Страница:
Для того, чтобы стать соучастником конечного восстановления человечества, надо пережить мистерию нового рождения в рамках земной жизни. Естественно, что это должно быть рождение, отличное от первого рождения от матери.
«Между фарисеями был некто, именем Никодим, один из начальников иудейских. Он пришел к Иисусу ночью, и сказал Ему: Равви! мы знаем, что Ты учитель, пришедший от Бога; ибо таких чудес, какие Ты творишь, никто не может творить, если не будет с ним Бог. Иисус сказал ему в ответ: истинно, истинно говорю тебе: если кто не родится свыше, не может увидеть Царствия Божия. Никодим говорит Ему: как может человек родиться, будучи стар? неужели может он в другой раз войти в утробу матери своей и родиться? Иисус отвечал: истинно, истинно говорю тебе: если кто не родится от воды и Духа, не может войти в Царствие Божие» (Ин. 3, 1-5).
Вода и Дух, упомянутые Христом, возвращают нас к первой странице библейского мироздания: «Земля была безвидна и пуста, и тьма над бездною, и Дух Божий носился над водою» (Быт. 1, 2). Вода — традиционно амбивалентный символ жизни и смерти («Спаси меня, Боже; ибо воды дошли до души моей» — Пс. 68, 1). Без воды нет жизни, но только вода, вода, отделенная от всего остального — губит жизнь. Вода крещения явно воспринимается как до-космическая (в смысле — не перешедшая от Хаоса к Космосу) стихия, исполненная смертельных угроз и скорее враждебная, нежели союзная жизни. Поэтому ее надо освятить — разорвав ее связь с «началозлобным змием», гнездящимся в ней, и с духами смерти. Освященная, то есть пере-посвященная Творцу и ставшая послушной Духу Божию так же, как это было в первый день творения, она может преобразиться уже в чисто жизненную стихию, стать рекой, «скачущей в жизнь вечную» (по выражению водоосвятительной молитвы).
Таким образом, крещение есть ритуальный возврат к самым истокам бытия, а, значит, начало новой истории. То, что предписывает «императив» Канта (действовать так, как если бы вся история вселенной начиналась именно с этого момента) здесь переживается как реальность. Вслед за Христом — «вторым Адамом», то есть «вторым первым», человек подходит к пределу бытия, переживая мистериальную смерть в водах крещения и принимая в них же мистериальное рождение («Неужели не знаете, что все мы, крестившиеся во Христа Иисуса, в смерть Его крестились? Итак мы погреблись с Ним крещением в смерть, дабы, как Христос воскрес из мертвых славою Отца, так и нам ходить в обновленной жизни… Если же мы умерли со Христом, то веруем, что и жить будем с Ним, зная, что Христос, воскреснув из мертвых, уже не умирает: смерть уже не имеет над Ним власти» — Римл. 6, 1-9).
Духовное возрождение христианина в восприятии восточного христианства имеет явственно космическое измерение. Рождение во Христе — не просто частное событие в жизни частного человека. Оно соотносится с космогоническим процессом: «Господь обещал сотворить такие «дела больше сих», каких еще не было, потому что в явленном мире уже было всякое создание — горы, леса, облака, небо, солнце, звезды, луна, люди, животные, воды, море, реки и весь порядок вещей уже были. Эти новые и вечные дела означают перемену и здоровье души и исцеление вечное и из Духа построенные вечные строения, которые Он даровал достойной и верной душе» (преп. Макарий Египетский) [ 91]. Покаянное обновление души здесь значит больше, чем создание планеты…
Естественно, что такое новое рождение будет иметь последствия, превышающие рамки земной человеческой жизни (собственно, оно и совершается именно с целью преодоления этих рамок). Именно в связи с рождением в Царство Божие, в связи с мистериальным рождением в Вечность Евангелие употребляет слово, которое в греческом религиозном лексиконе было вполне техническим термином для обозначения перевоплощения: (Мф. 19, 28). В герметическом корпусе известен даже трактат о душепереселении, носящий название. Но 19 глава Матфея этого смысла несомненно не предполагает, именуя «пакибытием», «новым бытием», «новым рождением» не возвращение в мир сей, но, напротив, вхождение в Царство Небесное: «вы, последовавшие за Мной, в пакибытии, когда сядет Сын Человеческий на престоле славы Своей, сядете и вы на двенадцати престолах судить двенадцать колен Израилевых. И всякий, кто оставит домы, или братьев, или сестер, или отца, или мать, или жену, или детей, или земли, ради имени Моего, получит во сто крат, и наследует жизнь вечную. Многие же будут первые последними и последние первыми»(Мф. 19, 28-30). Здесь обещается «жизнь вечная», а не «жизнь лучшая».
Кроме того, слово употребляется также в Тит. 3, 5: «Он спас нас не по делам праведности, которые бы мы сотворили, а по Своей милости, банею возрождения и обновления Святым Духом». Что это слово не имеет никакого намека на реинкарнацию, видно из его употребления Оригеном: «Возрождение есть некое новое рождение, когда творятся новое небо и новая земля посредством обновления их самих и передается Новый Завет и чаша его» (Толк. на Мф. кн.15, гл. 22; PG XIII, 1320). Как видим, речь идет о мистериальном рождении в Духе, а не о новом рождении в теле.
Помимо крещения, еще два таинства в православии насыщены символикой нового рождения: исповедь (именуемая «вторым крещением» и, подобно крещению, «баней пакибытия») и монашеский постриг (исповедь, из слов перешедшая в дело).
Библия содержит немало стихов, которые в православной перспективе обретают мистериальное значение: «И найдет на тебя Дух Господень и ты сделаешься иным человеком» (1 Цар. 10, 6). Саулу при помазании «Бог дал иное сердце» (1 Цар. 10, 9).
Мистериальная Традиция — это не сонное повторение одного и того же. Суть апостольского предания преп. Макарий Египетский видит в «изменении и новом и небывалом сотворении по внутреннему человеку, который в сердце» [ 92]. Один из образов, осмысляющих служение Христа, изъясняет, что Христос пришел, чтобы разбудить уснувших живых (и даже более того — Он сошел в область смертную, чтобы преобразить смерть уже ушедших людей в такой сон, который может прейти и однажды растаять в новой жизни). Предание говорит о Вечном, а не о прошлом. Оно не порабощает человека прошлому, а вырывает из-под тотального засилия настоящего. В Предании человек реализует свое «право не быть собственным современником» [ 93], право жить не только сегодняшним днем и не только тревогами дня завтрашнего. Человек открывает как раз свою несводимость к своему личному прошлому и к нынешней конфигурации «общественных отношений».
