Для понимания своеобразия египетской танатологии важно также отметить, что древнегипетское отношение к смерти в целом — светлое и бесстрашное. Древнейшие изображения в Пирамидах, представляющие сцены посмертного бытия — это сцены кипучей деятельности, но никак не нирванического покоя [ 30]. Египетская «Похвала смерти» лишена всякого привкуса мизантропии (в отличие от позднейших произведений подобного жанра в самых разных культурах): «Зачем они сводят на нет славу загробного мира, — Страны справедливой, блаженной, где страху нет места, обители упокоенья, чьим жильцам омерзительны распри, где нечего ближних бояться, ибо нету вражды в этом крае? Наши предки покоятся там со времен мирозданья. Из тех, кто родится на свет во множестве неисчислимом, не осядет в Египте никто: в городе Вечности всем поголовно приют уготован. Разве долго продлится пора гостеванья земного? Время, как сон промелькнет, и «добро пожаловать»« — скажут в полях заката пришельцу» [ 31].
   Но это представление резко отличалось от (тогда еще не существовавших) индийских сказаний о перевоплощениях, и еще более резко — от тех представлений о смерти, что распространялись в Междуречье.
   В шумеро-вавилонской религии [ 32] бытовало совершенно иное, чем в Египте, отношение к смерти. Междуречье — это тот мир, который Библия считает колыбелью человечества. До Рождества Христова остается еще более двух тысячелетий [ 33].
   «О вавилонских представлениях о загробном мире и участи, ожидающей человека, можно судить по ряду текстов: «Сну Энкиду» (7 таблица «Эпоса о Гильгамеше»), «Энкиду в преисподней» (12 таблица), «Схождению Иштар в преисподнюю», «Царевичу в Преисподней». Открывающаяся картина крайне безрадостна. Вавилонская «страна без возврата» — хуже, чем полное небытие, — нечто похожее на вечность Свидригайлова: «эдак вроде деревенской бани, закоптелая, а по всем углам пауки, и вот и вся вечность». Здесь во тьме томятся умершие — без надежды на воскресение или новое рождение. Развитых представлений о загробном суде у вавилонян не сложилось; и праведников, и злодеев ждет одинаково унылое прозябание; в несколько лучшем положении находятся те, кто оставили по себе сыновей, и совсем плохо приходится тем, чье тело не было предано погребению, по ком не справляют заупокойного культа. «Ничто не дорого, кроме сладостной жизни», — поучает Шуруппак сына. На загробные радости никто не уповает, никто их и не обещает; награда и наказание — все свершается на земле. В «Разговоре господина с рабом» эта мысль оттеняется прямым указанием на одинаковое положение всех людей после смерти: «Поднимись, пройди по руинам древним, чтобы увидеть черепа последних и первых: кто был злодей, и кто — благодетель?»
   После смерти вавилонянин уходит «В дом мрака, жилище Иркаллы, в дом, откуда вошедший никогда не выходит, в путь, по которому не выйти обратно, в дом, где живущие лишаются света, где их пища — прах, и еда их — глина, а одеты, как птицы, одеждою крыльев, и света не видят, но во тьме обитают, а засовы и двери покрыты пылью» [ 34]. Гильгамеш ищет избавления от смерти. Его путешествие к Утнапишти — единственному человеку, обретшему бессмертие — может быть истолковано не только как эпос, но и как описание мистерии… Но итог все равно неутешителен. Путь Утнапишти неповторим и для людей путь к бессмертию закрыт. «Только боги с Солнцем пребудут вечно, а человек — сочтены его годы, чтоб он ни делал — все ветер!» [ 35].
   Утнапишти — вавилонскому Ною, спасшемуся при потопе, бессмертие было даровано при слишком уникальных обстоятельствах. Увидев землю, опустошенную потопом, увидев мир, забитый трупами и осознав отсутствие жертв, которыми люди при всей их шумливости все-таки ублажали богов, последние испытали чувство, близкое к покаянию и как бы во искупление своего греха перед людьми даровали лично Утнапишти бессмертие. И эта ситуация слишком уж необычна. Довести Энлиля до покаянного чувства явно трудно. Поэтому путь Утнапишти никак не есть «путь всея земли»; его путь неповторим.
