Страница:
Правила трик-трака были ясны: если тебе выпало на костях три раза по двенадцать и ты заскочил на клетку с изображением пустой оправы - все, ты вышел из игры, твои деньги в швейцарском банке, это место находится вне наших по его поводу представлений.
Я бы не сказал, что мне дорога циничная формула, что в основе всякого капитала лежит криминал, но меня смущает и идея тотальной прозрачности: прозрачности общества, банковских стен, доходов правителей, геополитической игры. Во-первых, прозрачность чаще оказывается системой зеркал, которые скрывают темный угол, а во-вторых, морально-этическая артиллерия преследует, как правило, простую цель: чтобы отстегнули.
Протиснувшиеся оправы стали жертвой идеи непрозрачности: идя сквозь пласты стены, они потеряли все - и зрящее тело, и ствол для подачи взгляда, и представление о спектре. Колечко жерла отрезано от ствола и экспонируется отдельно: оно не сможет выстрелить, даже если остальная часть пушки замурована в десяти сантиметрах. Штукатурка перетирает жгутики, на которых крепится яблоко и ядро.
Но в качестве инструкции по применению или утешительного приза в пакетик с покупкой вкладывается брошюра: свод задавленных непрозрачностью высоких смыслов. Чем больше ты покарябался внутри этой стены, тем трагичнее вся операция. Эти надломленные оправы, повисшие на стене, как подстреленная утка на ветке, многого, что называется, стоят.
Во всяком случае, Мартина, они хотят тебя в этом убедить: ты не можешь заглянуть в стену, не можешь знать, насколько жестоко и в самом деле было приключение с замурованными. Тебе предъявляют уже раны.
Тебе предъявляют странного вида закорючки: кружочки и проволочные треугольнички. Оправы вне контекста вполне нелепы. Нелепые значки на белом фоне.
Конечно, это буквы. Буквы Брайля, набухающие на бумаге, не набухли на ней из-за манифестированного отсутствия спонсора. Твои буквы-оправы появляются вместо этих букв, а потому, видимо, по синонимичной технологии: набухая из плоскости, выделяясь вперед из отвеса листа.
16.07.97.
Мартина, привет!
Из вчерашних новостей.
Убили Версаче. Первые теленовости подали это в четком идеологическом контексте: убит модельер, работавший для бандитов. У нас теперь такая идеология: очищаемся, избавляемся от криминала. Делаемся, что называется, прозрачными. Я не удивлюсь, если убийство Версаче заказал Кремль, которому нужен был символический удар по новым русским.
Профессор Лев Эрнст, папа Кости Эрнста, основавшего журнал "Матадор", в котором я ныне работаю, изготовил трансгенную свинью. Это свинья с какими-то человеческими органами. Генетический мутант. Она скоро родит поросят, у которых предполагаются органы, идентичные человеческим. И их, эти органы, можно будет пересаживать человеку.
Свинья, втираясь в грязь, ублажает таким образом свое тело, попросту чешется. Только ли? Думаю, налаживая столь напряженное движение между собой и почвой, она на свой лад пытается расшатать пространство.
Вот есть какой-то кусок топоса - так бубнит у подножья щетинок вторичная свиная интенция. Его фактурное наполнение не имеет решающего значения: фактура уходит, а топологическая выемка остается. Но ведь контуры этой выемки тоже как-то дрожат в зависимости от актуального наполнителя. Более того - наполнитель способен продавливать эти контуры, смещать складки.
Вот свинья и уминает пространства: пусть они хотя бы засвидетельствуют, что силы вращения свиньи не хватит для радикальной умятины, косвенно признав, что сама по себе такая умятина, в общем, возможна.
Я почему думаю о своем племяннике Паше, который ходит по тем же маршрутам? От парка, который у дома, до школы, у которой начинается другой большой парк. А по дороге от дома до школы он идет еще через один парк, через "сад Гагарина". Будто речь о Лондоне каком, так много в ней (в речи) парков.
Я озабочен судьбой тех пространств, о которых думал, гуляя по двору или возвращаясь из школы.
Слово "думал" вряд ли подходит, оно и сейчас не подходит, даже сейчас я не думаю об этих пространствах, а вызываю магией письма какие-то их проекции: может быть, пятна на моем теле выступают в эти секунды в соответствии с топографией какого-то участка: но и это вряд ли, вряд ли, и это только литература, болтовня.
С детства я затеял сильно сутулиться, все время смотрел в землю, в результате чего у меня на всю жизнь кривая спина. Сейчас, с годами, она начала меня беспокоить, и я постепенно начинаю что-то предпринимать: массаж, туда-сюда, мануальная терапия, за компьютером сижу в каком-то оздоровительно-магическом поясе, подаренном Пелевиным (правда, в данном месте текста пояса этого на мне нет).
Может, кстати, именно эта активность провоцирует детские воспоминания о пространствах: пытаясь налаживать спину, я апеллирую к тем же самым энергетическим точкам, в которых когда-то завязывался и мой сколиоз, и, видимо, моя картина мира.
Я все время видел землю: трещины в асфальте, канализационные люки, бордюры, ямы. Все время заглядывал в полуподвальные помещения: в соседнем доме было одно такое серьезное, какая-то столярная мастерская, там всегда жужжало, там всегда пахло опилками.
Поверхность земли была для меня очень живой материей: ничего странного, если я на нее все время смотрел. И мне было важно знать, как поверхность живет, что на ней строится, что вообще на земле стоит, что где вырыли или вскопали.
Если я замечал, что на таком-то известном мне МЕСТЕ убрали одну вещичку и поставили другую, это было для меня событием. Урна стояла одна, поставили другую, наглядную агитацию одну на другую заменили. Киоск "Союзпечати" новый открыли или старый на два метра передвинули. Киноафиши у ДК "Металлург" (минуты 4 ходьбы от дома, за садом Кирова) или у кино "Металлист" (в парке рядом со школой) вывешиваются теперь на других стендах.
