— Подождите, ради бога, подождите! Сорок седьмой полк в бою, а я майор этого полка!
   — Подождите его, — приказал Клинтон с той мрачной радостью, с которой встречают в беде надежного друга, — и гребите так, словно дело идет о вашей жизни, более того — о чести Англии.
   Когда лодка отчалила от берега, у Лайонела голова все еще шла кругом, но уже на середине пролива он пришел в себя и мог оглядеться. Огонь перекидывался с кровли на кровлю, и все четыреста домов Чарлстона уже пылали, как один огромный костер. В вышине со свистом проносились ядра, и черные борта военных судов неустанно изрыгали пламя. Среди этого грохота и всеобщего беспорядка английский генерал и его спутники выскочили на берег. Клинтон бросился в толпу солдат, и они, узнав его и услышав его голос, опомнились и остановились. Но пришлось долго напоминать им о прошлой славе и доблести, прежде чем к солдатам, которые были обращены в бегство и теперь, оглядывая свои поредевшие ряды, недосчитывались и половины однополчан, вернулось какое-то подобие мужества. Среди войск стоял их суровый и непреклонный командующий, но от блестящих молодых офицеров, которые утром веселой гурьбой вышли с ним из губернаторского дворца, не осталось никого: кто был убит, кто ранен. Он один был, казалось, спокоен среди общего смятения и, как обычно, хладнокровно и решительно отдавал приказания. Наконец паника понемногу улеглась, и отважные, но посрамленные офицеры, снова овладев положением, восстановили порядок.
   Оба генерала отошли в сторону и посовещались, после чего начались приготовления к новой атаке. На сей раз отказались от блеска и парада; солдаты оставили ненужную амуницию, а многие даже скинули мундиры, так как солнце немилосердно пекло, да и жар от пылающего городка давал себя знать даже у воды. Колонны были пополнены свежими ротами, и с луга сняли большую часть войска, оставив там лишь небольшой заслон с задачей отвлекать американцев, залегших за оградой. Когда подготовка завершилась, был дан сигнал к наступлению.
   Лайонел присоединился к своему полку, но, маршируя на фланге колонны, он мог видеть почти все поле боя.
   Впереди шел батальон, от которого после предыдущих атак осталась лишь жалкая горстка. За ним следовал отряд морской пехоты под командой старика майора; затем растерянный и унылый Несбитт со своим полком, среди офицеров которого Лайонел тщетно высматривал добродушную физиономию Полуорта. Такие же колонны наступали справа и слева, охватывая редут с трех сторон.
   Через несколько минут Лайонел ясно увидел перед собой скромное и так и оставшееся незавершенным земляное укрепление, за обладание которым в этот день было напрасно пролито столько крови. Над редутом по-прежнему царила тишина, словно там не было ни живой души, но вдоль бруствера чернели грозные дула, следившие за движением подходивших колонн, как глаза тех страшных обитательниц наших лесов, которым молва приписывает способность завораживать свою жертву. По мере того как артиллерийская канонада стала затихать, грохот рушащихся домов и зловещий рев пожара слева сделались еще явственнее. Из тлеющих развалин поднимались черные столбы дыма и, расползаясь все шире, нависали над укреплением грозной тучей, бросавшей мрачную тень на поле сражения.
   Тут стало видно, как из пылавшего городка на холм устремилась большая колонна, после чего общее наступление оживилось и ускорилось. По взводам передали, что противник приготовился, а вслед за тем последовала команда: «В штыки! В штыки!»
   — Ура! Вперед, ирландцы! — закричал Макфьюз, бежавший во главе колонны, выскочившей со стороны горящего городка.
   — Ура! — отозвался хорошо знакомый Лайонелу голос с безмолвствующего редута. — Пусть только сунутся на Бридс, народ научит их уважать законы!
   В такие минуты мысль работает молниеносно, и Лайонелу показалось, что его товарищи уже завладели редутом, как вдруг шквал огня обрушился на передние ряды.
   — ..адцатый батальон, вперед! — подгонял майор морской пехоты. — Вперед, не то честь победы достанется восемнадцатому!
   — Куда там — под таким-то огнем! — ворчали солдаты ..надцатого батальона.
   — Тогда посторонитесь и пропустите морскую пехоту!
