простым смертным, ушел и, может быть, никогда не вернется.
   — Никогда! Уж не прогнала ли ты его из-под жалкого своего крова?
   — Мой дом все равно что у птиц небесных: пристанище всякого несчастного, кто нуждается в нем. Нет на земле местечка, майор Линкольн, которое я могла бы назвать своим, но когда-нибудь оно у меня будет — да, тесное жилище ждет всех нас, грешных, и дай бог, чтобы я нашла в нем тот покой, который, говорят, находят в гробу! Я не лгу, нет, на этот раз я неповинна в обмане.
   Ральф и Джэб ушли вместе, но куда, не знаю. Может быть, они примкнули к народу там, за городом. Они ушли, как только взошла луна, и на прощанье старик предостерег меня — его голос будет звучать в моих ушах, покуда тишина могилы не оглушит меня.
   — Ушел, чтобы примкнуть к американцам, и вместе с Джэбом! — повторил Лайонел в раздумье, не обратив внимания на последние слова Эбигейл. — Ваш сын попадет в беду из-за такого безрассудства, миссис Прей.
   — Джэб за свои поступки не ответчик, да и разве ему что запретишь, как другим детям! — ответила Эбигейл. — Ах, майор Линкольн, если бы вы знали, какой он был здоровый, крепкий, красивый мальчик до пяти лет! Второго такого и не сыскать было во всем Массачусетсе. Но потом господь покарал и мать и сына: болезнь превратила его в то, что вы видели, — существо с обликом человека, но без человеческого разума, а я сделалась вот такой жалкой развалиной. Но все это давно предречено, и у меня было достаточно знамений! Ибо разве не сказано, что бог накажет вину отцов на детях до третьего и четвертого колена"? Слава богу, за мои горести и прегрешения расплачиваться придется только Джэбу, внуков у меня не будет!
   — Если какой-нибудь грех тяготит вашу душу, — сказал Лайонел, — и чувство справедливости и раскаяние должны бы побудить вас открыться тем, чье счастье может зависеть от вашего признания.
   Эбигейл в тревоге подняла глаза на молодого человека, по, встретив его пронизывающий взгляд, смешалась и сделала вид, что стыдится беспорядка в комнате. Напрасно прождав ответа, Лайонел продолжал:
   — Как вы, конечно, поняли еще вчера, у меня есть веские причины думать, что ваша тайна близко касается меня. Повинитесь в том, что вас так терзает, и я обещаю вам прощение и покровительство.
   При столь решительных его словах Эбигейл отступила в глубь комнаты и написанное на ее лице раскаяние уступило место притворному удивлению, которое доказывало, что она отнюдь не новичок в лицемерии, если даже порой ее и мучат угрызения совести.
   — Повиниться! — повторила она протяжным и трепещущим голосом. — Все мы грешны и погибли бы, если б не кровь, пролитая за нас на кресте.
   — Это так, но ведь вы говорили о преступлениях, которые попирают не только божеские, но и человеческие законы.
   — Я! Майор Линкольн, я.., я преступница? — воскликнула Эбигейл, делая вид, будто прибирает комнату. — Нед у таких, как я, нет ни досуга, ни смелости нарушать законы! Майор Линкольн мучает бедную одинокую женщину, чтобы вечером позабавить господ офицеров за столом…
   Конечно, у каждого из нас есть свое бремя грехов, за которые придется ответить, — верно, майор Линкольн не слышал проповеди священника Хэнта в прошлое воскресенье о грехах нашего города!