Важна сама по себе эта жизнь, почти органическая: пространства кишат событиями, подробностями, мелкими изменениями, как клубок червей в открытой ране.
Хотя, строго говоря, моя озабоченность судьбой пространств, этих каким-то образом организованных пустот, подобна известной заботе о Гондурасе. Точно так же я могу заботиться о судьбе атома водорода в какой-нибудь химической реакции. Таким же образом демократы-диссиденты, застывшие в янтаре эмоциональных реакций своей молодости, заботятся до сих пор за рюмкой чая о судьбах России.
Пусть будут важнее другие заботы. Забота о себе, о своем отношении к тектоническому процессу. Что я могу значить для него? И есть ли у него механизм означивания меня и таких, как я?
Я могу отдавать этому фрагменту свою фактуру: поссать туда, сложить туда говешку, отдать свою кровь, плоть, сгнить в каком-то конкретном градусе широты-долготы. Но неужели я способен быть только фактурой - самому становиться фактурой или организовывать здесь какую-нибудь фактуру (дом построить, яму вырыть?). И все? Я могу отбрасывать тень, например. Я могу замечать схожесть одних пространств с другими и соединять схожие пространства - либо мысленной линией, либо мостом, либо текстом, либо просто ментальным усилием. Немного.
Вот что: думая о Паше, о том, как он проходит двор, я беспокоюсь о судьбе ведомых мне и произведенных мною ракурсов. Я видел этот холм, эту лестницу под определенным углом зрения, и этот угол зрения уже в мире есть, но он стерт, как файл, выброшенный в корзину. Есть стойкая убежденность в том, что души этих файлов продолжают какую-то плавную жизнь, что косвенно подтверждается способностью компьютера выплескивать изредка в самых неожиданных местах непонятные фрагменты каких-то непонятных текстов: так, что-то происходит. Это удивительнее всего: всегда везде что-то происходит.
Нестерпимо, просто нестерпимо все мельтешит.
Фантазм такой остановки: нейтронная бомба, после которой учебниками обещана ситуация типа "стаканы стоят, а нас нет".
Она рисуется, надо думать, в фантастическом искусстве: пустые города. Мертвый пустой воздух, ветер хлопает дверью овощной лавки. Какое-то с сомнительным статусом "Я", которому каким-то образом дано это видеть, тенью проходит по мертвой мостовой.
Мне мил этот пейзаж. Правда, являясь мне, он никогда не окажется пейзажем центрально-величественных частей города. Никаких Кремлей. Терминалы, склады, шлагбаумы, железнодорожный окрест, верфи, водонапорные башни, стройки, руины - вот какой пейзаж мил моему глупому сердцу.
В Свердловске есть художник Голиздрин, который со своей галереей и вашим швейцарским фондом каким-то имел недавно большой проект, связанный с промышленным искусством: швейцарские и русские художники ползали по свердловским предприятиям и делали из заводского мусора поставляжи. И те в каких-то угольных и камнебитных карьерах.
Об этом я помянул, чтобы помянуть твоих земляков. Информируя читателей "Независимой газеты" об этом событии, я написал в заметочке, что Швейцарию часто называют маленьким европейским Уралом...
Но речь шла о другом: в строительном и промышленном мусоре-недомусоре движения, кажется, поубавлено. Впрочем, Мартина, и об этом я напишу потом.
Речь-то шла совсем о другом: о том, что меня беспокоит судьба ракурсов. Почему? Что ценного в том, что десятилетний мальчик, спешащий из школы, каждый день смотрит на ступеньки лестницы, соединяющей "верх" его двора с "низом", немножко под другим углом зрения и почему-то фиксируется на этом изменении?
Боюсь, это просто острота осознания однократности взгляда и ракурса: вот трещина на асфальте, и вчера была трещина, но вчера асфальт был более темным, потому что с утра шел дождь и асфальт еще не успел высохнуть, а, кроме того, вчера у этой трещины валялась этикетка от лимонада "Буратино", а я смотрел на трещину, находясь несколько сзади относительно той точки, из которой смотрел вчера. И воздух сегодня темнее, что ли, или давление в нем другое, больше в него набито атмосферных единиц, и взгляд обтекает свою линию по другой дуге, нежели вчера.
Когда всматриваешься в трещины в асфальте, в подтеки десятилетий на старом мраморе, в щебень, через который растут пыльные ромашки, в поребрик, изготовленный из неравномерного бетона, о который можно не только разбиться, но и очень рельефно поцарапаться... Назвать это микроландшафтом? Не надо, конечно, это я так.
Нельзя спроектировать и предусмотреть, какие насекомые умрут и в каких количествах на этом квадратном метре за неделю, какие здесь будут разбиты бутылки, семечки каких овощей упадут под скамейку, какие узоры оставит на почве разнообразная обувь аборигенов и гостей.
Строго говоря, меня тогда не волновали, да и сейчас не очень волнуют обобщения, которые буквально прут из фразы насчет невозможности предусмотреть и спроектировать: сразу ломится всякая социалка, связанная с, хотя бы, имущественными отношениями. Тем более, что материалом зрению были по большей части пространства не запертые, отверстые стихиям: улицы и дворы.
Мне важен был сам феномен сиюминутного сиюквадратносантиметрового богатства: очень много форм и композиционных решений в каждом "взгляде", если считать взглядом не акт смотрения, а количество охватываемого этим актом пространства и вещества.
Сложно предположить, что Пашу заботят те же проблемы, но, во всяком случае, только он находится в схожей с тогдашней моей социально-биологически-пространственной позиции.
Тысячеглазая слепая стена тебе напоминает
мечту желтой лестницы к небесам, к сожалению
подвешенной высоко над землей на кране.
Это вторая порция твоего подстрочника.
На проволочных трапециях, болтается в небесах...