   И хоть затем по совету Утнапишти Гильгамеш добывает цветок бессмертия — и это оказывается напрасно. Бессмертным становится змей, похитивший цветок жизни, найденный Гильгамешем. Змей обрел способность сбрасывать кожу и оказываться вновь молодым — но не человек… «Гильгамеш сказал ему, дальнему Утнапишти: Что мне делать, Утнапишти, куда отправляться? Та, что меня преследовала неумолимо, воссела в моей спальне — это Смерть! И куда я лицо ни обращаю, повсюду она — смерть!».
   Людям остается печальное шествие в преисподнюю. Шествие по пути, который шумерская поэма «В степи ранних трав» называет «Дорогой, которая губит того, кто идет по ней» [ 36]. Она приводит к миру, в котором «в реке подземного царства вода не течет — вода из нее не утоляет жажды. В полях подземного царства не растет зерно — из него не мелют муки. Овцы подземного царства не носят шерсти — из нее не ткут ткани» [ 37].
   Аид греков, Шеол древних евреев по шумерски назывался «кур». «Первоначально это слово означало «гора», затем приобрело более общее значение — «чужая страна», потому что окружающие горные области таили в себе постоянную угрозу для Шумера» [ 38].
   Это — путь для всех. «Существование в подземном мире «Эпоса о Гильгамеше» мучительно, однако, существуют различные градации страдания. С теми, кто имел большие семьи, кто пал в битве, с тем, кто достойно провел жизнь, обращаются лучше, чем с остальными. Но все же какие-либо ясные моральные и этические принципы, по-видимому, недействительны в инфернальном мире» [ 39]. И это путь, по которому нет возврата. Умерший сын отвечает ищущей его матери: «Я не трава и не могу вырасти вновь для нее; я не вода, и не могу подняться вновь для нее; я не трава, пробивающаяся в пустыне [ 40]; я не новая поросль, пробивающаяся в пустыне». Поскольку поэма «В степи ранних трав», откуда взята эта цитата, относится к IV тысячелетию до Р. Х., постольку нетрудно заметить, что жители Месопатамии столь глубокой древности не были знакомы с якобы «древнейшей» реинкарнационной философией.
   Есть, однако, в шумерской религиозной литературе один мистериальный текст, который дает надежду. Это миф «Брак Энлиля и Нинлиль», содержащий рассказ о схождении богини Нинлиль в мир смерти и о ее возвращении. Там формулируется принцип, который можно признать слабым предвестием богословия ап. Павла: «За голову голову пусть оставит» [ 41]. Выкуп за жизнь — смерть. Чтобы выйти из ада, Нинлиль должна оставить там зачатого и рожденного ею в её преисподних странствиях сына. Но для людей вряд ли есть и такая надежда… Ведь миф о Нинлиль не столько старается дать людям надежду, сколько объяснить им, почему луна светит во тьме, почему сын богов оказался в мире тьмы и смерти. Это скорее астральный миф, чем сотериологический.
   В шумерских и вавилонских текстах не только нет никаких упоминаний о реинкарнации или «карме», но весь строй их представлений о смерти несовместим с надеждами на реинкарнацию.
   Идея переселения душ совсем не является столь древней и столь всеохватывающей, как того хочется теософам. И у семитов (которыми являются аккадские племена, покорившие Шумер и создавшие собственно вавилонскую цивилизацию), и у арийцев в древности были похоже-пессимистические взгляды на смерть: «Согласно наиболее ранним представлениям, расставшаяся с телом душа — урван — на три дня задерживалась на земле перед тем, как сойти вниз, в подземное царство мертвых, в котором правил Йима (по санскритски — Яма). Йима был первым царем на земле и первым из умерших людей. В царстве Йимы души жили как тени, и зависели от своих потомков, которые продолжали пребывать на земле… По-видимому незадолго до того, как индоарийцы и иранцы отделились друг от друга, у них возникли новые представления о загробной жизни. Они заключались в том, что по крайней мере некоторые из них могут избежать устрашающей участи вечного безрадостного существования на том свете, а души некоторых людей после смерти могут взлететь и присоединиться к богам в светлом раю, где они познают всевозможные удовольствия» [ 42].
   Идея реинкарнации, как видно, не появляется и вместе с этими новыми представлениями. Но еще важнее то, что наиболее архаичная индоарийская танатология не знает ни возвращения человека к жизни на земле, ни обещаний радостной «загробной жизни».