Здесь очевидно расхождение в восприятии жизни Традиции извне и изнутри. С точки зрения внешнего наблюдателя человек, который решился войти, например, в православную традицию, совершил поступок, который сузит его кругозор, подчинит его мышление «догмам», а жизнь «канонам». Кажется, что неофит пожертвовал своей свободой, правом на личное творчество и обрек себя на ритуально-механическое повторение традиционных стереотипов поведения… А сам новообращенный говорит о своем поступке скорее в терминах новизны, приобретения, расширения, обогащения его опыта. Он стал таким, каким еще не был.
В моей жизни впервые интерес к православию пробудился, когда однажды я увидел вблизи глаза верующего человека. Я хоть и учился тогда на кафедре научного атеизма, но никакого личного интереса к православию не испытывал. Студенты МГУ вместе с визитировавшими нас «побратимами» из «братской социалистической Венгрии» поехали на экскурсию в Троице-Сергиеву Лавру. Туристическая толпа выливалась из собора, как вдруг уже на пороге юноша, который шел прямо передо мной, обернулся и, глядя на иконостас, перекрестился и поклонился. Он смотрел мимо меня, за мою спину — на образа. И его глаза я увидел прямо перед собой. В них не было никакой мистической экзальтации. Они были вполне обычны — и это-то меня и поразило. Как же так? Почему он молится? Он мой сверстник. Он учился в такой же советской школе, как и я. Как и мне, ему рассказывали всевозможные гадости из истории Русской Православной Церкви. Но почему тогда я здесь — как ничего не понимающий интурист, а он — как паломник у родной святыни? Он знает все, что знаю я. Но если при этом он молится — значит, он знает что-то, что закрыто для меня. И меня пронзила такая досада и на свое невежество, и на «советскую власть», сделавшую меня иностранцем в своей собственной стране, что я решил побольше узнать о Православии… В этом была и жажда новизны. Мне захотелось стать — другим. И за этим я обратился к Традиции.
У входа в Традицию преп. Феодор Студит предупреждал своего ученика: «Не таким, как вчера, явишься ты и послезавтра и не навсегда одинаковым пребудешь ты, возлюбленный, но придет к тебе благодать Божия» [ 94]. Входя в Традицию, человек становится таким, каким он еще не был, а в своем максимальном выражении это и есть не что иное, как перевоплощение: «Стать тем, чем не был — своего рода смерть и рождение» (Августин. Исповедь. 11, 7). Философия реинкарнации оказывается профанированной, экзотерической формой надежды на мистериальное перерождение: глубинное, внутреннее обновление души доктрина реинкарнации понимает как смену внешних, телесных оболочек. По христианскому же опыту: «Только змеи сбрасывают кожу. Мы меняем души, не тела» (Н. Гумилев).
Покаяние, требуемое на пороге христианской Традиции (покайтесь — чтобы приблизилось Царствие Божие) есть призыв к радикальной перемене внутренних, ценностных ориентиров. Это конец одной эпохи жизни и начало другой. Можно сказать, что философия реинкарнации, возвещающая, что человек может стать другим, чем сейчас, по крайней мере иногда может служить прообразом обновляющего таинства покаяния.
Те перемены, которых реинкарнационное учение ждет от вереницы будущих жизней, в христианстве ожидаются немедленно: «Вот вода — что препятствует мне креститься?» (Деян. 8, 36). То, что согласно метемпсихозу человек должен был бы изживать в себе сам в течение многих жизненных циклов, по возвещению Нового Завета устраняется напором не человеческой, а Божьей энергии, Божьей прощающей и исцеляющей любви.
Поэтому тема мистериальной реинкарнации, мистериального возрождения присутствует не только в таинствах крещения, исповеди и монашества, но и в самой главной мистерии христиан — в Евхаристии. Именно потому, что появление смерти связано с потерей Богообщения, переход в то состояние, в котором смерти нет, должен быть возобновлением Богообщения, то есть Причастием. Однако, в символике причастия, в словах, окружающих это таинство, не говорится о новом рождении. Христианские таинства совпадают по цели, но разнятся по средствам. Если в перечисленных прежде трех таинствах человек предпринимает нечто, чтобы вернуться к состоянию первичного завета, то в причастии это обновляющее действие целиком исходит со стороны Бога. Здесь не человек ищет средство к тому, чтобы пододвинуться к Богу, но Бог Сам исходит на поиск человека и вверяет Свои дары ему.
Образ рождения в православной Традиции двоится: с одной стороны — Бог рождает Себя в людях; с другой — человек рождает в себе Бога. «Бог, избравший меня и призвавший благодатью Своей, благоволил открыть во мне Сына Своего», — благодарит ап. Павел активность Божию (Гал. 1. 15-16). В Предании Бог дает людям Свою вечность. И поэтому Предание — это поистине «традиция бессмертия» [ 95].
Но и человек не безучастно принимает пришедшие к нему извне дары; он соучаствует в собственных родах. Преп. Симеон находит слова, выражающие эту синергию: «Содержащий все поселяется внутри человека, и человек становится как бы беременной женщиной». Или: «Человек сознательно носит в себе Бога. И, сжимая снаружи руки вокруг себя, этот человек ходит посреди нас, не знаемый всеми, кто его окружает… Мы, когда веруем от всей души и каемся, зачинаем в сердцах своих Бога Слово, как Дева. Он, имея в себе Христа младенца, будет считаться Его матерью, как Он, неложный, обещал: «Мать Моя и братья и друзья, вот они!» [ 96].
О том же говорит и св. Григорий Нисский в своем толковании на Песнь Песней: когда происходит истинная встреча человеческой души (Невесты) и Христа (Жениха) — «начинается взаимное перехождение одного в другое, и Бог бывает в душе, и душа также переселяется в Бога. Невеста достигла, кажется, самого верха в надежде благ, ибо что выше сего — пребывать в самом Любимом и в себя восприять Любимого?» (Толкования на Песнь Песней, 6).