Только глаза за стены ссыпались, как чешуя...
Это какие-то мои наметки для несостоявшегося перевода.
Вернемся в кабинет окулиста, за который я неосторожно принял магазин оптика.
Вопрос: ты услышала, что никто не хочет спонсировать журнал для слепых, или, как и указано в твоем стишке, ты прочла об этом в журнале для зрячих?
Если прочла, то уместно было сделать это в приемной окулиста.
Редакция специально раскладывает номер с такой информацией по приемным окулистов: дескать, читайте, пока зрячи, журнал для зрячих, а то как станете слепыми, так и не сможете читать журнал для слепых.
Кабинет врача - закрытое место, от внешнего мира всячески запахнутое. Дорог каждый фрагмент пространства, приходится всматриваться пристально и сильно.
Если долго смотреть на пустую белую стену, на ней начнут выступать письмена. Это особая окулистика. Обычно тебе просто предлагают таблицу, на которой начертаны знаки разной величины. Здесь ты должна смотреть в стену с такой силой, чтобы она сама начала выделять знаки. А потом ты их прочтешь. Тогда у тебя - хорошее зрение.
Но твои знаки заодно тоже являются зрением: усилием вглядывания ты вызвала на себя ответный взгляд. Так пизда выделяет смазку. Хорошо, что ответный жест не зеркален (ответный взгляд слеп, но это не значит, что ты слепа; все в порядке, но на всякий случай всегда приходится помнить, что слепой своей слепоты в зеркале не застигнет).
Нормально, если лестницы обрываются в небесах, если никуда не ведут. Для меня нормально: я могу полюбоваться красотой высокой мандулы, но важнее для меня то, из чего вертикали растут: цвет асфальта, ямки в земле, куда девочки зарывают секретики (золотинка от конфеты под стеклышком, что-нибудь такое). Мне неинтересна жизнь стен здания на высоте больше трех метров. Я равнодушен к насекомым, которые делают норки на стометровой высоте: мне все это несоразмерно, я тут ни при чем.
В археологический кружок Дворца пионеров я пошел, прочитав книжку барнаульского писателя Льва Квина про юных археологов, но, наверное, и здесь сыграла свою роль моя осанка. Я слишком привык смотреть вниз. Иногда мне кажется, что я разгребаю взглядом поверхность, как дворник листья метлой. Вот вчера я шел по Нижней Масловке, а там кусок асфальта, буквально извееренный следами шин: здесь разворачиваются какие-то тяжелые машины. Зрение просвистывало, хватая бледный след и отдирая его от асфальта, как полоску ткани, как пластырь от тела, а потом второй, третий, и направления следов всякий раз менялись: нет, речь не о том, что так можно проникнуть в слои, речь о том, что перед глазами происходил вот такой свистящий промельк.
И потом: как мы видим эту лестницу? В следующей строфе выяснится, что здесь не обошлось без объятий Морфея, но пока ведь не произнесено ни слова о сне. Мартина, где ты увидела эту лестницу?
Посреди белоснежной стены оттаял кружочек, как дыханием в заледенелом окне?
И ты увидела, что на горизонте восходит лестница, желтая лестница, дрейфующая между небом и землей, как желтая подводная лодка планирует между дном океана и поверхностью воды?
Нет, потом ты замечаешь, что лестницу держит в клюве кран.
Кран - не та ли самая пустая оправа, черная закорючка на бескрайнем фоне? Во всяком случае, загинающаяся дужка очков вполне похожа на такой кран.
Лестница - теперь уже сувенирная, шизофренически мелкая лестница привязана к дужке пустых очков, и по этой лестнице лезет какой-то гном (о гномах я еще вспомню), пусть это будешь ты, Мартина.
Ты спешишь, ты карабкаешься в спасительную очковую глазницу, ветер раскачивает лестницу, с твоей ноги сваливается босоножка, ты замираешь, притискиваешься к этой лестнице, ты хватаешься за очко руками, подтягиваешься.
Ты считаешь, что спасена, ибо ждешь найти по ту сторону очка чей-то глаз, чье-то теплое зрение, но там ведь нет ничего, ты сама об этом написала целое стихотворение, и, перевалившись через пластмассовый или металлический ободок, ты валишься вниз, летишь в стремительную бездну.
Я как-то прыгнул с третьего этажа, сломал позвоночник и с тех пор боюсь высоты. Впрочем, я и раньше боялся высоты, только не так сильно. Ну, неважно. Дело в том, что, когда я падал с балкона, тело мое как-то крутилось вокруг оси и земля приближалась, словно в американском кино, картинка завинчивалась винтом в одну точку - точку удара.
Это немножко похоже на вчерашнее расшвыривание шинных следов, только тут расшвыривались еще менее фиксированные вещи - мои виражи, проекции отклонений моего тела от прямого падения на приуготовленный мне квадратный метр.
То, что я любил и люблю, меня не подвело: результат хоть и именовался переломом позвоночника, но был, наверное, самым щадящим из возможных переломов. Я пару-тройку месяцев провел в больнице, потом меня запаковали в гипс, но все равно - все, по существу, обошлось. Может быть, мне это еще и отольется, но пока что в связи с этим переломом я не пошел в армию. Пока у меня еще есть основания считать поверхность земли своей союзницей.
Поверхность вбирает в себя вещи и отпускает назад. Руины засасываются землей долго, но за несколько столетий она своего добивается. Археологи снова выщепыривают их на поверхность. Понятие самой поверхности утолщается, мы уже не удивляемся словосочетаниям типа "в глубине поверхности". На Манежной площади в Москве вырыли что-то археологическое, выпростали на поверхность: будет маленький музейчик с находками среди ресторанов и бутиков, но сам он - в несколькоэтажной толще, которая и не над землей, и не под. Ну, это опять ладно.
