Кроме того, все же нельзя быть твёрдо убеждённым в том, что олимпийских богов нет. А потому лучше не провоцировать их гнев. Боги ведь не будут разбираться — по чьей именно вине им стали меньше приносить жертв в таком-то городе или такой-то провинции. Свой гнев в виде засухи или извержения вулкана они нашлют на всех… Так почему же за нечестие одних («безбожных» христиан) должны страдать все? «Таким образом они навлекут осуждение богов как на себя, так и на тех, кто лучше их, но допускает, чтобы они все это делали и всё государство подвергалось участи нечестивых людей» (Платон. Законы. 910b). Во избежание общей беды Платон предлагает устроить тюрьму под названием «софронистерий» — «дом, где приводят в разум», куда люди, отказывающиеся поклоняться государственным богам, должны быть заключены «не меньше, чем на пять лет» (Там же. 10, 908е)[17]. «Попросту говоря, вот какой закон должен касаться всех: пусть никто не сооружает святилищ в частных домах» (Там же. 909d). Поздний ученик Платона, Ямвлих, уже в христианскую эпоху советует: «Тем, кто задаёт вопрос, есть ли боги, и, по-видимому, сомневается в этом, не следует отвечать как людям, а надо преследовать их как диких зверей» (Юлиан. Против Гераклия. 20)[18].
   Но для христиан было немыслимо, узнав Единого и Изначального Бога, поклоняться былым узурпаторам-«господам». Представьте человека, который годами ждал встречи с любимой женщиной, уже отчаялся и даже почти перестал мечтать о ней… И вот она появляется на пороге его дома и признается в любви — а он отвечает ей: ну ты пока присаживайся, осмотрись, и обожди немножко: я тут пока журнал фотомоделей долистаю… Вот как немыслимо такое поведение для влюблённого, так же невозможно оно и для того, кто любит Христа: «Кто мне на небе? и с Тобою ничего не хочу на земле» (Пс. 72,25).
   И империя начала преследования христиан, требуя от них терпимости. Христиан ослепляли, требуя от них «широты взглядов». Христиан запрещали, требуя: «запрещено запрещать! не смейте своим адептам запрещать молиться нашим богам!»
   Христиане же предложили различать терпимость идейную и терпимость гражданскую. У людей должно быть право на несогласие, на дискуссии, на резкую оценку противоположных взглядов. Но государству не следует вмешиваться в эти споры — ибо «по человеческому праву каждый может почитать то, что он хочет… и одной вере не свойственно притеснять другую, так как жертвы требуются от духа волящего» (Тертуллиан. Послание к Скапуле. 2). Как позднее скажет русская поговорка: «Невольник — не богомольник»… «Не убивая врагов своей религии можно её защитить, а умирая за неё. Если вы думаете служить ей, проливая кровь во имя её, усиливая пытки, вы ошибаетесь. Ничто не должно быть так свободно, как исповедание веры» (Лактанций. Божественные установления. 5, 20).
   Этот опыт гонений очень важен для истории и самопонимания христианства: придя к власти, христиане к сожалению, быстро забыли свои собственные призывы к веротерпимости. Всего через 60 лет после соединения христианства с государственной властью Римской империи произошла первая казнь еретика[19]… Увы, «языческие понятия об отношениях религии к государству оказались во много раз живучее самого язычества»[20], а потому и в христианском мире оказались возможны слова, призывающие к убийствам: «Люди у нас простые, не умеют по обычным книгам говорити: таки вы о вере никаких речей с ними не плодити; токмо для того учинити собор, чтоб казнить их и вешати» (Архиеп. Геннадий Новгородский )[21].
   Но все же для столь консервативного института, как Церковь, было невозможно полностью забыть суждения древнейших святых Отцов, восстававших против любого насилия в области религии. И поэтому полемика о том, должно ли государство признавать свободу совести, вспыхивала вновь и вновь — и причём даже «диссиденты» могли использовать общеавторитетные христианские источники (сторонники свободы совести ссылались на Евангелие и древнейшие христианские авторитеты поры Церкви Гонимой; противники — на Ветхий Завет и на позднейшие примеры времён Церкви Господствующей).