   Лайонел покраснел от досады, услышав хитрый намек Эбигейл, будто он обижает несчастную женщину, пользуясь ее беззащитностью, однако, возмущенный таким двуличием, он стал более осторожен и попытался выведать у нее тайну добротой и мягкостью. Однако все его ухищрения ни к чему не привели, ибо в Эбигейл он встретил куда более искушенного в обмане противника. С притворным удивлением она твердила одно: напрасно он так понял ее слова — она хотела только сказать, что и ей, как всем, присущи слабости нашей греховной человеческой природы. В этом смысле она не составляла исключения — подавляющее большинство людей, которые всех громче обличают испорченность человеческой натуры, как правило, бывают глубоко уязвлены, когда им указывают на их собственные прегрешения. Чем настойчивее он ее расспрашивал, тем сдержаннее она отвечала; наконец, негодуя на ее упрямство и втайне подозревая, что Эбигейл недостойно поступила со своим постояльцем, он в гневе покинул пакгауз, решив следить за каждым ее шагом, чтобы в подходящий момент нанести такой удар, который посрамит ее и заставит во всем признаться.
   Под влиянием минутной досады и подозрений, которые, сколько он их от себя ни гнал, вызывала в нем миссис Лечмир, молодой человек твердо решил в этот же день оставить ее дом. Миссис Лечмир, если и знала, что Лайонел оказался свидетелем ее разговора с Ральфом (а об этом ей могла сказать только Эбигейл), не подала виду и встретила молодого человека за утренним завтраком с обычной приветливостью. Она выслушала его доводы с явным огорчением, и, когда Лайонел стал говорить, что война принесет перемены в его жизни, что его присутствие в доме причинит лишние заботы ей, пожилой женщине, и нарушит ее привычки, что он тревожится за нее, словом, все, что ему приходило на ум в оправдание подобного шага, глаза старухи неизменно с беспокойством устремлялись на Сесилию с таким выражением, которое в другое время, возможно, заставило бы его усомниться в бескорыстии ее гостеприимства. Молодая девушка, напротив, очевидно, была довольна его решением, и, когда бабушка обратилась к ней, спрашивая, привел ли он хотя бы одну сколько-нибудь основательную причину для переезда, она ответила с живостью, которая в последнее время была ей чужда:
   — Конечно, дорогая бабушка, самую основательную причину — собственное желание. Майору Линкольну наскучили и мы и наша размеренная жизнь; и, на мой взгляд, подлинная вежливость требует, чтобы мы разрешили ему покинуть нас ради казарм и больше не уговаривали остаться.
   — Мои побуждения остались непоняты, если желание покинуть вас…
   — О сэр! Не утруждайте себя объяснениями. Вы привели столько доводов, кузен Лайонел, что истинное и главное ваше побуждение осталось скрыто. Но это может быть только скука.
   — В таком случае, я остаюсь, — сказал Лайонел. — Самое страшное, когда тебя подозревают в бесчувственности.
   Сесилия казалась и довольной и разочарованной. Несколько секунд она в замешательстве вертела в руках ложечку и даже с досады закусила хорошенькую губку, но потом ответила уже более дружелюбно:
   — Я снимаю с вас это обвинение. Перебирайтесь к себе, если вам так угодно; а мы поверим в ваши маловразумительные причины для подобной перемены. К тому же на правах родственника вы, разумеется, будете навещать нас каждый день.
   Итак, у Лайонела не оставалось больше повода изменить свое решение. И, хотя миссис Лечмир расставалась со своим молодым родственником с очевидной неохотой, совсем не похожей на ее обычно холодное и сдержанное обращение, майор Линкольн в то же утро переехал к себе.
   …После этого миновало несколько недель. Из Англии, как было описано в предыдущей главе, продолжали прибывать подкрепления, и в помощь медлительному Геджу в Бостоне появлялись все новые генералы. Наиболее робкие среди колонистов пугались, когда слышали длинный список прославленных имен. Тут был Хау, потомок благородного рода, давно известного своими воинскими доблестями, — глава его уже когда-то пролил свою кровь на американской земле; Клинтон, тоже младший отпрыск именитой семьи, более известный личным мужеством и добротой, нежели суровыми качествами воина; изящный и утонченный Бергойн, успевший стяжать себе славу на полях брани в Португалии и Германии, славу, которую, впрочем, ему вскоре суждено было потерять в диких просторах Америки. Кроме того, следует упомянуть Пиго, Гранта, Робертсона и наследника герцога Нортумберлендского, каждый из которых командовал бригадой, не говоря уж о множестве менее известных офицеров, проведших юность в армии и готовых теперь применить свой опыт в войне с необученными землепашцами Новой Англии.