Скорее я вспомню тот фонтан в своем дворе, который уходил в землю. Можно поступить еще проще: наступить на пивную пробку, она уйдет в почву, а потом ковырнуть в том же месте каблуком, и пробка опять обнажится.
Утолщенная поверхность, кстати, называется культурным слоем: так археологи именуют тот шмат земли, в котором происходили когда-либо акты выкапывания-закапывания. Ниже - так называемый материк, нетронутая почва, где не найдешь ни пробки, ни руин.
Но из поверхности может выступать не только результат нашей предшествующей активности. Тысячеглазая слепота, вылезшая из твоей стены, хотя и сконструирована тобою по понятиям, описывающим культурный слой (ты знаешь, что такое очки), все равно может быть порождением самости этой стены.
Подорога где-то описывает, ссылаясь на Ремизова, эффект испредметности: когда ты внимательно смотришь на вещь, а она навстречу тебе выступает из себя, как бы входя в твое зрение. Своим испредметным вещь втирается в зрение, как мазь в кожу.
Это не был концептуальный абзац, это я прощупываю ниточки, которые можно оборвать.
Из Набокова есть ниточка: явление хрустального яйца. Кажется, оно было ярко-рубиновым. Прототипическое дите заворачивало яйцо в простыню (тут ясно, что в белую) и мусолило ткань. И по мере того, как ткань намокала, яйцо постепенно выносило сквозь нее нарастающее сияние.
Можно оборвать ниточку из Кальпиди: взгляд у него "словно дышит. На вдох он забирает предмет. Выдох в пространство срыгнет трехмерно оплавленный лом". Так у нас несколькими абзацами выше дышала почва.
19.07.97.
Мартина, письмо продолжается.
Из последних событий:
В Екатеринбурге отметили очередную годовщину расстрела семьи Николая Второго.
Какая-то ерунда в космосе на российской станции: уставший от предыдущей поломки космонавт выдернул не тот штекер, корабль отключился от ориентировки по солнцу. Налаживают.
Сегодня я пошел погулять вокруг дома, по району Аэропорт, и потерял кошелек.
Я смотрю на участок асфальта, на муравья, пересекающего трещину, на бутылочное стеклышко, которое в этой трещине застряло, испытываю весь комплекс гордостей за мир, в котором я живу и который столь разнообразен формами.
Меня беспокоит, что я этому миру совершенно не нужен. Что все усилия моего зрения, все пространственные фантазии бесполезны: в том смысле, что пространству от них нет никакого толка.
Про зеркала любят говорить, что они замутняются от взглядов тех, кто смотрелся в них до тебя.
Действительно, это убедительный аттракцион: вот перед тобой мутное зеркало в тяжелой раме с ангелочками, и ты знаешь, что в течение нескольких веков в его глади отражались разные рожи, и тебе хочется думать, что их взоры и лики налипли на зеркало, и теперь ты имеешь с этими харями если не магическую связь, то что-то от нее недалекое...
Так же как и со старыми зданиями: тебе лестно думать, что взгляды, обшаривавшие эту стенку триста лет, скатались в липкую пленку, покрыли стену чуть ли не живым слоем. И форма выщерблинки в камне не то что совсем обусловлена падавшими на эту точку взорами, но как-то с ними скоррелирована.
И будто бы осадок взгляда, оседающий на стене, как осадок чая на стенке чашки, полон какой-то информации о структуре твоей ДНК. Будто бы через много веков можно соскрести со стены след этого взгляда и воссоздать из него тебя во плоти и крови.
Утверждение активной роли взгляда в мире есть род самомнения: ведь сколько мы не абстрагируем свой взгляд от себя в оптику, все равно все спекуляции на эту тему локализованы посадкой глаз на территории башки.
Взгляды, очевидно, имеют количество. За сутки я испускаю какое-то исчислимое количество взглядов: один взгляд располагается между двумя смаргиваниями.
Каждому взгляду можно приписать вектор. Большая часть моих взглядов направлена в сторону земли, меньшая в сторону неба, и если провести линии, соответствующие направлениям десятка, сотен, тысяч моих взглядов, то точки пересечений сгустятся, надо полагать, где-то на уровне солнечного сплетения.
Каждый из нас ходит, волоча плотное тканево из сияющих-мерцающих точек зрения. Все это понятно. Мы можем подталкивать друг друга взглядами, отправлять взглядами к анчару или в магазин, мы можем сцепляться при ходьбе нимбами или аурами, у нас обильное энергетическое общение, но, когда мы говорим (в данном случае за нас говорит Кальпиди), что взгляд забирает предмет, а потом выбрасывает, это только наши фантазмы.
Нам хочется, чтобы нам отвечали старые зеркала, чтобы из слепой стены оптика выплавлялись образы, формы, значки, буквы Брайля.
Оба примера, в общем, вполне располагаются, как говаривал Пушкин, "в горизонте лояльности и корректности". И старому зеркалу мы не атрибутируем какого-то особенного к нам отношения, а только лишь - способность аккумулировать предыдущие взгляды, способность быть поверхностью, которая долго сохраняет следы прикосновений. И "движение испредметности" описывается скорее как эффект зрения, а не как воля зримых вещей.
Я не могу ничем помочь формам, поворотам и изгибам пространства, мой взгляд только бередит оптику, но вещам он, по большому счету, не нужен. Не считать же, что у вещей есть потребность быть описанными в литературе.
(Хотя мы не прочь заподозрить их и в этом. В Венеции есть департамент, спасающий город от затопления. Венеция, как известно, тонет: на полсантиметра в год. И этот департамент заказал Бродскому книжку о Венеции: что же, своего рода спасение-сохранение. Достаточно внятное: останется в тексте. (Чапаев спросил бы: а где останется текст?))
Это было бы почти крахом всего проекта, но я нахожу две счастливых лазейки.