   Более того — каждый раз, когда христиане становились гонимыми в той или другой стране, они начинали повторять аргументы первых апологетов. Но, увы, едва лишь христиане чувствовали возможность власти, в их голосе столь же неизменно снова слышались стальные интонации… Чудовищнее всего этот перевёртыш наблюдать в современной России: уцелевшие от меча пытаются перехватить меч, чтобы самим обрушить его на голову мыслящих иначе… И практически никем из церковных проповедников не предлагается увидеть в тех неслыханных гонениях, которые наша Церковь пережила в ХХ веке, расплату за те гонения и призывы к гонениям, которыми были полны её же история и её издания в предшествующие столетия (ибо даже из уст Святых и даже в XIX веке раздавались призывы ввести смертную казнь для проповедников атеизма)…
   Итак, требование свободы совести — это дар, который христианские мученики принесли в жизнь людей. Увы, это был тот дар, от которого потом неоднократно отрекались христианские же иерархи. И все же: «Можно быть недовольным Церковью за то, что она позже стала злейшим врагом терпимости, но не надо забывать, что она объявила её прежде всех»[22].
   Именно Христос произнёс формулу, впервые в истории разделившую религиозное и племенное: «отдавайте кесарево кесарю, а Божие Богу». Эти слова вызвали подлинное изумление. Чтобы понять его, прочитаем полностью этот фрагмент: «Тогда фарисеи пошли и совещались, как бы уловить Его в словах. И посылают к Нему учеников своих с иродианами, говоря: Учитель! мы знаем, что Ты справедлив, и истинно пути Божию учишь, и не заботишься об угождении кому-либо, ибо не смотришь ни на какое лице; итак скажи нам: как Тебе кажется? позволительно ли давать подать кесарю, или нет? Но Иисус, видя лукавство их, сказал: что искушаете Меня, лицемеры? покажите Мне монету, которою платится подать. Они принесли Ему динарий. И говорит им: чьё это изображение и надпись? Говорят Ему: кесаревы. Тогда говорит им: итак отдавайте кесарево кесарю, а Божие Богу. Услышав это, они удивились и, оставив Его, ушли» (Мф. 22,15-22).
   Понятно, чем пытались фарисеи «уловить» Иисуса: если Он скажет, что подать платить надо — они разгласят по Иудее, что Иисус — коллаборационист, что Он не несёт Израилю освобождения, а, значит, не является Мессией… Если же Он скажет, что платить дань империи не надо, то фарисеи известят об этом бунте римскую администрацию, а та положит конец существованию проблемы по имени Иисус.
   Решение Христа удивительно точно. Он просит дать Ему монету, которой платится подать… Дело в том, что монет в Палестине ходило две. Евреи добились от Рима важной уступки: им было разрешено чеканить собственную монету. Евреи соглашались пользоваться римской монетой в обычной торговле. Но было одно пространство, куда они не могли допустить римские деньги. На римских монетах были изображения богов (и олимпийских и земных — императоров). Надписа на этих монетах гласили, что императоры — боги. Таким образом, каждая монета была и карманным идолом и языческой декларацией. В Храм же ничто языческое не могло быть внесено. Но подать в Храм приносить надо. Жертвенных животных приобретать надо. На нечистые же деньги нельзя приобрести чистую жертву…
   Евреи, очевидно, достаточно доходчиво объяснили римским властям, что если им не будет разрешено чеканить свою монету, имеющей хождение в храмовом пространстве, то народ взбунтуется. Римская империя была достаточно мудра, чтобы не раздражать покорённые ею народы по мелочам… Так в Палестине продолжали выпускаться свои монеты (священные полусикли; см. Лев. 5,15; Исх. 30,24). И те самые менялы, что сидели во дворе Храма, как раз переводили светские, нечистые деньги в религиозно-чистые.
   Итак, Христа спрашивают о том, надо ли платить налог Риму. Христос же просит показать — какими деньгами уплачивается этот налог. Ему, естественно, протягивают римский динарий. Следует встречный вопрос: «чьё это изображение и надпись?». Этот вопрос является решающим потому, что по представлениям античной политэкономии правитель был собственником земных недр, и, соответственно, всего золота, добываемого в его стране. И, значит, все монеты считались собственностью императора, лишь на время одолженной им своим подданным. Значит, монета и так принадлежит императору. Почему бы тогда не вернуть её владельцу?