   И, словно этого списка было недостаточно, чтобы ошеломить неопытного противника, жажда воинской славы привлекла в эту точку, куда были обращены все взоры, цвет английской аристократической молодежи и среди последних того, кто впоследствии присоединил самый пышный венок к лаврам своих предков — наследника домов Гастингса и Мойра, бесстрашного, но еще не испытавшего своих сил юношу Родона note 8. В таком избранном обществе — со многими из этих молодых людей Линкольн был знаком еще в Англии — часы летели незаметно, и у него не оставалось времени подумать о причинах, приведших его самого в это место раздоров.
   Однажды в теплый июньский вечер Лайонел через открытую дверь, ведущую из его кабинета в комнату, которую Полуорт с полным на то правом именовал «приютом гурманов», оказался свидетелем следующей сцены. За столом с важным видом судьи восседал Макфьюз, рядом с ним Полуорт, казалось взявший на себя двойную роль судьи и писаря. Перед этим грозным трибуналом стоял Сет Седж — ему, как видно, пришлось все-таки ответить за вменяемые ему преступления, совершенные на поле боя. Молодому человеку не было известно, что его хозяин не попал в число обмененных пленных, и, желая узнать, что означало лукавое выражение, которое нет-нет да проскальзывало на мрачных лицах его друзей, Лайонел положил перо и прислушался.
   — А теперь отвечай на предъявленные тебе обвинение — начал Макфьюз суровым голосом, способным в известной степени внушить тот страх и почтение, которые говоривший силился вызвать, тараща отчаянно глаза. — Говори со смелостью мужчины и чистосердечием христианина, если они у тебя имеются. Почему бы мне не послать тебя сразу в Ирландию, чтобы ты получил заслуженные три бревна, из которых одно для удобства прибьют поперек? Если у тебя есть обоснованное возражение, выскажи его без отлагательств из любви к собственному костлявому бренному телу.
   Шутники в какой-то мере достигли цели — обычное невозмутимое спокойствие, отличавшее Сета даже в минуты крайней опасности, казалось, покинуло его. Откашлявшись и посмотрев вокруг, чтобы удостовериться, на чьей стороне присутствующие, он, однако, ответил с похвальным мужество":
   — Потому что это незаконно.
   — Брось свое крючкотворство! — прикрикнул на него Макфьюз. — И не морочь голову порядочным людям юридическими тонкостями, как каким-нибудь стряпчим в пышных париках! Тебе бы надо подумать о святом писании, безбожный нечестивец, потому что рано или поздно тебе придется распроститься с жизнью, и притом с непристойной поспешностью.
   — Ближе к делу, Мак, — прервал его Полуорт, заметив, что раздражение уводит друга от желанной цели, — или я изложу дело, да так, что это сделало бы честь любому чрезвычайному советнику.
   — Назначение чрезвычайных советников противоречит дарованной нам хартии и закону, — вдруг сказал Сет, чья отвага возросла, едва только дело коснулось его политических убеждений. — И, на мой взгляд, если министры попытаются сохранить их, начнутся большие беспорядки, а то и настоящая война, потому что вся страна поднялась.
   — Беспорядки, ходячее ты криводушие! Убийца из-за угла! — взревел Макфьюз. — Ты называешь длившееся целый день сражение беспорядками? И считаешь, что прятаться за оградой в бурьяне, класть ствол мушкета на голову Джэбу Прею, а казенную часть на пенек с тем, чтобы удобнее было стрелять в своего ближнего, похвальным способом ведения войны? Отвечай мне правду и гнушайся лжи, как гнушался бы есть что-либо помимо трески в субботу, — кто были те двое, что выстрелили мне прямо в лицо, спрятавшись в бурьяне, как я только что указывал?