   «В языческие времена иранцы, очевидно, считали, подобно индоарийцам ведической эпохи, что всякая блаженная душа, достигнув рая, соединится со своим воскресшим телом, чтобы снова вести счастливую жизнь, полную чувственных ощущений. Зороастр учил, что души праведных должны ожидать этого высшего блаженства до момента Фрашегирд («чудоделания»), когда они получат «будущее тело», а земля отдаст кости своих умерших (Ясна 30, 7)» [ 43]. Конечно, это будет преображенное тело: оно не пострадает от прикосновения потока раскаленного металла, в который превратятся горы.
   Позднее зороастрийцы усвоили идею разных путей. Праведников ждет вечная радость «в сонмах небесных язатов»; грешников ждут вечные муки в преисподней (кстати, по верованию зороастрийцев-огнепоклонников, страшная казнь ждет тех, кто сжигает тела: те, кто бросил труп в огонь, казнятся как осквернители божества) [ 44]. Для людей, совмещавших добрые и злые дела, возможен выход из мук чистилища — но не назад, на землю, а в рай. Перевоплощения в другие тела здесь нет.
   Да и в самой Индии наиболее авторитетные и древние религиозные системы также не знали ничего о реинкарнации [ 45]. Вопреки уверению Блаватской в том, что «идеи кармы и перевоплощения составляют основу морали во всех древних св. писаниях Востока» [ 46], «Веды» (они начинают склыдываться в XVI-XV вв. до Р. Хр.) не знают о перевоплощениях. Лишь спустя тысячелетие доктрина реинкарнации появляется в «Упанишадах» (VII-V вв. до Р. Хр.). Но там она и называется «знанием, которое не пребывало ни с одним брахманом» (Брихадараньяка-Упанишада. VI, 2, 8). Причем индусам эта идея не показалась очень уж радостной. Именно «с переходом к идее переселения в индийской культуре воцарился чуждый Ведам пессимизм» [ 47]. Все индийские философские и религиозные системы начали искать путь избавления от «колеса сансары», начали предлагать средства для устранения дальнейших перевоплощений… Приняв доктрину переселения, Индия немедленно начала искать того, кто имел бы власть сказать, подобно Христу: «Верующий в Меня не увидит смерти вовек».
   И греческая религия не знает переселения душ. Еврипид заставляет Тесея, узнавшего о смерти любимой им Федры, воскликнуть: «Горе, горе мне! Знать давно, давно Пращур мой грехом запятнал мой род — Грех слезами тот омываю я!». Человек, верящий в карму и реинкарнацию, сказал бы, наверно, иначе…
   У некоторых из греческих философов есть реинкарнационные мотивы, — но не в эллинской религии, ничего хорошего не ожидающей от жизни за гробом. Олимп — для богов. Для людей — Аид, «где мертвые только тени отшедших, лишенные чувства, безжизненно реют» (Одиссея, XI, 475-476). Одиссей, проникнув в Аид, приветствует душу Ахиллеса как царя мертвых, и слышит в ответ: «Лучше бы хотел я живой, как поденщик, работая в поле, службой у бедного пахаря хлеб добывать свой насущный, нежели здесь над бездушными мертвыми царствовать» (Одиссея, XI, 488). В ящике Пандоры осталась только Надежда: «Не улетела наружу: успела захлопнуть Пандора крышку сосуда, по воле эгидодержавного Зевса, тысячи же бед улетевших меж нами блуждают повсюду, ибо исполнена ими земля, исполнено небо» (Гесиод. Труды и дни. 98-101 [ 48]). Для Аристотеля и его учеников за порогом смерти нет надежды: «за ним уже для умершего ничто ни хорошо, ни плохо» (Никомахова Этика, III, 6; 115а).