   Итак, первичный смысл ответа Христа ясен: храму надо отдать храмовую монету, а Риму — римскую. Но если бы Спаситель ответил именно этими словами — то этим бы смысл Его ответа и ограничился бы… Однако, Господь отвечает иначе: “отдавайте кесарево кесарю, а Божие Богу». Тем, кто не держал в руках римские динарии, дерзость и глубина этого ответа непонятны. Дело в том, что на динарии императора Тиберия (в ту пору правившего Римом) была надпись Tiberius Caesar Divi Augusti Filiis Augustus Pontifex Maximus (Тиберий Цезарь, сын божественного Августа, Август, верховный понтифик (т.е. есть верховный жрец)). Истинный Сын Божий держал в руках монету, на которой было написано, что сыном бога является император…
   Тут или-или. Или Христос есть Путь (Ин. 14,6), или император — мост (понтифик означает мостостроитель; тот, кто строит мост между миром богов и миром людей). Или Христос является единственным Посредником между Богом и человеком (1 Тим. 2,5). Или таким посредником является царь. Монета утверждает, что император — сын бога и сам обладает божественным статусом и достоин божественного поклонения… Так что в этом случае должны были бы означать слова «отдайте Богу богово»? Да, благоверный римлянин должен был бы эти слова отнести к динарию и к императору. Но Христос очевидно не в этом смысле сказал эти слова. Он противопоставил Бога, истинного Бога и императора. Отныне государственная власть была десакрализована. Император — не бог. Ему могут принадлежать деньги, но не совесть.

3. КАК ЧЕЛОВЕК СТАЛ БОЛЬШЕ МИРА

   Христианство позволило людям иначе взглянуть на самих себя. Важнейшая перемена в человеческом самопонимании связана с тем, что христианство отказалось от одного, казалось бы, самоочевидного тезиса языческой философии. С точки зрения язычества человек — часть природы, «микрокосм». Человек — это «микрокосм», малый мир в мире большом — «макрокосмосе». Свящ. Павел Флоренский эту мысль выразил так: «Человек — это сокращённый конспект мироздания»[23]. Микрокосмос — это маленькая действующая модель вселенной. На этом убеждении строится астрология и алхимия, китайское иглоукалывание и тибетская медицина…
   И разве можно считать иначе? Вон и поныне даже популярные песенки поют — «Мы — дети Галактики» (нисколько, впрочем, не задумываясь над тем, знает ли Галактика о том, что у неё появились дети)…
   Действительно, ведь в человеке есть все, что есть в мире… «Само сердце — малый сосуд, но там есть все», — говорит преп. Макарий Египетский[24]. Но этого мало сказать о человеке. Христианство смогло пойти наперекор очевидности. Византийские богословы возвестили, что человек скорее есть «макрокосм», помещённый в «микрокосм». «Человек — великий мир в малом» (Свт. Григорий Богослов )[25], то есть, если вернуть переводу греческое звучание, — «макрокосм в микрокосме».
   И точно так же будет говорить спустя тысячу лет святитель Григорий Палама: «Человек — это большой мир в малом, является средоточием воедино всего существующего, возглавлением творений Божиих»[26]. В этом величайший православный оптимист (а разве не предельный оптимизм — убеждённость святителя Григория Паламы в том, что мы можем прикоснуться к самому Богу, к Его нетварному Свету?!) единодушен с самым большим пессимистом Ветхого Завета — Экклезиастом. «Все соделал Он прекрасным и вложил мир в сердце их», — говорит Экклезиаст о вселенной[27], вложенной в сердце каждого человека (Эккл. 3,11).
   Человек — макрокосм потому, что вбирая в себе все, что есть в мире, он несёт в себе ещё нечто, чего весь мир вместить не может и чего не имеет: образ Божий и Божественная благодать, благодатное Богосыновство, разум, личность, совесть… «Смотри, каковы небо, земля, солнце и луна: и не в них благоволил успокоиться Господь, а только в человеке. Поэтому человек драгоценнее всех тварей, даже, осмелюсь сказать, не только видимых, но и невидимых, т.е. служебных духов»[28].