Но все же первичная, преобладающая активность в заключении Завета принадлежит Жениху — Богу. Ее острее всего переживает христианство. Евангелие не рассказывает нам притчей об овцах, внезапно нашедших своего Пастыря. Оно говорит о Пастыре, который спустился к овце. Евангелие не говорит, что закатившаяся драхма вдруг решила заблестеть поярче и тем понравиться хозяйке. Оно рассказывает о том, как хозяйка искала свое затерявшееся сокровище. «Не мы искали, но были взысканы. Сам Он приник на землю и нашел образ, и был в тех местах, где блуждала овца, поднял ее и восставил от блужданий, не переместив людей отсюда, но пребывающих на земле соделал небесными, вложил в них небесную жизнь, не возводя на небо, но небо преклонив и низведя к нам», — говорит о таинстве Спасения последний византийский богослов Николай Кавасила (О жизни во Христе. 1, 38-39). Не люди нашли способ примирения с Богом. Новый Завет возвещает, что «Бог во Христе примирил с Собою мир» (2 Кор. 5.19).
Возможно, поэтому христианство являет пример открытой мистериальности, то есть сочетания мистериального культа с нарочитым использованием обыденной речи в Писании, проповеди и богословии. Бог сам открывает Себя людям — и зачем же Его прятать за искусственно-эзотерическими словами, паролями, символами? Если бы христиане, подобно Гильгамешу, сами вынули из водных глубин цветок бессмертия, то было бы естественно прибегнуть к эзотеризму и всячески охранять свое трудовое сокровище. Но оно подарено, и причем с условием, чтобы о нем поведали всему миру… Открытость христианской проповеди тесно связана с переживанием спасения как «благодати». И, напротив, любая попытка воздвигнуть на христианской почве эзотерическую башню неизбежно оказывается связанной с тем или иным вариантом безблагодатного, монологического «самоспасения» и «самосовершенствования» (что, в свою очередь, провоцирует склонность к пантеистическому самообожествлению и к отказу от персоналистического импульса Нового Завета).
Для первохристиан мистериальное переживание Христа было столь острым, что самой мысли о реинкарнациях не могло и возникнуть. Инкарнация Христа [ 97] столь поражала, что не было нужды вспоминать о реинкарнациях. Если Христос родился в твоей душе, если ты воскрес со Христом — то ты уже не увидишь смерти вовек (Ин. 8, 51). Зачем еще реинкарнации, если самое чудесное уже пережито? И ближним надо предложить эту радость во всей ее открытости и полноте, а не расхолаживать их размышлениями о том, что, мол, если ты не крестишься сейчас, то, может, через десяток жизней у тебя это все же получится. Эта небывалая радость открыта — и зачем же прибегать к утешению лентяев: мол тем, кто сейчас разминулся со Спасителем, может быть, еще представится шанс в течение следующих жизней. Слишком горячи были первые христиане, чтобы думать о том, как спасти теплохладных [ 98]. И поэтому навязывать им реинкарнационные размышления просто психологически недостоверно. Не было у них мотива, чтобы прибегать к утешениям этой философии. В этом их радость: сейчас, однажды, единожды, навсегда, в конец веков, при нас!
Без всякого внимания и уважения к тексту и контексту теософы пробуют увидеть доктрину реинкарнации там, где речь идет о духовном, а отнюдь не о физическом рождении. Например, Елена Рерих пишет: «В словах «я снова в муках рождения» (Гал. 4, 19) утверждается закон перевоплощения» [ 99]. Приведу полный текст обращения Павла к ученикам: «Дети мои, для которых я снова в муках рождения, доколе не изобразится в вас Христос! Хотел бы я теперь быть у вас» (Гал. 4, 19; ср. 1 Кор. 4, 15). Здесь — скорбь учителя и желание увидеть своих учеников духовно возрожденными. Реинкарнацию здесь может увидеть только человек, который читает не первоисточник христианства, а только вырезки из него, прошедшие теософскую цензуру [ 100].
Чтобы в христианстве апостольского века видеть доктрину метемпсихоза, надо забыть слова ап. Павла: «человекам положено однажды (один раз, единожды) умереть, а потом Суд» (Евр. 9, 27).
Кроме того, в Новом Завете есть места, которые, хоть и не содержат прямого отвержения реинкарнации, но явно противоречат некоторым деталям, которыми обычно обставляется миф о реинкарнации. Например, один из самых красивых философских мифов в истории — это рассказ Платона о «долине забвения», проходя через которую души забывают, что они знали раньше. Те, кто идут с неба в наш мир, в этой долине забывают горнее; те, кто уходят с земли, в этой же долине забывают все земное… Но в Евангелии есть притча о богатом и Лазаре. Оба они по своей смерти помнят, что случилось с ними при жизни (Лк. 16, 19-28). Миф о «долине забвения» — далеко не частная деталь в реинкарнационном учении. Без него нельзя объяснить, почему человек не помнит своих прежних жизней. Так что эта евангельская притча находится в явном противоречии, по крайней мере, с тем вариантом реинкарнационного учения, который был более всего распространен в античности — с платонизмом.
Еще одно такое скрыто-антиреинкарнационное место — слова ап. Павла о том, что «всем нам должно явиться пред судилище Христово, чтобы каждому получить соответственно тому, что он делал, живя в теле, доброе или худое» (2 Кор. 5, 10). Ответ держится только за одну жизнь. Тут нет никакого «накопления кармы» или «изживания кармы» в течение многих жизней и многих тел [ 101]. Незадолго перед этим ап. Павел также говорит нечто, совсем не предполагающее реинкарнационного подтекста: «Ибо знаем, что, когда земной наш дом, эта хижина, разрушится, мы имеем от Бога жилище на небесах, дом нерукотворенный, вечный. Оттого мы и воздыхаем, желая облечься в небесное наше жилище» (2 Кор. 5, 1-2). Апостол не утешает гонимых христиан тем, что после смерти этого тела им будет дано другое. Он говорит о том, что после совлечения одежды тела мы будем облечены в Бога и войдем в вечное и нерушимое жительство на небесах.
Сторонники реинкарнации ссылаются на, что еще до рождения ветхозаветный Иаков был предпочтен своему близнецу Исаву: мол, за заслуги в предшествующей жизни. Апостол Павел, однако, пишет об этом событии иначе: «когда они еще не родились и не сделали ничего доброго или худого (дабы изволение Божие в избрании происходило не от дел, но от Призывающего), сказано было ей: больший будет в порабощении у меньшего. Итак, помилование зависит не от желающего и не от подвизающегося, но от Бога милующего» (Римл. 9, 11-16). Итак — «не от дел», то есть не от «кармических заслуг» прежней жизни зависело предызбрание; оно вытекало из предзнания Богом последующих судеб этих близнецов и их родов.