Первая такая: разводя сопли и спекуляции в оптических полях форм и предметов, мы используем их (формы и предметы) как аппаратуру, связывающую нас с разными энергиями и другими органическими существами. Пользуемся миром, как телефоном, как модемом. Как дуплом в книжке про Дубровского (это книжка Пушкина, там в дупле оставляют письма).
Вторая такая: втираясь зрением и телом в формы, мы будто бы ласкаем кошек силовых линий. Мы налаживаем с локусами мест связи, мы располагаем места к себе, как располагают к себе богов. Скорее - духов.
То есть не пространства меня тревожат, а просто хочется быть чисто лояльным к духам. Срамота.
Тебе это снится в очках, на экране
перед твоим рулем, и ты сразу рассказываешь все
темным очкам, надвинутым на прическу в машине
наискось перед тобой
Это твоя третья порция. У меня приписано карандашом что-то про картинки на обратной стороне век.
Белая стена оптика или окулиста (кстати, эта стерильная белизна с выделяющимися конструкциями напомнила мне строгую эстетику твоего базельского жилища: просыпаясь по утрам в своем спальном кубе, ты, наверное, именно что утыкаешься в такую конструктивно подчеркнутую белизну - или ты сменила обстановку? - фаршируя эти скобки, я еще не знал, что ты переехала в другое место) распрозрачилась сначала до экрана, а потом и вовсе до ветрового стекла.
Инструментом обретения прозрачности вновь стали очки, только если сначала штурмовали стену, так сказать, изнутри (из ее нутри), то теперь ты опрозрачила ее, тоже так сказать, снаружи. То есть не изнутри стены, а изнутри комнаты.
Обрели ли очки стекла на пути от первой к третьей строфе? Кое-что свидетельствует, что обрели. В паре с очками, в которых спишь перед ветровым экраном лирическая Ты, выступают темные очки из соседнего агрегата, то бишь, скорее всего, очки с затемненными стеклами: предположим, в хлипких, но облагороженных традициях единства способа фундировки декораций, что и твои застеклены.
Мартина, в первой строфе у нас было прямое зрение: лирическая Ты просто ("просто" по-польски - значит "прямо") прямо смотрела в стену.
Во второй взгляд несколько скособочился вместе с лестницей, подвешенной на кране. Мне кажется, она не может быть подвешена перпендикулярно земле и тверди, все равно она как-то отклоняется. Как минимум, ее теребит ветер.
(Во второй строфе лирическая Ты, может быть, привстала, потянулась, и луч света, пробившийся через жалюзи, сыграл на стене перед тобой в лестницу: кстати сказать, в желтую.)
Я бы не сказал, что мне дорога циничная формула, что в основе всякого капитала лежит криминал, но меня смущает и идея тотальной прозрачности: прозрачности общества, банковских стен, доходов правителей, геополитической игры. Во-первых, прозрачность чаще оказывается системой зеркал, которые скрывают темный угол, а во-вторых, морально-этическая артиллерия преследует, как правило, простую цель: чтобы отстегнули.
Протиснувшиеся оправы стали жертвой идеи непрозрачности: идя сквозь пласты стены, они потеряли все - и зрящее тело, и ствол для подачи взгляда, и представление о спектре. Колечко жерла отрезано от ствола и экспонируется отдельно: оно не сможет выстрелить, даже если остальная часть пушки замурована в десяти сантиметрах. Штукатурка перетирает жгутики, на которых крепится яблоко и ядро.
Но в качестве инструкции по применению или утешительного приза в пакетик с покупкой вкладывается брошюра: свод задавленных непрозрачностью высоких смыслов. Чем больше ты покарябался внутри этой стены, тем трагичнее вся операция. Эти надломленные оправы, повисшие на стене, как подстреленная утка на ветке, многого, что называется, стоят.
Во всяком случае, Мартина, они хотят тебя в этом убедить: ты не можешь заглянуть в стену, не можешь знать, насколько жестоко и в самом деле было приключение с замурованными. Тебе предъявляют уже раны.
Тебе предъявляют странного вида закорючки: кружочки и проволочные треугольнички. Оправы вне контекста вполне нелепы. Нелепые значки на белом фоне.
Конечно, это буквы. Буквы Брайля, набухающие на бумаге, не набухли на ней из-за манифестированного отсутствия спонсора. Твои буквы-оправы появляются вместо этих букв, а потому, видимо, по синонимичной технологии: набухая из плоскости, выделяясь вперед из отвеса листа.
16.07.97.
Мартина, привет!
Из вчерашних новостей.
Убили Версаче. Первые теленовости подали это в четком идеологическом контексте: убит модельер, работавший для бандитов. У нас теперь такая идеология: очищаемся, избавляемся от криминала. Делаемся, что называется, прозрачными. Я не удивлюсь, если убийство Версаче заказал Кремль, которому нужен был символический удар по новым русским.
Профессор Лев Эрнст, папа Кости Эрнста, основавшего журнал "Матадор", в котором я ныне работаю, изготовил трансгенную свинью. Это свинья с какими-то человеческими органами. Генетический мутант. Она скоро родит поросят, у которых предполагаются органы, идентичные человеческим. И их, эти органы, можно будет пересаживать человеку.
Свинья, втираясь в грязь, ублажает таким образом свое тело, попросту чешется. Только ли? Думаю, налаживая столь напряженное движение между собой и почвой, она на свой лад пытается расшатать пространство.
Вот есть какой-то кусок топоса - так бубнит у подножья щетинок вторичная свиная интенция. Его фактурное наполнение не имеет решающего значения: фактура уходит, а топологическая выемка остается. Но ведь контуры этой выемки тоже как-то дрожат в зависимости от актуального наполнителя. Более того - наполнитель способен продавливать эти контуры, смещать складки.
Вот свинья и уминает пространства: пусть они хотя бы засвидетельствуют, что силы вращения свиньи не хватит для радикальной умятины, косвенно признав, что сама по себе такая умятина, в общем, возможна.