   Свт. Григорий Нисский также вступает в полемику с язычниками по этому вопросу: «Язычники говорили, что человек есть маленький мир (микрокосм), составленный из тех же стихий, что и всё. Но, громким этим именем воздавая хвалу человеческой природе, они сами не заметили, что почтили человека свойствами комара и мыши. Ведь и комар с мышью суть слияние тех же четырех стихий… Что ж великого в этом — почитать человека подобием мира? И это когда небо преходит, земля изменяется, а все содержимое их преходит вместе с ними, когда преходит содержащее? Но в чем же, по церковному слову, величие человека? Не в подобии тварному миру, но в том, чтобы быть по образу природы Сотворшего» (Свт. Григорий Нисский. Об устроении человека, 16).
   Посему и советует святитель Василий Великий: «Убегай бредней угрюмых философов, которые не стыдятся почитать свою душу и душу пса однородными между собою»[29].
   Человек возвышается над миром потому, что не все в человеке объяснимо из законов того мироздания, в которое погружено наше тело и низшая психика. Не все в нас родом из мира сего. А потому не все имеет общую с ним судьбу. Оттого «я никак не проповедую языческое единение с природой, впитывания в неё. Природа смертна — мы её переживём. Когда погаснут все солнца, каждый из нас будет жить»[30]. «Как поразительно жить среди богов, зная, что самый скучный, самый жалкий из тех, кого мы видим, воссияет так, что сейчас мы бы этого и не вынесли; или станет немыслимо, невообразимо страшным… Вы никогда не общались со смертным. Смертны нации, культуры, произведения искусства. Но шутим мы, работаем, дружим с бессмертными, на бессмертных женимся, бессмертных мучаем и унижаем»[31]. «Церковь переживёт вселенную… Мы сохраним в вечности свою сущность, вспоминая галактики, словно старые сказки»[32].
   Это то самое в христианстве, что ещё во II в. языческий собеседник Минуция Феликса определил как самое абсурдное: «Двукратная нелепость и сугубое безумие — возвещать гибель небу и звёздам, которые мы оставляем такими же, какими застали, а себе, умершим, сгинувшим, которые как родимся, так и погибаем, обещать вечную жизнь!» (Минуций Феликс. Октавий. 11). Столетием позже величайший греческий языческий философ Плотин бросал христианам тот же упрёк: «Вот что абсурдно: эти люди, имеющие тела, какие обычно есть у людей, с душой, наполненной желаниями, скорбями, гневом, претендуют на контакт с умопостигаемым; но если речь идёт о солнце, то они отрицают, что это светило обладает силой гораздо более свободной от страсти, чем наша. Они думают, что даже самые злые люди имеют бессмертную и божественную душу, а целое небо, с его звёздами, бессмертной душой не обладает!» (Плотин. Эннеады. 2,9,5,1-10).
   Но христиане с древности и по сю пору убеждены в том, что люди, все мы, каждый из нас — бессмертнее мира, старше мира. Старше не потому, что созданы раньше вселенной, а потому что люди избраны Богом и замыслены Им как носящие право первородства во вселенной: «До сотворения космоса были мы рождённые в Самом Боге по причине того, что нам предстояло возникнуть» (Климент Александрийский. Увещание к язычникам. 1, 6, 4).
   И потому в XVII в. Паскаль мог воскликнуть: «Человек — всего лишь тростинка, самая слабая в природе, но это тростинка мыслящая. Не нужно ополчаться против него всей вселенной, чтобы её раздавить; облачка пара, капельки воды достаточно, чтобы его убить. Но пусть вселенная и раздавит его, человек все равно будет выше своего убийцы, ибо он знает, что умирает, и знает превосходство вселенной над ним. Вселенная ничего этого не знает» (Паскаль Б. Мысли. 200 [347]).