   В античной литературе и мысли не могли бы быть так сильны мотивы ужаса перед смертью, если бы люди на пороге смерти могли утешать себя мыслью о будущих перевоплощениях. Но «как раз в те годы, когда проповедует Иисус, по миру распространяются стихи Горация (умер в 8 г. до н. э.) Лейтмотив поэзии Горация — страх перед смертью и способы его преодоления… Плутон неумолим и никакими жертвоприношениями его нельзя склонить к тому, чтобы он тебя пощадил. Рано или поздно умрет каждый. Вот в общем и все — ни о чем другом Гораций не может даже думать. Причем Гораций далеко не первый, а, скорее, наоборот, один из последних по времени авторов, греческих и латинских, кто говорит о страхе перед смертью. В течение целой исторической эпохи, начиная с 4 в. до н. э. весь по сути античный мир как пожаром был охвачен этим страхом. Философы (Эпикур и вся его школа и стоики) мучительно искали средства от этого страха, фармацевты с печалью сообщали, что нет среди целебных трав лекарства от смерти, а поэты приглашали забыться, хотя бы на минуту, сбежать от страха перед смертью в мир, где рекой льется вино… Греки боялись смерти не всегда. Спартанский поэт Тиртей восклицал: «Доля завидная пасть в передних рядах ополчения, Родину-мать от врагов оберегая в бою». Нестор в гомеровской «Илиаде» сравнивает людей с листьями на ветвях могучего дуба: одни листья падают, другие, наоборот, появляются, а дерево продолжает расти и становится только больше. Личность полисного грека была как бы растворена в коллективе. А пока человек не выделил себя из массы, он действительно не боится смерти, так как просто не знает, что это такое. Но вот наступает IV век, и люди обнаруживают, что полис это не больше чем территория, на которой стоят их дома и пасутся их овцы. Человек с ужасом обнаруживает, что смерть ничего общего не имеет с той воспетой в «Илиаде» сменой поколений в ряду граждан, которая некогда делала полис только моложе и сильнее. Оказывается, смерть — это мое (!) небытие. Мир вокруг меня остается, а я ухожу. Сделав это открытие, греческая, а затем и римская цивилизация погружаются в то состояние истерического страха, которое передал Гораций» [ 49]. Поэтому такой ужас и недоумение у римлян вызывали христианские мучники, не боявшиеся смерти. Поэтому их кровь стала семенем Церкви. (И, между прочим, поэтому сегодня рассказы о христианских мучениках не поражают людей — ибо советская эпоха была эпохой героически-стадной, в которую не только христиане, но и другие люди смерти не боялись, а потому и победа христиан над страхом смерти и боли не казалась чем-то удивительным).
   Итак, в архаико-героические времена греки не боялись смерти потому, что не ощущали трагичности самой смерти. Затем страх появился. И новоизобретенное лекарство от него — орфически-пифагорейская вера в будущие рождения — исцелила от этого страха далеко не всех.
   Единодушие источников, прочно связывающих имя Пифагора с проповедью реинкарнации в греческом мире, означает, что идея странствования душ не была привычна для греческой религиозной традиции. Историко-философская традиция вполне единодушно утверждает, что именно Николаю Федорову принадлежит идея механического оживления «умерших отцов». Но из этого факта никак не следует, что идея механического бессмертия была органической частью русской духовной культуры до Федорова или в его время [ 50]. Точно так же та роль, которая приписывается Пифагору в распространении реинкарнационных идей в Греции, означает именно, что эти идеи были вполне чужды предшествовавшей греческой традиции.
   Пифагор никак не был голосом греческой религиозной традиции, и поэтому древняя эллинская литература знает немало язвительных стрел в адрес Пифагора (в том числе и по поводу его доктрины метемпсихоза). Диоген Лаэртский пишет об этом так: «Величавость Пифагора не упускает случая задеть и Тимон в «Силлах», где пишет так: «А Пифагор, преклоняясь к волхвам, болтающим бредни, ищет людей уловлять, величавых речей говоритель». О том, что Пифагор в иное время был иными людьми, свидетельствует и Ксенофан: «Как-то в пути увидев, что кто-то щенка обижает, он, пожалевши щенка, молвил такие слова: «Полно бить, перестань! живет в нем душа дорогого друга: по вою щенка я ее разом признал». Так пишет Ксенофан. Насмехается над Пифагором и Кратин: «Едва завидев человека пришлого, тотчас к нему пристанут с переспросами, чтоб сбился бедный с толку и запутался в противоречьях, сходствах, заключениях, потоплен в бездне мудрости блуждающей» (Диоген Лаэрт. VIII, 36-37). И, кстати, стоит напомнить редко воспроизводимое продолжение знаменитой фразы Гераклита: «Многознание уму не научает, а не то научило бы Гесиода и Пифагора» (Диоген Лаэрт. IX, 1).