   Слабый батальон разомкнулся, и привыкшая к рукопашным схваткам морская пехота с громовым криком бросилась вперед. Американцы, истратившие весь порох, теперь угрюмо отступали, и кое-кто в бессильной ярости бросал в неприятеля камнями. Подведенная англичанами пушка стреляла по короткому брустверу с фланга, и его никак нельзя было удержать, а когда колонны подошли ближе к этому низкому валу, он послужил защитой как для оборонявших редут, так и для нападающих.
   — Вперед, ирландцы! — снова закричал Макфьюз, взбегая на вал, лишь немногим превышавший его гигантский рост.
   — Вперед! — отозвался Питкерн, потрясая шпагой, на другом конце укрепления. — Победа наша!
   Над редутом вновь сверкнула лента пламени, и всех .храбрецов, что последовали примеру своих офицеров, смело как ураганом. Гренадер еще раз издал свой военный клич и рухнул головой вперед, в гущу врагов, а Питкерн опрокинулся на руки собственного сына. Прогремел крик:
   «Сорок седьмой, вперед!» — и прославленный полк, в свою очередь, поднялся на укрепление. В неглубоком рву Лайонел пробежал мимо умиравшего старого майора, увидел обращенный к нему потухающий и безнадежный взгляд и через секунду сам оказался лицом к лицу с противником. По мере того как англичане рота за ротой вступали в беззащитный редут, американцы в угрюмом молчании отходили, отбиваясь от штыков прикладами мушкетов и ружей, зажатых в мускулистых руках. Когда они оказались на открытом месте, колонисты попали под близкий и губительный огонь английских батальонов, которые начали окружать их с трех сторон. Сражение превратилось теперь в дикую и беспорядочную свалку — из-за тесноты пользоваться огнестрельным оружием было невозможно, и началась отчаянная рукопашная.
   Лайонел, перешагивая через трупы убитых, продолжал преследовать отступающего врага. Сумятица и горячка боя не помешали ему, однако, задержать свой взгляд на безжизненном теле незнакомца, с которым судьба трижды сводила его. Оно было распростерто на опаленной траве, обильно политой его кровью. Среди диких выкриков и еще более дикой злобы рассвирепевших людей молодой человек остановился и оглядел поле битвы взглядом, в котором читалось: пора прекратить побоище. В этот миг блестящий мундир офицера привлек горящий ненавистью взгляд смертельно раненного фермера, который, собрав последние силы, решил принести еще одну достойную жертву душам своих павших земляков. Блеснул выстрел. Сознание покинуло Лайонела, и он, бесчувственный к победе и к опасности, рухнул под ноги сражающихся.
   Потеря одного офицера в таком сражении была обстоятельством слишком маловажным, чтобы обратить на это внимание; полк за полком проходил мимо него, и никто не наклонился посмотреть, жив ли он. Когда американцам удалось наконец оторваться от противника, они беспорядочной толпой, унося своих раненых, быстро спустились в лощину между двумя холмами. Местность благоприятствовала отходу, и пули, не причиняя вреда, с визгом проносились над их головами, а когда американцы достигли склона Банкер-Хнлла, то уже оказались вне досягаемости английских ружей. Видя, что сражение проиграно, засевший за оградой отряд фермеров покинул луг и скрылся за гребнем холма, догнав своих товарищей. Солдаты с криком преследовали их и, хотя пули не достигали цели, продолжали посылать вдогонку врагу залп за залпом. Однако на вершине Банкер-Хилла уставшие солдаты были остановлены, и отсюда они смотрели, как толпа американцев под неистовым фланговым огнем артиллерии бесстрашно пересекла перешеек, словно большинство из них были неуязвимы.
   День клонился к вечеру. После того как противник исчез из виду, корабли и батареи прекратили обстрел, и вскоре там, где еще недавно свирепствовал жаркий бой, нельзя было услышать даже ружейного выстрела. Войска принялись укреплять холм, с таким трудом отбитый у врага, а генералам не оставалось ничего другого, как удалиться оплакивать дорого доставшуюся победу.

Глава 17

   Она заговорила? Нет, молчит.
   Взор говорит. Я на него отвечу.