   А в ХХ в. Николай Бердяев в полемике с марксистами заметил, что лишь с точки зрения марксистов человек есть часть общества[33]. Для христианина же общество есть частица человека, ибо в человеке и в самом деле многое определяется его социальным происхождением, статусом, социальным опытом. Но человек не сводится ко всем влияниям на него — ни из прошлого, ни из окружения.
   Та же интуиция сказалась и в полемике Вяч. Иванова с М. Гершензоном о соотношении веры и культуры. «Мне же думается, что сознание может быть лишь частию имманентным культуре, частию же трансцендентным. Человек, верующий в Бога, ни за что не согласится признать своё верование частью культуры; человек же, закрепощённый культуре, неизбежно сочтёт последнее за культурный феномен»[34].
   Даже Герцен понимал, сколь обязана его либеральная философия христианству: «Лицо человека, потерянное в гражданских отношениях древнего мира, выросло до какой-то недосягаемой высоты, искупленное Словом Божиим. Личность христианина стала выше сборной личности города; ей открылось все бесконечное достоинство её — Евангелие торжественно огласило права человека, и люди впервые услышали, что они такое. Как было не перемениться всему!»[35].
   Увы, и этот христианский дар, который можно резюмировать пушкинским выражением — «самостоянье человека», — снова отвергается неоязычниками. Для Блаватской «человек есть микрокосм макрокосма»[36] (то есть маленький мир в большом мире). И Рерихам нечего сказать о человеке, кроме того, что «человек, будучи микрокосмом макрокосма, является конгломератом самых различных вибраций (ритмов)»[37].
   Люди конца второго христианского тысячелетия устали пребывать в той свободе от космических стихий, которую возвестил им Христос. Они снова захотели раствориться в космическом безличностном бульоне.

4. СЛЁЗНЫЙ ДАР

   Мир, который люди открыли внутри себя, оказался богаче, чем тот мир, который облекает нас снаружи. То, что происходит в человеческом сердце, христианство сочло более значимым, чем то, что совершается вокруг: К акая польза человеку, если он приобретёт весь мир, а душе своей повредит? (Мф. 16, 26).
   Эту же несоразмерность внутреннего измерения человека с измерениями внешнего мира прекрасно выразил Пастернак: «Не потрясенья и перевороты для новой жизни открывают путь, а откровенья, бури и щедроты души воспламенённой чьей-нибудь» («После грозы»). Ощущение того, что «два мира есть у человека: один — который нас творил; другой — который мы от века творим по мере наших сил» (Баратынский), станет настолько своим для европейской культуры, что даже Заболоцкий (насколько я понимаю, это был человек, далёкий от церковности), свидетельствует о той же самой иерархии ценностей: «Душа в невидимом блуждала, своими сказками полна. Незрячим взором провожала природу внешнюю она».
   Для историков же литературы переломом, обозначающим переход от античности к европейской культуре, является «Исповедь» блж. Августина. Эта книга, написанная в начале V в., впервые повествует о внутреннем сюжете, о том, что происходит в душе человека. Персонажи античных произведений внутренне статичны. Их характер скульптурен, высечен уже с самого начала. Просто меняются обстоятельства вокруг них, и перемена декораций бросает разные отсветы на героя, высвечивая то одну его грань, то другую. Но евангельская проповедь покаяния призвала к переменам внутри человека. О том, как происходит в человеке «метанойя»-перемена ума-покаяние, и поведал Августин в своей предельно искренней книге («А юношей я был очень жалок, и особенно жалок на пороге юности; я даже просил у Тебя целомудрия и говорил: „Дай мне целомудрие и воздержание, только не сейчас“ [Блж. Августин. Исповедь 8, 7, 17])[38].
   Евангельский призыв к покаянию возвещал, что человек освобождён от тождественности себе самому, своему окружению и своему прошлому. Не моё прошлое через настоящее железно определяет моё будущее, но мой сегодняшний выбор. Между моим прошлым и минутой моего нынешнего выбора есть зазор. И от моего выбора зависит — какая из причинно-следственных цепочек, тянущихся ко мне из прошлых времён, замкнётся во мне сейчас. То, что было в моем прошлом, может остаться в нем, но я могу стать иным…