Если теософия ставит Божество под власть кармических законов, то Библия, напротив, видит Бога освобожденным от всех внешних понуждений. Бог Ветхого Завета явлен прежде всего как Воля. Если она желает, чтобы Иаков, младший сын, а не первенец Исав стал наследником обетований — эта Воля и делает его таковым. И причина такого поступка Творца не в кармическом прошлом Исава или Иакова, а в будущем, причем не только в ближайшем, то есть приходящемся на период земной жизни братьев, но в гораздо более отдаленном.
Спустя века отношения «Нового Завета» к «Ветхому Завету» будут строиться именно по образцу отношений Исава и Иакова. Народ Израиля — первенец Божий («Израиль сын Мой, первенец Мой» — Исх. 4, 22). Но однажды это право особой, исключительной близости к Богу перейдет на новый народ, на народ христиан («от их падения спасение язычникам, чтобы возбудить в них ревность» — Римл. 11, 11).
Исторически отношения Израиля и христиан осмыслялись по образцу отношений Исава и Иакова (именно в этом контексте и вспоминает историю двух братьев ап. Павел). Но с точки зрения христианской историософии причинно-следственная связь здесь скорее обратная: рассказы о переходе Божиих благословений, о переходе прав первородства включены в книги Ветхого Завета, в священные книги евреев для того, чтобы Израилю было легче понять духовный смысл происшедшей трагедии. Будущее событие, предвидимое Творцом, есть причина его прообразов, которыми Промысл насыщает Священную историю и тем самым готовит наступление «полноты времен».
Первый раз эта тема зазвучала в рассказе о наречении имен животных. Человек, который в порядке физического времени — новичок в мире, последыш, оказывается главой земной семьи. В глазах Бога он «старше», важнее, существеннее всех животных (даже самых «древних») [ 102].
Во второй раз тема передачи прав первородства появляется в четвертой главе книги Бытия. Уже в рамках человеческого рода достоинство первородства отымается от Каина и переходит сначала к Авелю, а после его убийства к третьему сыну Адама — к Сифу. Наконец, пройдет еще некоторое время, и в середине книги Бытия этот мотив зазвучит уже весьма резко. Исав «за чечевичную похлебку» уступит своему младшему брату Иакову право первородства (Быт. 25, 29-34). Более того — минуя старшего Исава, на Иакова от их отца Исаака перейдет участие в Завете с Богом (Быт. 27). Иаков на смертном одре благословляет младшего Ефрема, отстранив старшего Манассию (Быт. 48). А в следующем ключевом пункте еврейской истории первенство наследует Давид, отстраняя семерых старших братьев (1 Цар. 17, 12-14).
Так что эпизод с Исавом и Иаковом понятен без «кармической мудрости» — и понятен именно из собственного и целостного контекста Библии.
Следующий библейский эпизод (уже собственно новозаветный), которому теософы повелевают служить подпоркой реинкарнационного мифа — это рассказ о слепорожденном. В этом евангельском эпизоде ученики задают Христу вопрос: «Кто согрешил: он или родители его»? (Ин. 9, 2). Комментарий теософов понятен: если человек был слеп от рождения, как он сам мог согрешить? — Не иначе как в прошлой жизни.
Это рассуждение выглядит логичным опять же лишь при отрыве одной фразы от целостного библейско-исторического контекста.
Во-первых, если кто-то спрашивает о чем-то Иоанна или Христа — это не означает, что вопрошаемый согласен с той теорией, на которой основывается вопрос. Меня часто на лекциях спрашивают об НЛО, но это не означает, что я сторонник уфологии, или что уфология — это традиционная и народная религия России. Точно также, если бы люди, спрашивавшие Христа, верили в переселение душ, это вовсе не означало бы, что Христос и евангелисты разделяли эту веру.
Во-вторых, стоит заметить, что этот вопрос предполагает не слишком хорошее знание Писания. Вопрошающий считает, что несчастье слепорожденного можно объяснить двумя причинами: грехами его самого или грехами его родителей. Так вот, второе предположение означает, что автор вопроса, хоть и знал «десять заповедей», но не помнил позднейших книг Пророков. Действительно, синайское законодательство времен религиозного рождения Израиля говорило, что Господь есть «Бог ревнитель, наказывающий детей за вину отцов до третьего и четвертого рода, ненавидящих Меня, и творящий милость до тысячи родов любящим Меня и соблюдающим заповеди Мои» (Исх. 20, 5-6).
Кстати, заметим, что это не может быть голосом «кармы»: Бог Ветхого Завета явно не есть закон автоматического воздаяния за любые поступки человека. Он любит усиливать последствия добрых поступков, в то время как последствия злых дел Он гасит, неизмеримо умаляя их последствия по сравнению с последствиями добрых деяний (последствия добра испытывают тысячи поколений, тогда как последствия зла — только три). Смысл этой формулы Декалога отнюдь не в угрозе наказаниями и местью, а в возвещении того, что Бог желает быть Богом любви, а не Богом возмездия. Смысл этой формулы в возвещении того, что Творец не измеряет обилие Своих наград с незначительностью тех даров, что может принести Ему человек (см., например, евангельскую притчу о работниках одиннадцатого часа или слова Спасителя: «Не мерою дает Бог Духа» — Ин. 3, 34).
Но даже эта формулировка Десятословия, столь далекая от принципа кармического воздаяния, затем отметается как не вполне открывающая полноту Божией любви. Спустя несколько столетий после Моисея пророку Иезекиилю Господь уже говорит: «Зачем вы употребляете в земле Израилевой эту пословицу, говоря: «отцы ели виноград, а у детей на зубах оскомина»? Живу Я! говорит Господь Бог, — не будут вперед говорить пословицу эту в Израиле. Ибо вот, все души — Мои: как душа отца, так и душа сына… Вы говорите «почему же сын не несет вины отца своего?». Потому что сын поступает законно и праведно, все уставы Мои соблюдает и исполняет их, и он будет жив. Душа согрешающая, та умрет; сын не понесет вины отца, и отец не понесет вины сына, правда праведного при нем остается, и беззаконие беззаконного при нем и остается» (Иезек. 18, 2-4 и 19-20).