Шекспир, «Ромео и Джульетта»

   Битва при Банкер-Хилле произошла в июне — на лугах еще стояли неубранные копны сена, — но за летними жарами пришли осенние холода, опали листья и уже наступил изменчивый февраль с его метелями и морозами, а майор Линкольн все еще лежал на той самой кровати, куда его уложили, когда принесли в беспамятстве с Чарлстонского полуострова. Все это время английским хирургам никак не удавалось извлечь глубоко засевшую пулю, а при всем знании и опыте у них не хватало духу перерезать некоторые артерии и сухожилия у единственного наследника рода Линкольнов, не позволявшие им добраться до злополучного кусочка свинца, который, по их единодушному мнению, один препятствовал выздоровлению пациента. Так бедный Лайонел расплачивался за знатность, ибо, если бы на одре болезни томился Меритон, а не его хозяин, то он давно уже либо излечился бы, либо умер. Наконец, рассчитывая сделать здесь карьеру, из Европы прибыл предприимчивый молодой лекарь, который, обладая большим искусством или большей самоуверенностью (что порой приводит к тем же результатам), без колебаний высказался за немедленную операцию.
   Штабные врачи лишь высокомерно кривили губы в ответ на требование своего решительного коллеги, довольствуясь сперва лишь этим молчаливым свидетельством своего презрения. Но, когда друзья и родственники больного, всегда готовые внять шепоту надежды, дали согласие на то, чтобы самонадеянный приверженец зонда прибег к своим инструментам, его ученые собратья не только разомкнули уста, но подняли крик. И вот день-два даже измученные дежурствами, валившиеся от усталости молодые офицеры, забыв об опасностях и лишениях осады, с глубокомысленными лицами старались вникнуть в непонятную тарабарщину ученых мужей, и люди, которые даже перед лицом врага сохраняли невозмутимость, слушая их, бледнели и трепетали. Но, когда стало известно, что пулю благополучно извлекли и больной поправляется, воцарилась тишина, которая была несравненно более зловещей для рода человеческого, чем предшествующая буря. И вскоре смелый врач получил всеобщее признание как создатель новой теории. Чуть ли не все университеты Европы присвоили ему степень доктора медицины, старые понятия были изменены в угоду новым фактам, и, прежде чем закончилась война, несколько тысяч слуг его величества и немало патриотов-колонистов расстались с жизнью по всем правилам науки благодаря этому открытию.
   Мы посвятили бы целую главу подробному описанию подобного события, если бы новейшие естествоиспытатели давным-давно не опровергли эту практику — а в таких случаях теория, по-видимому, отпадает сама — рядом смелых исканий, которые время от времени открывают нам что-то новое в анатомии человека, подобно тому как в географической науке китобои Новой Англии открыли «Южную Землю» note 10 там, где Кук не нашел ничего, кроме воды, или Парри note 11 обнаружил вены и артерии в той частя Американского континента, которую испокон веку считали состоящей из сплошного бесполезного хряща.
   Но каковы бы ни были последствия операции для хирургической науки, пациенту она несомненно пошла на пользу. В течение семи долгих месяцев Лайонел скорее существовал, чем жил, мало сознавая, что происходит вокруг, и, к счастью для себя, почти не чувствуя боли. Временами пламя жизни слабо вспыхивало, как свет угасающей лампы, а затем, обманув опасения и надежды. окружающих, больной опять впадал в прежнее полузабытье. Ошибочно полагая, что его хозяин тяжко страдает, Меритон пичкал его снотворным, и бесчувственное состояние Лайонела объяснялось отчасти неумеренными дозами опия, которыми он обязан был излишнему сердоболию своего камердинера. Во время операции ретивый хирург тоже прибег к этому болеутоляющему средству, и пациент много дней провел в тяжелом опасном забытьи, прежде чем организм, освободившись от навязанного ему инородного постояльца, восстановил свои естественные функции и стал набираться сил. По счастью, лекарь был слишком упоен своей славой, чтобы закрепить успех по всем правилам военного искусства, подобно великому полководцу, пользующемуся победой, чтобы добить врага, и непревзойденному доктору, Природе, дозволено было завершить исцеление.
   Лишь только действие опия прекратилось, больному сразу стало лучше, и он надолго погрузился в спокойный сон. Проснулся он другим человеком, с обновленным телом и ясной головой, и, хотя мысли его еще слегка путались, псе же они были отчетливее, чем за все месяцы после раны, полученной в схватке на Бридс-Хилле.