Я почему думаю о своем племяннике Паше, который ходит по тем же маршрутам? От парка, который у дома, до школы, у которой начинается другой большой парк. А по дороге от дома до школы он идет еще через один парк, через "сад Гагарина". Будто речь о Лондоне каком, так много в ней (в речи) парков.
Я озабочен судьбой тех пространств, о которых думал, гуляя по двору или возвращаясь из школы.
Слово "думал" вряд ли подходит, оно и сейчас не подходит, даже сейчас я не думаю об этих пространствах, а вызываю магией письма какие-то их проекции: может быть, пятна на моем теле выступают в эти секунды в соответствии с топографией какого-то участка: но и это вряд ли, вряд ли, и это только литература, болтовня.
С детства я затеял сильно сутулиться, все время смотрел в землю, в результате чего у меня на всю жизнь кривая спина. Сейчас, с годами, она начала меня беспокоить, и я постепенно начинаю что-то предпринимать: массаж, туда-сюда, мануальная терапия, за компьютером сижу в каком-то оздоровительно-магическом поясе, подаренном Пелевиным (правда, в данном месте текста пояса этого на мне нет).
Может, кстати, именно эта активность провоцирует детские воспоминания о пространствах: пытаясь налаживать спину, я апеллирую к тем же самым энергетическим точкам, в которых когда-то завязывался и мой сколиоз, и, видимо, моя картина мира.
Я все время видел землю: трещины в асфальте, канализационные люки, бордюры, ямы. Все время заглядывал в полуподвальные помещения: в соседнем доме было одно такое серьезное, какая-то столярная мастерская, там всегда жужжало, там всегда пахло опилками.
Поверхность земли была для меня очень живой материей: ничего странного, если я на нее все время смотрел. И мне было важно знать, как поверхность живет, что на ней строится, что вообще на земле стоит, что где вырыли или вскопали.
Если я замечал, что на таком-то известном мне МЕСТЕ убрали одну вещичку и поставили другую, это было для меня событием. Урна стояла одна, поставили другую, наглядную агитацию одну на другую заменили. Киоск "Союзпечати" новый открыли или старый на два метра передвинули. Киноафиши у ДК "Металлург" (минуты 4 ходьбы от дома, за садом Кирова) или у кино "Металлист" (в парке рядом со школой) вывешиваются теперь на других стендах.
Важна сама по себе эта жизнь, почти органическая: пространства кишат событиями, подробностями, мелкими изменениями, как клубок червей в открытой ране.
Хотя, строго говоря, моя озабоченность судьбой пространств, этих каким-то образом организованных пустот, подобна известной заботе о Гондурасе. Точно так же я могу заботиться о судьбе атома водорода в какой-нибудь химической реакции. Таким же образом демократы-диссиденты, застывшие в янтаре эмоциональных реакций своей молодости, заботятся до сих пор за рюмкой чая о судьбах России.
Пусть будут важнее другие заботы. Забота о себе, о своем отношении к тектоническому процессу. Что я могу значить для него? И есть ли у него механизм означивания меня и таких, как я?
Я могу отдавать этому фрагменту свою фактуру: поссать туда, сложить туда говешку, отдать свою кровь, плоть, сгнить в каком-то конкретном градусе широты-долготы. Но неужели я способен быть только фактурой - самому становиться фактурой или организовывать здесь какую-нибудь фактуру (дом построить, яму вырыть?). И все? Я могу отбрасывать тень, например. Я могу замечать схожесть одних пространств с другими и соединять схожие пространства - либо мысленной линией, либо мостом, либо текстом, либо просто ментальным усилием. Немного.
Вот что: думая о Паше, о том, как он проходит двор, я беспокоюсь о судьбе ведомых мне и произведенных мною ракурсов. Я видел этот холм, эту лестницу под определенным углом зрения, и этот угол зрения уже в мире есть, но он стерт, как файл, выброшенный в корзину. Есть стойкая убежденность в том, что души этих файлов продолжают какую-то плавную жизнь, что косвенно подтверждается способностью компьютера выплескивать изредка в самых неожиданных местах непонятные фрагменты каких-то непонятных текстов: так, что-то происходит. Это удивительнее всего: всегда везде что-то происходит.
Нестерпимо, просто нестерпимо все мельтешит.
Фантазм такой остановки: нейтронная бомба, после которой учебниками обещана ситуация типа "стаканы стоят, а нас нет".
Она рисуется, надо думать, в фантастическом искусстве: пустые города. Мертвый пустой воздух, ветер хлопает дверью овощной лавки. Какое-то с сомнительным статусом "Я", которому каким-то образом дано это видеть, тенью проходит по мертвой мостовой.
Мне мил этот пейзаж. Правда, являясь мне, он никогда не окажется пейзажем центрально-величественных частей города. Никаких Кремлей. Терминалы, склады, шлагбаумы, железнодорожный окрест, верфи, водонапорные башни, стройки, руины - вот какой пейзаж мил моему глупому сердцу.
В Свердловске есть художник Голиздрин, который со своей галереей и вашим швейцарским фондом каким-то имел недавно большой проект, связанный с промышленным искусством: швейцарские и русские художники ползали по свердловским предприятиям и делали из заводского мусора поставляжи. И те в каких-то угольных и камнебитных карьерах.
Об этом я помянул, чтобы помянуть твоих земляков. Информируя читателей "Независимой газеты" об этом событии, я написал в заметочке, что Швейцарию часто называют маленьким европейским Уралом...
Но речь шла о другом: в строительном и промышленном мусоре-недомусоре движения, кажется, поубавлено. Впрочем, Мартина, и об этом я напишу потом.
Речь-то шла совсем о другом: о том, что меня беспокоит судьба ракурсов. Почему? Что ценного в том, что десятилетний мальчик, спешащий из школы, каждый день смотрит на ступеньки лестницы, соединяющей "верх" его двора с "низом", немножко под другим углом зрения и почему-то фиксируется на этом изменении?