«Между фарисеями был некто, именем Никодим, один из начальников иудейских. Он пришел к Иисусу ночью, и сказал Ему: Равви! мы знаем, что Ты учитель, пришедший от Бога; ибо таких чудес, какие Ты творишь, никто не может творить, если не будет с ним Бог. Иисус сказал ему в ответ: истинно, истинно говорю тебе: если кто не родится свыше, не может увидеть Царствия Божия. Никодим говорит Ему: как может человек родиться, будучи стар? неужели может он в другой раз войти в утробу матери своей и родиться? Иисус отвечал: истинно, истинно говорю тебе: если кто не родится от воды и Духа, не может войти в Царствие Божие» (Ин. 3, 1-5).
Вода и Дух, упомянутые Христом, возвращают нас к первой странице библейского мироздания: «Земля была безвидна и пуста, и тьма над бездною, и Дух Божий носился над водою» (Быт. 1, 2). Вода — традиционно амбивалентный символ жизни и смерти («Спаси меня, Боже; ибо воды дошли до души моей» — Пс. 68, 1). Без воды нет жизни, но только вода, вода, отделенная от всего остального — губит жизнь. Вода крещения явно воспринимается как до-космическая (в смысле — не перешедшая от Хаоса к Космосу) стихия, исполненная смертельных угроз и скорее враждебная, нежели союзная жизни. Поэтому ее надо освятить — разорвав ее связь с «началозлобным змием», гнездящимся в ней, и с духами смерти. Освященная, то есть пере-посвященная Творцу и ставшая послушной Духу Божию так же, как это было в первый день творения, она может преобразиться уже в чисто жизненную стихию, стать рекой, «скачущей в жизнь вечную» (по выражению водоосвятительной молитвы).
Таким образом, крещение есть ритуальный возврат к самым истокам бытия, а, значит, начало новой истории. То, что предписывает «императив» Канта (действовать так, как если бы вся история вселенной начиналась именно с этого момента) здесь переживается как реальность. Вслед за Христом — «вторым Адамом», то есть «вторым первым», человек подходит к пределу бытия, переживая мистериальную смерть в водах крещения и принимая в них же мистериальное рождение («Неужели не знаете, что все мы, крестившиеся во Христа Иисуса, в смерть Его крестились? Итак мы погреблись с Ним крещением в смерть, дабы, как Христос воскрес из мертвых славою Отца, так и нам ходить в обновленной жизни… Если же мы умерли со Христом, то веруем, что и жить будем с Ним, зная, что Христос, воскреснув из мертвых, уже не умирает: смерть уже не имеет над Ним власти» — Римл. 6, 1-9).
Духовное возрождение христианина в восприятии восточного христианства имеет явственно космическое измерение. Рождение во Христе — не просто частное событие в жизни частного человека. Оно соотносится с космогоническим процессом: «Господь обещал сотворить такие «дела больше сих», каких еще не было, потому что в явленном мире уже было всякое создание — горы, леса, облака, небо, солнце, звезды, луна, люди, животные, воды, море, реки и весь порядок вещей уже были. Эти новые и вечные дела означают перемену и здоровье души и исцеление вечное и из Духа построенные вечные строения, которые Он даровал достойной и верной душе» (преп. Макарий Египетский) [ 91]. Покаянное обновление души здесь значит больше, чем создание планеты…
Естественно, что такое новое рождение будет иметь последствия, превышающие рамки земной человеческой жизни (собственно, оно и совершается именно с целью преодоления этих рамок). Именно в связи с рождением в Царство Божие, в связи с мистериальным рождением в Вечность Евангелие употребляет слово, которое в греческом религиозном лексиконе было вполне техническим термином для обозначения перевоплощения: (Мф. 19, 28). В герметическом корпусе известен даже трактат о душепереселении, носящий название. Но 19 глава Матфея этого смысла несомненно не предполагает, именуя «пакибытием», «новым бытием», «новым рождением» не возвращение в мир сей, но, напротив, вхождение в Царство Небесное: «вы, последовавшие за Мной, в пакибытии, когда сядет Сын Человеческий на престоле славы Своей, сядете и вы на двенадцати престолах судить двенадцать колен Израилевых. И всякий, кто оставит домы, или братьев, или сестер, или отца, или мать, или жену, или детей, или земли, ради имени Моего, получит во сто крат, и наследует жизнь вечную. Многие же будут первые последними и последние первыми»(Мф. 19, 28-30). Здесь обещается «жизнь вечная», а не «жизнь лучшая».
Кроме того, слово употребляется также в Тит. 3, 5: «Он спас нас не по делам праведности, которые бы мы сотворили, а по Своей милости, банею возрождения и обновления Святым Духом». Что это слово не имеет никакого намека на реинкарнацию, видно из его употребления Оригеном: «Возрождение есть некое новое рождение, когда творятся новое небо и новая земля посредством обновления их самих и передается Новый Завет и чаша его» (Толк. на Мф. кн.15, гл. 22; PG XIII, 1320). Как видим, речь идет о мистериальном рождении в Духе, а не о новом рождении в теле.
Помимо крещения, еще два таинства в православии насыщены символикой нового рождения: исповедь (именуемая «вторым крещением» и, подобно крещению, «баней пакибытия») и монашеский постриг (исповедь, из слов перешедшая в дело).
Библия содержит немало стихов, которые в православной перспективе обретают мистериальное значение: «И найдет на тебя Дух Господень и ты сделаешься иным человеком» (1 Цар. 10, 6). Саулу при помазании «Бог дал иное сердце» (1 Цар. 10, 9).
Мистериальная Традиция — это не сонное повторение одного и того же. Суть апостольского предания преп. Макарий Египетский видит в «изменении и новом и небывалом сотворении по внутреннему человеку, который в сердце» [ 92]. Один из образов, осмысляющих служение Христа, изъясняет, что Христос пришел, чтобы разбудить уснувших живых (и даже более того — Он сошел в область смертную, чтобы преобразить смерть уже ушедших людей в такой сон, который может прейти и однажды растаять в новой жизни). Предание говорит о Вечном, а не о прошлом. Оно не порабощает человека прошлому, а вырывает из-под тотального засилия настоящего. В Предании человек реализует свое «право не быть собственным современником» [ 93], право жить не только сегодняшним днем и не только тревогами дня завтрашнего. Человек открывает как раз свою несводимость к своему личному прошлому и к нынешней конфигурации «общественных отношений».