   — Простите меня, капитан Макфьюз, — вмешался Полуорт, — если я замечу, что усердие и возмущение опережают в вас благоразумие. Если мы будем так неосторожно допрашивать арестованного, то можем помешать целям правосудия. А кроме того, вы высказали только что хулу, с которой я никоим образом не могу согласиться. Настоящей треской не следует пренебрегать, особенно если подать ее в салфетке между двумя не столь нежными рыбами, чтобы сохранился дух. Я уже давно подумывал о том, что следует учредить субботний клуб, чтобы насладиться богатством залива и усовершенствовать способы приготовления трески!
   — А мне разрешите заметить, капитан Полуорт, — возразил гренадер, негодующе взглянув на собеседника, — что ваши эпикурейские склонности доводят вас до каннибализма — иначе это не назовешь, — если вы способны рассуждать о еде, когда дело идет о жизни и смерти вашего ближнего…
   — Как я понимаю, — перебил Сет, не терпевший ссор и подметивший симптомы закипавшего в его судьях раздражения, — капитан хочет знать, кто были двое неизвестных, выстреливших в него незадолго перед тем, как его ранило в плечо?
   — Незадолго? Ну и лицемер! Это произошло с той же остротой, на какую способны кремень и порох.
   — Может быть, тут все-таки какая-то ошибка, потому что многие из солдат были не в своем виде…
   — Ты что же, хочешь сказать, что я напился перед лицом врага? — взревел гренадер. — Послушайте, мистер Седж, я вас добром спрашиваю: кто были те двое, что выстрелили в меня означенным образом? И помните, что человеку может наскучить задавать вопросы и не получать ответа!
   — Ну, — мялся Сет, который хоть и был мастер увиливать, но с суеверным ужасом страшился прямой лжи, я полагаю.., а капитан твердо уверен, что это случилось сразу же за Менотоми?
   — Так уверен, как могут быть уверены люди, если только они не слепы, — сказал Полуорт.
   — Значит, капитан Полуорт готов это засвидетельствовать?
   — Думаю, что кусочек вашего свинца, почтеннейший Седж, до сих пор сидит в лошади майора Линкольна.
   Под тяжестью улик Сет вынужден был сдаться; кроме того, гренадер захватил его в плен в ту самую минуту, когда он вторично в него целился, а посему американец весьма мудро рассудил, что лучше обратить нужду в добродетель и чистосердечно признать свою причастность к нанесению упомянутых ран. И все же самое большое, что допустила его привычная осторожность, были слова:
   — Поскольку ошибки тут быть не может, я склонен думать, что эти двое были главным образом мы с Джэбом.
   — "Главным образом"! Ах ты, сухопарая неуверенность! — воскликнул Макфьюз. — Если кто и был главный в этом трусливом покушении из-за угла, поранивший человека и искалечивший коня — пусть это и бессловесная тварь, а кровь у нее благороднее, чем у тебя, — то это ты, образина нескладная! Но я рад, что ты хоть признался. Теперь я спокойно посмотрю, как тебя повесят. Если у тебя есть, что сказать в свое оправдание, поторапливайся, иначе я с первым же кораблем отправлю тебя в Ирландию и в письме к вице-королю попрошу устроить тебе торжественную казнь и приличные похороны.
   Сет, подобно многим людям его сословия, был очень хитер и изобретателен, но совершенно не понимал шуток.
   Обманутый гневом Макфьюза, в самом деле приметавшимся к притворному возмущению, когда гренадер упомянул о своей ране, чья вера в священную защиту закона сильно поколебалась, всерьез встревожился, подумав о превратностях военного времени и деспотической природе военной власти. Малая толика юмора, унаследованная им от предков-пуритан, не имела ничего общего с грубоватым остроумием ирландца, а то, чего Сет был лишен, он, естественно, не способен был понимать, поэтому в той мере, в какой его страх мог способствовать планам наших заговорщиков, они вполне достигли своей цели.