Боюсь, это просто острота осознания однократности взгляда и ракурса: вот трещина на асфальте, и вчера была трещина, но вчера асфальт был более темным, потому что с утра шел дождь и асфальт еще не успел высохнуть, а, кроме того, вчера у этой трещины валялась этикетка от лимонада "Буратино", а я смотрел на трещину, находясь несколько сзади относительно той точки, из которой смотрел вчера. И воздух сегодня темнее, что ли, или давление в нем другое, больше в него набито атмосферных единиц, и взгляд обтекает свою линию по другой дуге, нежели вчера.
Когда всматриваешься в трещины в асфальте, в подтеки десятилетий на старом мраморе, в щебень, через который растут пыльные ромашки, в поребрик, изготовленный из неравномерного бетона, о который можно не только разбиться, но и очень рельефно поцарапаться... Назвать это микроландшафтом? Не надо, конечно, это я так.
Нельзя спроектировать и предусмотреть, какие насекомые умрут и в каких количествах на этом квадратном метре за неделю, какие здесь будут разбиты бутылки, семечки каких овощей упадут под скамейку, какие узоры оставит на почве разнообразная обувь аборигенов и гостей.
Строго говоря, меня тогда не волновали, да и сейчас не очень волнуют обобщения, которые буквально прут из фразы насчет невозможности предусмотреть и спроектировать: сразу ломится всякая социалка, связанная с, хотя бы, имущественными отношениями. Тем более, что материалом зрению были по большей части пространства не запертые, отверстые стихиям: улицы и дворы.
Мне важен был сам феномен сиюминутного сиюквадратносантиметрового богатства: очень много форм и композиционных решений в каждом "взгляде", если считать взглядом не акт смотрения, а количество охватываемого этим актом пространства и вещества.
Сложно предположить, что Пашу заботят те же проблемы, но, во всяком случае, только он находится в схожей с тогдашней моей социально-биологически-пространственной позиции.
Тысячеглазая слепая стена тебе напоминает
мечту желтой лестницы к небесам, к сожалению
подвешенной высоко над землей на кране.
Это вторая порция твоего подстрочника.
На проволочных трапециях, болтается в небесах...
Только глаза за стены ссыпались, как чешуя...
Это какие-то мои наметки для несостоявшегося перевода.
Вернемся в кабинет окулиста, за который я неосторожно принял магазин оптика.
Вопрос: ты услышала, что никто не хочет спонсировать журнал для слепых, или, как и указано в твоем стишке, ты прочла об этом в журнале для зрячих?
Если прочла, то уместно было сделать это в приемной окулиста.
Редакция специально раскладывает номер с такой информацией по приемным окулистов: дескать, читайте, пока зрячи, журнал для зрячих, а то как станете слепыми, так и не сможете читать журнал для слепых.
Кабинет врача - закрытое место, от внешнего мира всячески запахнутое. Дорог каждый фрагмент пространства, приходится всматриваться пристально и сильно.
Если долго смотреть на пустую белую стену, на ней начнут выступать письмена. Это особая окулистика. Обычно тебе просто предлагают таблицу, на которой начертаны знаки разной величины. Здесь ты должна смотреть в стену с такой силой, чтобы она сама начала выделять знаки. А потом ты их прочтешь. Тогда у тебя - хорошее зрение.
Но твои знаки заодно тоже являются зрением: усилием вглядывания ты вызвала на себя ответный взгляд. Так пизда выделяет смазку. Хорошо, что ответный жест не зеркален (ответный взгляд слеп, но это не значит, что ты слепа; все в порядке, но на всякий случай всегда приходится помнить, что слепой своей слепоты в зеркале не застигнет).
Нормально, если лестницы обрываются в небесах, если никуда не ведут. Для меня нормально: я могу полюбоваться красотой высокой мандулы, но важнее для меня то, из чего вертикали растут: цвет асфальта, ямки в земле, куда девочки зарывают секретики (золотинка от конфеты под стеклышком, что-нибудь такое). Мне неинтересна жизнь стен здания на высоте больше трех метров. Я равнодушен к насекомым, которые делают норки на стометровой высоте: мне все это несоразмерно, я тут ни при чем.
В археологический кружок Дворца пионеров я пошел, прочитав книжку барнаульского писателя Льва Квина про юных археологов, но, наверное, и здесь сыграла свою роль моя осанка. Я слишком привык смотреть вниз. Иногда мне кажется, что я разгребаю взглядом поверхность, как дворник листья метлой. Вот вчера я шел по Нижней Масловке, а там кусок асфальта, буквально извееренный следами шин: здесь разворачиваются какие-то тяжелые машины. Зрение просвистывало, хватая бледный след и отдирая его от асфальта, как полоску ткани, как пластырь от тела, а потом второй, третий, и направления следов всякий раз менялись: нет, речь не о том, что так можно проникнуть в слои, речь о том, что перед глазами происходил вот такой свистящий промельк.
И потом: как мы видим эту лестницу? В следующей строфе выяснится, что здесь не обошлось без объятий Морфея, но пока ведь не произнесено ни слова о сне. Мартина, где ты увидела эту лестницу?
Посреди белоснежной стены оттаял кружочек, как дыханием в заледенелом окне?
И ты увидела, что на горизонте восходит лестница, желтая лестница, дрейфующая между небом и землей, как желтая подводная лодка планирует между дном океана и поверхностью воды?
Нет, потом ты замечаешь, что лестницу держит в клюве кран.
Кран - не та ли самая пустая оправа, черная закорючка на бескрайнем фоне? Во всяком случае, загинающаяся дужка очков вполне похожа на такой кран.
Лестница - теперь уже сувенирная, шизофренически мелкая лестница привязана к дужке пустых очков, и по этой лестнице лезет какой-то гном (о гномах я еще вспомню), пусть это будешь ты, Мартина.