Здесь очевидно расхождение в восприятии жизни Традиции извне и изнутри. С точки зрения внешнего наблюдателя человек, который решился войти, например, в православную традицию, совершил поступок, который сузит его кругозор, подчинит его мышление «догмам», а жизнь «канонам». Кажется, что неофит пожертвовал своей свободой, правом на личное творчество и обрек себя на ритуально-механическое повторение традиционных стереотипов поведения… А сам новообращенный говорит о своем поступке скорее в терминах новизны, приобретения, расширения, обогащения его опыта. Он стал таким, каким еще не был.
В моей жизни впервые интерес к православию пробудился, когда однажды я увидел вблизи глаза верующего человека. Я хоть и учился тогда на кафедре научного атеизма, но никакого личного интереса к православию не испытывал. Студенты МГУ вместе с визитировавшими нас «побратимами» из «братской социалистической Венгрии» поехали на экскурсию в Троице-Сергиеву Лавру. Туристическая толпа выливалась из собора, как вдруг уже на пороге юноша, который шел прямо передо мной, обернулся и, глядя на иконостас, перекрестился и поклонился. Он смотрел мимо меня, за мою спину — на образа. И его глаза я увидел прямо перед собой. В них не было никакой мистической экзальтации. Они были вполне обычны — и это-то меня и поразило. Как же так? Почему он молится? Он мой сверстник. Он учился в такой же советской школе, как и я. Как и мне, ему рассказывали всевозможные гадости из истории Русской Православной Церкви. Но почему тогда я здесь — как ничего не понимающий интурист, а он — как паломник у родной святыни? Он знает все, что знаю я. Но если при этом он молится — значит, он знает что-то, что закрыто для меня. И меня пронзила такая досада и на свое невежество, и на «советскую власть», сделавшую меня иностранцем в своей собственной стране, что я решил побольше узнать о Православии… В этом была и жажда новизны. Мне захотелось стать — другим. И за этим я обратился к Традиции.
У входа в Традицию преп. Феодор Студит предупреждал своего ученика: «Не таким, как вчера, явишься ты и послезавтра и не навсегда одинаковым пребудешь ты, возлюбленный, но придет к тебе благодать Божия» [ 94]. Входя в Традицию, человек становится таким, каким он еще не был, а в своем максимальном выражении это и есть не что иное, как перевоплощение: «Стать тем, чем не был — своего рода смерть и рождение» (Августин. Исповедь. 11, 7). Философия реинкарнации оказывается профанированной, экзотерической формой надежды на мистериальное перерождение: глубинное, внутреннее обновление души доктрина реинкарнации понимает как смену внешних, телесных оболочек. По христианскому же опыту: «Только змеи сбрасывают кожу. Мы меняем души, не тела» (Н. Гумилев).
Покаяние, требуемое на пороге христианской Традиции (покайтесь — чтобы приблизилось Царствие Божие) есть призыв к радикальной перемене внутренних, ценностных ориентиров. Это конец одной эпохи жизни и начало другой. Можно сказать, что философия реинкарнации, возвещающая, что человек может стать другим, чем сейчас, по крайней мере иногда может служить прообразом обновляющего таинства покаяния.
Те перемены, которых реинкарнационное учение ждет от вереницы будущих жизней, в христианстве ожидаются немедленно: «Вот вода — что препятствует мне креститься?» (Деян. 8, 36). То, что согласно метемпсихозу человек должен был бы изживать в себе сам в течение многих жизненных циклов, по возвещению Нового Завета устраняется напором не человеческой, а Божьей энергии, Божьей прощающей и исцеляющей любви.
Поэтому тема мистериальной реинкарнации, мистериального возрождения присутствует не только в таинствах крещения, исповеди и монашества, но и в самой главной мистерии христиан — в Евхаристии. Именно потому, что появление смерти связано с потерей Богообщения, переход в то состояние, в котором смерти нет, должен быть возобновлением Богообщения, то есть Причастием. Однако, в символике причастия, в словах, окружающих это таинство, не говорится о новом рождении. Христианские таинства совпадают по цели, но разнятся по средствам. Если в перечисленных прежде трех таинствах человек предпринимает нечто, чтобы вернуться к состоянию первичного завета, то в причастии это обновляющее действие целиком исходит со стороны Бога. Здесь не человек ищет средство к тому, чтобы пододвинуться к Богу, но Бог Сам исходит на поиск человека и вверяет Свои дары ему.
Образ рождения в православной Традиции двоится: с одной стороны — Бог рождает Себя в людях; с другой — человек рождает в себе Бога. «Бог, избравший меня и призвавший благодатью Своей, благоволил открыть во мне Сына Своего», — благодарит ап. Павел активность Божию (Гал. 1. 15-16). В Предании Бог дает людям Свою вечность. И поэтому Предание — это поистине «традиция бессмертия» [ 95].
Но и человек не безучастно принимает пришедшие к нему извне дары; он соучаствует в собственных родах. Преп. Симеон находит слова, выражающие эту синергию: «Содержащий все поселяется внутри человека, и человек становится как бы беременной женщиной». Или: «Человек сознательно носит в себе Бога. И, сжимая снаружи руки вокруг себя, этот человек ходит посреди нас, не знаемый всеми, кто его окружает… Мы, когда веруем от всей души и каемся, зачинаем в сердцах своих Бога Слово, как Дева. Он, имея в себе Христа младенца, будет считаться Его матерью, как Он, неложный, обещал: «Мать Моя и братья и друзья, вот они!» [ 96].
О том же говорит и св. Григорий Нисский в своем толковании на Песнь Песней: когда происходит истинная встреча человеческой души (Невесты) и Христа (Жениха) — «начинается взаимное перехождение одного в другое, и Бог бывает в душе, и душа также переселяется в Бога. Невеста достигла, кажется, самого верха в надежде благ, ибо что выше сего — пребывать в самом Любимом и в себя восприять Любимого?» (Толкования на Песнь Песней, 6).