   Судить по Пифагору об эллинской религии — все равно, что принимать за русское православие книги русских масонов (например, Е. П. Блаватской) [ 51]. Ни народная религия, ни мир философов не были единодушны в принятии идеи душепереселения. Как верно заметил Ориген, «платоник, верующий в сказания о переселениях души из одного тела в другое, допускает глупость с точки зрения стоиков, перипатетиков и эпикурейцев… которые вышучивают все эти разглагольствования Платона» (Против Цельса. 1, 13).
   К огорчению теософов, желающих унифицировать все религии, даже в древнегреческой религиозности «догматической определенности тут (в вопросе о посмертии — А. К.) не было; различные воззрения, плоды религиозного сознания различных последовательных эпох уживались рядом. Душа переживает тело — это признано; но как? Она витает незримо участливым духом в доме своих потомков — она живет поблизости своего тела в гробнице, где и следует ухаживать за ней, но навещает свой прежний дом в праздник Анфестерий — она вместе с другими душами живет в общей для всех призрачной обители Аида, представляемой либо на крайнем западе, за Океаном, либо под землей» [ 52]. В общем, греческая религиозность не умещается в рамки теософских верований.
   Наконец, прежде чем перейти к рассмотрению верований Древнего Израиля, обратим внимание на еще одну религиозную традицию, которая, хотя и возникла в поздние времена, но оказала огромное влияние на судьбы мира. Это ислам. Предположим, что христианские догматики блокировали течение древнего и общечеловеческого предания о душепереселениях. Но в таком случае оно должно было найти себе выход в религии свободных кочевников. Однако, к разочарованию теософов, и ислам оказывается за рамками провозглашенного ими «общерелигиозного синтеза» на базе кармически-реинкарнационных идей. Коран ясно отвергает возможность перевоплощения и возврата на землю: «А когда придет к одном из них смерть, он скажет: «Господи! Верни меня [в этот мир]: может быть, я сделаю благое в том, что оставил!». Так нет! Это — слово, которое он говорит, а за ними — преграда до того дня, как они будут воскрешены» (Коран 23, 101-102) [ 53].
   Итак, фон, на котором раздается проповедь Пророков, а позднее и Христа, вне-реинкарнационный. Конечно, новый Учитель мог примкнуть к какой-либо недавно появившейся мистико-философской группе типа пифагорейцев и возвестить реинкарнацию. Но если бы Он остался верен древнейшим ожиданиям и возвестил бы, что человек создан для телесного бессмертия, потерянного им во грехе — это не было бы слишком шокирующе. Это означало бы пришествие Того, Кого ожидают все народы (Агг. 2, 7) за исключением некоторых философов.
   Но прежде, чем обратимся в к возвещению Нового Завета, присмотримся к Завету Ветхому.

Смерть в религии Израиля

   Мы видели, что те религии, посреди которых формируется религия Израиля, не знают реинкарнационного мифа. Несомненно, что отсутствие некоторого представления у соседей не означает, что оно должно отсутствовать и у Израиля. Его религия весьма самостоятельна и самобытна. Поэтому надо быть готовым к тому, чтобы заметить в Библии идеи, которые не встречаются у жителей Шумера или Египта.
   Однако для теософии здесь создается явное затруднение. Теософия исходит из того, что идея реинкарнации мигрировала через века, пространства и культуры. Теософия полагает, что и древнем Израиле была идея душепереселения. Именно потому, что оккультисты считают свою доктрину корнем всех религий, для них является делом чести найти доктрину реинкарнации и кармы в столь уважаемой традиции, как религия Пророков. «Еврейский народ, несомненно, знал в общих чертах о теории переселения душ», — пишет «йог Рамачарака [ 54]». Моисей возводится теософами в ранг «Посвященного» [ 55], и Библия оказывается зашифрованным трактатом о карме и оккультизме. Но вот оказывается, что в религиях, окружавших Израиль и даже предшествовавших его возникновению, идея повторных жизней на земле отсутствовала. Откуда же тогда Израиль мог бы ее заимствовать? Неужели она была плодом самостояльного религиозного творчества евреев?