   Когда Лайонел открыл глаза и впервые за все время болезни осмысленно посмотрел вокруг, было десять часов утра, комнату озаряло яркое солнце и отсветы ослепительно сверкавшего снега. Занавески были подняты, и в спальне царил такой порядок, что по одному этому можно было заключить, как тщательно ухаживали за больным.
   Правда, в дальнем углу в кресле расположился Меритон, устроившись с удобством, которое скорее свидетельствовало о внимании к собственной персоне, чем к хозяину; камердинер вознаграждал себя за ночь бодрствования незаконным, а потому особенно сладким утренним сном.
   Память разом вернулась к Лайонелу, но прошло некоторое время, прежде чем он мог в хаосе нахлынувших картин отделить истину от бреда и в какой-то мере представить себе, что же произошло за тот немалый срок, который он провел в полузабытьи. Без труда приподнявшись на локте, он раза два медленно провел рукой по лбу и лишь затем решился позвать камердинера. При звуках знакомого голоса Меритон вздрогнул, старательно протер спросонок глаза, вскочил и отозвался обычным:
   — Что угодно, сударь?
   — В чем дело, Меритон! — воскликнул майор Линкольн. — Ты спишь, словно новобранец на посту, а ведь тебе, наверно, тоже строго-настрого приказали не смыкать глаз.
   Слуга стоял, остолбенев от радости, потом опять быстро провел рукой по глазам, но уже по другой причине.
   — Слава богу, сударь, слава богу! Наконец-то вы пришли в себя и мы опять заживем по-старому! Да, сударь, теперь-то вы поправились! Ну и чудодей же наш знаменитый лондонский хирург! Теперь мы поедем к себе в Сохо и будем жить, как цивилизованные люди. Слава богу, слана богу, сударь, вот вы и улыбнулись! Ничего, скоро опять на меня так посмотрите, что душа в пятки уйдет, как это бывало, когда я что-нибудь забуду!
   Но тут Меритон вынужден был прекратить свод несвязные изъявления восторга, ибо слезы душили его. Бедняга за долголетнюю службу очень привязался к хозяину, а ухаживая за ним, еще больше полюбил его. Лайонел, сам растроганный таким проявлением преданности, тоже не мог вымолвить ни слова и с помощью всхлипывающего камердинера стал одеваться. Но вот, набросив на себя халат и опираясь на плечо слуги, он добрался до кресла, которое тот только что покинул, и, откашлявшись, словно у него вдруг запершило в горле, наконец проговорил:
   — Будет, Меритон, будет. Будет, дуралей ты этакий!
   Надеюсь, я проживу достаточно долго, чтобы еще не раз награждать тебя сердитым взглядом и парочкой гиней в придачу… В меня выстрелили в упор, я помню…
   — Выстрелили! — перебил его камердинер. — Да вас просто-напросто злодейски убили! Сперва в вас выстрелили, потом вас проткнули штыком, после чего по вас проехал целый эскадрон кавалерии. Это мне говорил ирландец из королевского полка — он лежал с вами рядом и своими глазами все видел, а теперь жив, здоров и может об этом рассказать. Теренс хороший, честный малый, и, если б ваша милость, не дай бог, нуждались в пенсии, он бы охотно все это подтвердил под присягой на суде или в военном министерстве, где угодно.
   — Охотно верю, — сказал Лайонел с улыбкой, хотя, когда камердинер упомянул о штыке, машинально ощупал свое тело, — но бедный малый, как видно, приписал часть своих ран мне — пуля мне в самом деле досталась, а кавалерию и штык я отрицаю.
   — Нет, сударь, пуля досталась мне, и ее с цирюльным прибором положат со мной в гроб, когда меня похоронят, — сказал Меритон, разжимая кулак и показывая на ладони сплющенный кусочек свинца. — Она пролежала у меня в кармане все эти тринадцать дней, после того как мучила вашу милость целых полгода, засев в этих самых мышцах, что позади артерии, как бишь ее там… Но, как она ни пряталась, мы ее извлекли! Этот лондонский хирург — чистый чудодей!