Но все же первичная, преобладающая активность в заключении Завета принадлежит Жениху — Богу. Ее острее всего переживает христианство. Евангелие не рассказывает нам притчей об овцах, внезапно нашедших своего Пастыря. Оно говорит о Пастыре, который спустился к овце. Евангелие не говорит, что закатившаяся драхма вдруг решила заблестеть поярче и тем понравиться хозяйке. Оно рассказывает о том, как хозяйка искала свое затерявшееся сокровище. «Не мы искали, но были взысканы. Сам Он приник на землю и нашел образ, и был в тех местах, где блуждала овца, поднял ее и восставил от блужданий, не переместив людей отсюда, но пребывающих на земле соделал небесными, вложил в них небесную жизнь, не возводя на небо, но небо преклонив и низведя к нам», — говорит о таинстве Спасения последний византийский богослов Николай Кавасила (О жизни во Христе. 1, 38-39). Не люди нашли способ примирения с Богом. Новый Завет возвещает, что «Бог во Христе примирил с Собою мир» (2 Кор. 5.19).
Возможно, поэтому христианство являет пример открытой мистериальности, то есть сочетания мистериального культа с нарочитым использованием обыденной речи в Писании, проповеди и богословии. Бог сам открывает Себя людям — и зачем же Его прятать за искусственно-эзотерическими словами, паролями, символами? Если бы христиане, подобно Гильгамешу, сами вынули из водных глубин цветок бессмертия, то было бы естественно прибегнуть к эзотеризму и всячески охранять свое трудовое сокровище. Но оно подарено, и причем с условием, чтобы о нем поведали всему миру… Открытость христианской проповеди тесно связана с переживанием спасения как «благодати». И, напротив, любая попытка воздвигнуть на христианской почве эзотерическую башню неизбежно оказывается связанной с тем или иным вариантом безблагодатного, монологического «самоспасения» и «самосовершенствования» (что, в свою очередь, провоцирует склонность к пантеистическому самообожествлению и к отказу от персоналистического импульса Нового Завета).
Для первохристиан мистериальное переживание Христа было столь острым, что самой мысли о реинкарнациях не могло и возникнуть. Инкарнация Христа [ 97] столь поражала, что не было нужды вспоминать о реинкарнациях. Если Христос родился в твоей душе, если ты воскрес со Христом — то ты уже не увидишь смерти вовек (Ин. 8, 51). Зачем еще реинкарнации, если самое чудесное уже пережито? И ближним надо предложить эту радость во всей ее открытости и полноте, а не расхолаживать их размышлениями о том, что, мол, если ты не крестишься сейчас, то, может, через десяток жизней у тебя это все же получится. Эта небывалая радость открыта — и зачем же прибегать к утешению лентяев: мол тем, кто сейчас разминулся со Спасителем, может быть, еще представится шанс в течение следующих жизней. Слишком горячи были первые христиане, чтобы думать о том, как спасти теплохладных [ 98]. И поэтому навязывать им реинкарнационные размышления просто психологически недостоверно. Не было у них мотива, чтобы прибегать к утешениям этой философии. В этом их радость: сейчас, однажды, единожды, навсегда, в конец веков, при нас!
Без всякого внимания и уважения к тексту и контексту теософы пробуют увидеть доктрину реинкарнации там, где речь идет о духовном, а отнюдь не о физическом рождении. Например, Елена Рерих пишет: «В словах «я снова в муках рождения» (Гал. 4, 19) утверждается закон перевоплощения» [ 99]. Приведу полный текст обращения Павла к ученикам: «Дети мои, для которых я снова в муках рождения, доколе не изобразится в вас Христос! Хотел бы я теперь быть у вас» (Гал. 4, 19; ср. 1 Кор. 4, 15). Здесь — скорбь учителя и желание увидеть своих учеников духовно возрожденными. Реинкарнацию здесь может увидеть только человек, который читает не первоисточник христианства, а только вырезки из него, прошедшие теософскую цензуру [ 100].
Чтобы в христианстве апостольского века видеть доктрину метемпсихоза, надо забыть слова ап. Павла: «человекам положено однажды (один раз, единожды) умереть, а потом Суд» (Евр. 9, 27).
Кроме того, в Новом Завете есть места, которые, хоть и не содержат прямого отвержения реинкарнации, но явно противоречат некоторым деталям, которыми обычно обставляется миф о реинкарнации. Например, один из самых красивых философских мифов в истории — это рассказ Платона о «долине забвения», проходя через которую души забывают, что они знали раньше. Те, кто идут с неба в наш мир, в этой долине забывают горнее; те, кто уходят с земли, в этой же долине забывают все земное… Но в Евангелии есть притча о богатом и Лазаре. Оба они по своей смерти помнят, что случилось с ними при жизни (Лк. 16, 19-28). Миф о «долине забвения» — далеко не частная деталь в реинкарнационном учении. Без него нельзя объяснить, почему человек не помнит своих прежних жизней. Так что эта евангельская притча находится в явном противоречии, по крайней мере, с тем вариантом реинкарнационного учения, который был более всего распространен в античности — с платонизмом.
Еще одно такое скрыто-антиреинкарнационное место — слова ап. Павла о том, что «всем нам должно явиться пред судилище Христово, чтобы каждому получить соответственно тому, что он делал, живя в теле, доброе или худое» (2 Кор. 5, 10). Ответ держится только за одну жизнь. Тут нет никакого «накопления кармы» или «изживания кармы» в течение многих жизней и многих тел [ 101]. Незадолго перед этим ап. Павел также говорит нечто, совсем не предполагающее реинкарнационного подтекста: «Ибо знаем, что, когда земной наш дом, эта хижина, разрушится, мы имеем от Бога жилище на небесах, дом нерукотворенный, вечный. Оттого мы и воздыхаем, желая облечься в небесное наше жилище» (2 Кор. 5, 1-2). Апостол не утешает гонимых христиан тем, что после смерти этого тела им будет дано другое. Он говорит о том, что после совлечения одежды тела мы будем облечены в Бога и войдем в вечное и нерушимое жительство на небесах.
Сторонники реинкарнации ссылаются на, что еще до рождения ветхозаветный Иаков был предпочтен своему близнецу Исаву: мол, за заслуги в предшествующей жизни. Апостол Павел, однако, пишет об этом событии иначе: «когда они еще не родились и не сделали ничего доброго или худого (дабы изволение Божие в избрании происходило не от дел, но от Призывающего), сказано было ей: больший будет в порабощении у меньшего. Итак, помилование зависит не от желающего и не от подвизающегося, но от Бога милующего» (Римл. 9, 11-16). Итак — «не от дел», то есть не от «кармических заслуг» прежней жизни зависело предызбрание; оно вытекало из предзнания Богом последующих судеб этих близнецов и их родов.