   Но весь пафос трудов Блаватской направлен на то, чтобы доказать полную несамостоятельность Библии, ее полную зависимость от языческих верований и практик. Так что для думающего теософа тут встает проблема: или признать духовную и творческую самостоятельность еврейской религии, но в таком случае отказаться от метода, которым Блаватская растворяет Библию в язычестве. Кроме того, в этом случае встает вопрос: если еврейская религия проявила такую поразительную устойчивость по отношению к влияниям своих ближайших соседей, то почему же она должна была впитать в себя идею, пришедшую совсем издалека — из Индии? Или же теософ должен сохранить верность методу Блаватской, согласиться с тем, что религия Израиля не так уж и отличалась от своих соседей, но тогда придется признать, что у евреев, как и у египтян, шумеров или зороастрийцев, не было идеи кармы. И, значит, идея реинкарнации является не «общечеловеческой» и древнейшей, а всего лишь индийской и сравнительно недавней.
   В конце концов теософ будет настаивать: хорошо, пусть не у египтян, так у индусов евреи все же заимствовали идею душепереселения. Ведь неоспорим тот факт, что как в индийской мистике, так и в еврейской есть это учение.
   Однако, неоспорим ли этот факт или нет — будет зависеть от того, что именно мы будем понимать под «еврейской мистикой»: мистику Пророков или мистику каббалистов. Одна из традиционных ловушек в религиоведении — это обозначение одним и тем же термином двух весьма различных (порой даже до противоположности) религиозных традиций: религии Древнего Израиля и религии средневекового и современного иудаизма.
   Поскольку теософия ведет свое происхождение из традиции «западного эзоетризма» (отнюдь не из буддизма и не из других индийских школ, а просто из каббалистики) [ 56], то для теософов не секрет, что идея реинкарнаци присутствует в каббалистическом иудаизме.
   В нем «это явление называется гильгуль нешамот — реинкарнация. После смерти тела души возвращаются к своему Источнику и переходят в другие тела, чтобы исправить то, что испортили в прошлом воплощении. Переселение душ — одно из основных положений иудаизма. Сказано в книге «Шаар гагильгулим» р. Хаима Виталя (1542-1620): «Душа входит в тело, когда ребенок рождается. Если человек в течение своей жизни не исправил ее, на она должна снова вернуться в этот мир и будет возвращаться в него, пока не очистится совершенно». Кабалистам известно, что души почти всех живущих сейчас людей находятся в этом мире не первый раз» [ 57].
   Итак, невозможно оспаривать наличие учения о реинкарнации в современном иудаизме. Но когда появляется это учение у евреев? Первые упоминания о проявлении реинкарнационных взглядов на еврейской почве восходят к рубежу I-II веков по Р.Хр. Еврейский историк Иосиф Флавий приписывает допущение реинкарнации фарисеям: «Души, по их мнению, бессмертны; но только души добрых переселяются после их смерти в другие тела, а души злых обречены на вечные муки» (Иудейская война. II, 8, 14). «Фарисеи верят в бессмертие души и что за гробом людей ожидает суд; грешники подвергаются вечному заключению, а добродетельные люди имеют возможность вновь воскреснуть» (Иудейские древности. XVIII, 1, 3). «Тем, кто сохранил верность законам, Бог даровал право родиться вновь и получить лучшее, в сравнении с прежним, существование» (Против Апиона II, 30) [ 58]. Тут же Флавий отмечает, что это учение фарисеев весьма популярно в народе.
   Скорее всего, Флавий просто стилизует под нормы греческой философии традиционную библейскую веру в воскресение плоти. Еврейская религия и сам еврейский народ презирались язычниками. Даже Марк Аврелий — «философ на троне» — был преисполнен антисемитизма. «Рассказывают, что когда Марк Аврелий на пути в Египет проезжал через Палестину, то, испытывая отвращение к вонючим и нередко производившим смуты иудеям, скорбно воскликнул: «О маркоманны, о квады, о сарматы! Наконец я нашел людей хуже вас» (Аммиан Марцеллин. Римская история. 24, 5, 5). Соответственно, иудейские книжники старались оправдать веру своих отцов перед судом покорителей Палестины. Еврейские интеллектуалы встают на защиту своего народа и своих святынь. Они идут тем же путем, которым чуть позже пойдут христианские «апологеты»: стараются найти параллели между Библией и эллинской культурой (философией, поэзией, религией). Иосиф Флавий и Филон Александрийский дают примеры приспособления религии своих предков ко вкусам языческой философской среды [