   Лайонел потянулся к кошельку, который Меритон каждое утро клал на ночной столик и каждый вечер убирал, и, положив несколько гиней во все еще протянутую ладонь камердинера, сказал:
   — Такую свинцовую пилюлю надо подсластить золотом. Ну убери эту пакость и чтоб я ее больше никогда не видел!
   Меритон хладнокровно взял оба соперничающих металла, одним взглядом оценил количество гиней и небрежно сунул их в правый карман, тогда как драгоценную пулю опять бережно завернул в тряпицу и спрятал в левый, после чего принялся за свои обязанности.
   — Я хорошо помню все сражение на Чарлстонских холмах до той самой минуты, когда меня ранило, — продолжал его хозяин, — и даже припоминаю многое из того, что было потом: за это время, кажется, прошла целая жизнь. Но все же, Меритон, думаю, мысли мои не отличались особой ясностью.
   — Бог ты мой, сударь, вы и разговаривали со мной, и бранили меня, и хвалили сто раз, но никогда не бранили так сердито, как умеете, и никогда не разговаривали и не выглядели так хорошо, как сегодня!
   — Я в доме миссис Лечмир, — продолжал Лайонел, оглядывая комнату. — Я хорошо помню эту комнату и вон ту дверь, что ведет к винтовой лестнице.
   — Конечно, сударь, госпожа Лечмир потребовала, чтобы вас принесли сюда прямо с поля боя. Да и что говорить, это самый лучший дом в Бостоне. Я так рассуждаю, что ваша почтенная родственница каким-то образом лишится права на него, если с вами что-либо случится!
   — Удар штыка, к примеру, или удар копыта кавалерийского коня! Но с чего ты это взял?
   — Да потому, сударь, что, когда госпожа Лечмир приходила сюда после обеда — а она приходила каждый божий день до того, как захворать, — она все бормотала про себя, что, если, не приведи господь, вы скончаетесь, все ее надежды на благополучие ее дома рухнут.
   — Значит, это миссис Лечмир каждый день меня навещала, — задумчиво произнес Лайонел. — Я припоминаю женскую фигуру у своей постели, но она казалась мне моложе и живее тетушки.
   — И вы не ошиблись, сударь, — такую сиделку, какая была у вас, днем с огнем не найдешь. Что кашку, что горячее питье, она готовила не хуже самой угодливой старухи в больнице, и, на мой вкус, самому лучшему лондонскому трактирщику поучиться у нее, как варить негус.
   — Кто же обладательница всех этих драгоценнейших талантов?
   — Мисс Агнеса, сударь, — сиделка на редкость мисс Агнеса Денфорт. Хотя насчет королевских войск, прямо скажу, не больно-то она их жалует.
   — Мисс Денфорт, — разочарованно протянул Лайонел. — Но неужели она одна тут хлопотала? Ведь в доме достаточно женской прислуги, которая отлично может ходить за больным. Короче говоря, Меритон, неужели ей никто не помогал в ее заботах обо мне?
   — Я помогал ей сколько мог, сударь, хотя мои негусы никогда так не удаются.
   — Слушая тебя, можно подумать, что я все эти полгода без отдыха тянул портвейн! — с раздражением бросил Лайонел.
   — Бог с вами, сударь, да вы частенько и глотка не изволили отпить, хотя я всегда считал это дурным знаком, — вино-то оставалось не потому, что оно было плохим.
   — Ну, хватит о твоем любимом питье! Мне даже слышать о нем уже противно! Но, Меритон, неужели никто из друзей и знакомых не справлялся о моем здоровье?
   — А как же, сударь! Главнокомандующий каждый день присылал адъютанта или слугу; и лорд Перси оставлял свою карточку не реже…
   — Ах, это все простая вежливость… Но у меня ведь есть родственники в Бостоне.., мисс Дайнвор, — разве она не в городе?
   — В городе, сударь, — ответил лакей, опять спокойно принимаясь расставлять пузырьки на ночном столике. — Где уж мисс Сесилии куда-нибудь ехать!
   — Она не больна, надеюсь?
   — Господи, меня прямо за сердце хватает не то с радости, не то со страха, когда я слышу, что вы опять так быстро и громко говорите! Нет, не скажу, чтоб она была по-настоящему больна, но нет в ней такой живости и ловкости, как у ее кузины, мисс Агнесы.
   — Почему ты так думаешь?