Если теософия ставит Божество под власть кармических законов, то Библия, напротив, видит Бога освобожденным от всех внешних понуждений. Бог Ветхого Завета явлен прежде всего как Воля. Если она желает, чтобы Иаков, младший сын, а не первенец Исав стал наследником обетований — эта Воля и делает его таковым. И причина такого поступка Творца не в кармическом прошлом Исава или Иакова, а в будущем, причем не только в ближайшем, то есть приходящемся на период земной жизни братьев, но в гораздо более отдаленном.
Спустя века отношения «Нового Завета» к «Ветхому Завету» будут строиться именно по образцу отношений Исава и Иакова. Народ Израиля — первенец Божий («Израиль сын Мой, первенец Мой» — Исх. 4, 22). Но однажды это право особой, исключительной близости к Богу перейдет на новый народ, на народ христиан («от их падения спасение язычникам, чтобы возбудить в них ревность» — Римл. 11, 11).
Исторически отношения Израиля и христиан осмыслялись по образцу отношений Исава и Иакова (именно в этом контексте и вспоминает историю двух братьев ап. Павел). Но с точки зрения христианской историософии причинно-следственная связь здесь скорее обратная: рассказы о переходе Божиих благословений, о переходе прав первородства включены в книги Ветхого Завета, в священные книги евреев для того, чтобы Израилю было легче понять духовный смысл происшедшей трагедии. Будущее событие, предвидимое Творцом, есть причина его прообразов, которыми Промысл насыщает Священную историю и тем самым готовит наступление «полноты времен».
Первый раз эта тема зазвучала в рассказе о наречении имен животных. Человек, который в порядке физического времени — новичок в мире, последыш, оказывается главой земной семьи. В глазах Бога он «старше», важнее, существеннее всех животных (даже самых «древних») [ 102].
Во второй раз тема передачи прав первородства появляется в четвертой главе книги Бытия. Уже в рамках человеческого рода достоинство первородства отымается от Каина и переходит сначала к Авелю, а после его убийства к третьему сыну Адама — к Сифу. Наконец, пройдет еще некоторое время, и в середине книги Бытия этот мотив зазвучит уже весьма резко. Исав «за чечевичную похлебку» уступит своему младшему брату Иакову право первородства (Быт. 25, 29-34). Более того — минуя старшего Исава, на Иакова от их отца Исаака перейдет участие в Завете с Богом (Быт. 27). Иаков на смертном одре благословляет младшего Ефрема, отстранив старшего Манассию (Быт. 48). А в следующем ключевом пункте еврейской истории первенство наследует Давид, отстраняя семерых старших братьев (1 Цар. 17, 12-14).
Так что эпизод с Исавом и Иаковом понятен без «кармической мудрости» — и понятен именно из собственного и целостного контекста Библии.
Следующий библейский эпизод (уже собственно новозаветный), которому теософы повелевают служить подпоркой реинкарнационного мифа — это рассказ о слепорожденном. В этом евангельском эпизоде ученики задают Христу вопрос: «Кто согрешил: он или родители его»? (Ин. 9, 2). Комментарий теософов понятен: если человек был слеп от рождения, как он сам мог согрешить? — Не иначе как в прошлой жизни.
Это рассуждение выглядит логичным опять же лишь при отрыве одной фразы от целостного библейско-исторического контекста.
Во-первых, если кто-то спрашивает о чем-то Иоанна или Христа — это не означает, что вопрошаемый согласен с той теорией, на которой основывается вопрос. Меня часто на лекциях спрашивают об НЛО, но это не означает, что я сторонник уфологии, или что уфология — это традиционная и народная религия России. Точно также, если бы люди, спрашивавшие Христа, верили в переселение душ, это вовсе не означало бы, что Христос и евангелисты разделяли эту веру.
Во-вторых, стоит заметить, что этот вопрос предполагает не слишком хорошее знание Писания. Вопрошающий считает, что несчастье слепорожденного можно объяснить двумя причинами: грехами его самого или грехами его родителей. Так вот, второе предположение означает, что автор вопроса, хоть и знал «десять заповедей», но не помнил позднейших книг Пророков. Действительно, синайское законодательство времен религиозного рождения Израиля говорило, что Господь есть «Бог ревнитель, наказывающий детей за вину отцов до третьего и четвертого рода, ненавидящих Меня, и творящий милость до тысячи родов любящим Меня и соблюдающим заповеди Мои» (Исх. 20, 5-6).
Кстати, заметим, что это не может быть голосом «кармы»: Бог Ветхого Завета явно не есть закон автоматического воздаяния за любые поступки человека. Он любит усиливать последствия добрых поступков, в то время как последствия злых дел Он гасит, неизмеримо умаляя их последствия по сравнению с последствиями добрых деяний (последствия добра испытывают тысячи поколений, тогда как последствия зла — только три). Смысл этой формулы Декалога отнюдь не в угрозе наказаниями и местью, а в возвещении того, что Бог желает быть Богом любви, а не Богом возмездия. Смысл этой формулы в возвещении того, что Творец не измеряет обилие Своих наград с незначительностью тех даров, что может принести Ему человек (см., например, евангельскую притчу о работниках одиннадцатого часа или слова Спасителя: «Не мерою дает Бог Духа» — Ин. 3, 34).
Но даже эта формулировка Десятословия, столь далекая от принципа кармического воздаяния, затем отметается как не вполне открывающая полноту Божией любви. Спустя несколько столетий после Моисея пророку Иезекиилю Господь уже говорит: «Зачем вы употребляете в земле Израилевой эту пословицу, говоря: «отцы ели виноград, а у детей на зубах оскомина»? Живу Я! говорит Господь Бог, — не будут вперед говорить пословицу эту в Израиле. Ибо вот, все души — Мои: как душа отца, так и душа сына… Вы говорите «почему же сын не несет вины отца своего?». Потому что сын поступает законно и праведно, все уставы Мои соблюдает и исполняет их, и он будет жив. Душа согрешающая, та умрет; сын не понесет вины отца, и отец не понесет вины сына, правда праведного при нем остается, и беззаконие беззаконного при нем и остается» (Иезек. 18, 2-4 и 19-20).