   — Потому что она все киснет: ни но хозяйству, ни рукоделием не займется, как другие. Усядется в кресло, в котором вы сейчас сидите, и сидит так часами не двигаясь, разве только вздрогнет, если ваша милость застонет, или изволит громко дышать через нос. Я так думаю, сударь, что она стихи сочиняет. Во всяком случае, она любит, что называется, предаваться «меланфолии».
   — Вот как! — сразу встрепенулся Лайонел, что не преминуло бы удивить более наблюдательного собеседника. — А почему ты думаешь, что мисс Дайнвор слагает стихи?
   — Да потому, сэр, что она очень часто держит в руках бумажку, и я видел, как она читала и перечитывала то же самое столько раз, что уж должна бы давно все запомнить наизусть, а стихотворцы всегда так поступают с тем, что сами напишут.
   — Может быть, это было письмо? — воскликнул Лайонел с такой живостью, что Меритон выронил склянку, которую вытирал, к большому ущербу для ее содержимого.
   — Бог ты мой, мистер Лайонел, как вы крикнули! Ну совсем как прежде!
   — Просто я поразился, что ты так тонко разбираешься в тайнах стихосложения, Меритон.
   — Все дело в практике, сударь, — самодовольно ухмыльнулся лакей. — Не могу сказать, чтобы я много упражнялся по этой части. Правда, однажды я сочинил «эпистафию» поросенку, который подох у нас в Равенсклифе, когда мы там были в последний раз; потом имел немалый успех со стихами о разбитой вазе, которую уронила горничная леди Бэб; дуреха уверяла, что это случилось из-за меня, — будто я хотел ее поцеловать, хотя всем, кто меня знает, понятно, что мне незачем бить вазы, чтобы добиться поцелуя у такой деревенщины!
   — Хорошо, хорошо! — прервал его Лайонел. — Как-нибудь, когда я наберусь сил, я, охотно послушаю твои опусы, а теперь, Меритон, ступай в кладовую и посмотри, нет ли там чего-нибудь: я ощущаю симптомы возвращающегося здоровья.
   Польщенный камердинер тут же удалился, оставив своего хозяина наедине с его мыслями.
   Прошло несколько минут, а молодой человек все сидел, подперев рукой подбородок, и поднял голову, только когда вдруг услышал чьи-то легкие шаги. Он не ошибся: Сесилия Дайнвор стояла в нескольких шагах от его кресла; высокая спинка и подлокотники почти скрывали от ее взора сидевшего в нем молодого человека. По тому, как она осторожно ступала, стараясь не шуметь, ясно было, что она думала найти больного там, где видела его в последний, раз и где он столько месяцев пролежал в забытьи, безразличный ко всему. Лайонел следил за каждым ее движением, и, когда воздушная лента ее утреннего чепца откинулась в сторону, он поразился ее бледности. Но вот она отдернула полог кровати и, не найдя там больного, в мгновение ока обернулась к креслу. Тут она встретилась взглядом с молодым человеком; он смотрел на нее с восторгом, и в глазах его светились огонь и мысль, которых они так долго были лишены. В порыве чувств и радостного изумления Сесилия бросилась на колени рядом с креслом и, сжимая руку Лайонела в своих маленьких ручках, воскликнула:
   — Лайонел, дорогой Лайонел, вам лучше! Слава богу, наконец-то вы пришли в себя!
   Лайонел осторожно высвободил руку из доверчиво сжимавших ее нежных пальчиков и развернул вчетверо сложенный лист, который она бессознательно вверила ему.
   — Милая Сесилия, — шепнул он зардевшейся девушке, — это же мое собственное письмо! Я написал его, когда не знал, останусь ли жив, и выразил в нем самые чистые свои сердечные помыслы, — так скажите, смею ли я надеяться, что вы его хранили, дорожа им?
   Сгорая со стыда, Сесилия на миг закрыла лицо руками, а затем, не в силах справиться с обуревавшим ее волнением, разрыдалась, как сделала бы всякая девушка на ее месте. Не к чему подробно повторять все нежные увещевания, молодого человека, скажем только, что ему удалось не только остановить слезы Сесилии, но и побороть ее смущение: она подняла прелестное личико, и он прочел в ее ясном и доверчивом взгляде все, о чем только мог мечтать.