Ты спешишь, ты карабкаешься в спасительную очковую глазницу, ветер раскачивает лестницу, с твоей ноги сваливается босоножка, ты замираешь, притискиваешься к этой лестнице, ты хватаешься за очко руками, подтягиваешься.
Ты считаешь, что спасена, ибо ждешь найти по ту сторону очка чей-то глаз, чье-то теплое зрение, но там ведь нет ничего, ты сама об этом написала целое стихотворение, и, перевалившись через пластмассовый или металлический ободок, ты валишься вниз, летишь в стремительную бездну.
Я как-то прыгнул с третьего этажа, сломал позвоночник и с тех пор боюсь высоты. Впрочем, я и раньше боялся высоты, только не так сильно. Ну, неважно. Дело в том, что, когда я падал с балкона, тело мое как-то крутилось вокруг оси и земля приближалась, словно в американском кино, картинка завинчивалась винтом в одну точку - точку удара.
Это немножко похоже на вчерашнее расшвыривание шинных следов, только тут расшвыривались еще менее фиксированные вещи - мои виражи, проекции отклонений моего тела от прямого падения на приуготовленный мне квадратный метр.
То, что я любил и люблю, меня не подвело: результат хоть и именовался переломом позвоночника, но был, наверное, самым щадящим из возможных переломов. Я пару-тройку месяцев провел в больнице, потом меня запаковали в гипс, но все равно - все, по существу, обошлось. Может быть, мне это еще и отольется, но пока что в связи с этим переломом я не пошел в армию. Пока у меня еще есть основания считать поверхность земли своей союзницей.
Поверхность вбирает в себя вещи и отпускает назад. Руины засасываются землей долго, но за несколько столетий она своего добивается. Археологи снова выщепыривают их на поверхность. Понятие самой поверхности утолщается, мы уже не удивляемся словосочетаниям типа "в глубине поверхности". На Манежной площади в Москве вырыли что-то археологическое, выпростали на поверхность: будет маленький музейчик с находками среди ресторанов и бутиков, но сам он - в несколькоэтажной толще, которая и не над землей, и не под. Ну, это опять ладно.
Скорее я вспомню тот фонтан в своем дворе, который уходил в землю. Можно поступить еще проще: наступить на пивную пробку, она уйдет в почву, а потом ковырнуть в том же месте каблуком, и пробка опять обнажится.
Утолщенная поверхность, кстати, называется культурным слоем: так археологи именуют тот шмат земли, в котором происходили когда-либо акты выкапывания-закапывания. Ниже - так называемый материк, нетронутая почва, где не найдешь ни пробки, ни руин.
Но из поверхности может выступать не только результат нашей предшествующей активности. Тысячеглазая слепота, вылезшая из твоей стены, хотя и сконструирована тобою по понятиям, описывающим культурный слой (ты знаешь, что такое очки), все равно может быть порождением самости этой стены.
Подорога где-то описывает, ссылаясь на Ремизова, эффект испредметности: когда ты внимательно смотришь на вещь, а она навстречу тебе выступает из себя, как бы входя в твое зрение. Своим испредметным вещь втирается в зрение, как мазь в кожу.
Это не был концептуальный абзац, это я прощупываю ниточки, которые можно оборвать.
Из Набокова есть ниточка: явление хрустального яйца. Кажется, оно было ярко-рубиновым. Прототипическое дите заворачивало яйцо в простыню (тут ясно, что в белую) и мусолило ткань. И по мере того, как ткань намокала, яйцо постепенно выносило сквозь нее нарастающее сияние.
Можно оборвать ниточку из Кальпиди: взгляд у него "словно дышит. На вдох он забирает предмет. Выдох в пространство срыгнет трехмерно оплавленный лом". Так у нас несколькими абзацами выше дышала почва.
19.07.97.
Мартина, письмо продолжается.
Из последних событий:
В Екатеринбурге отметили очередную годовщину расстрела семьи Николая Второго.
Какая-то ерунда в космосе на российской станции: уставший от предыдущей поломки космонавт выдернул не тот штекер, корабль отключился от ориентировки по солнцу. Налаживают.
Сегодня я пошел погулять вокруг дома, по району Аэропорт, и потерял кошелек.
Я смотрю на участок асфальта, на муравья, пересекающего трещину, на бутылочное стеклышко, которое в этой трещине застряло, испытываю весь комплекс гордостей за мир, в котором я живу и который столь разнообразен формами.
Меня беспокоит, что я этому миру совершенно не нужен. Что все усилия моего зрения, все пространственные фантазии бесполезны: в том смысле, что пространству от них нет никакого толка.
Про зеркала любят говорить, что они замутняются от взглядов тех, кто смотрелся в них до тебя.
Действительно, это убедительный аттракцион: вот перед тобой мутное зеркало в тяжелой раме с ангелочками, и ты знаешь, что в течение нескольких веков в его глади отражались разные рожи, и тебе хочется думать, что их взоры и лики налипли на зеркало, и теперь ты имеешь с этими харями если не магическую связь, то что-то от нее недалекое...
Так же как и со старыми зданиями: тебе лестно думать, что взгляды, обшаривавшие эту стенку триста лет, скатались в липкую пленку, покрыли стену чуть ли не живым слоем. И форма выщерблинки в камне не то что совсем обусловлена падавшими на эту точку взорами, но как-то с ними скоррелирована.
И будто бы осадок взгляда, оседающий на стене, как осадок чая на стенке чашки, полон какой-то информации о структуре твоей ДНК. Будто бы через много веков можно соскрести со стены след этого взгляда и воссоздать из него тебя во плоти и крови.
Утверждение активной роли взгляда в мире есть род самомнения: ведь сколько мы не абстрагируем свой взгляд от себя в оптику, все равно все спекуляции на эту тему локализованы посадкой глаз на территории башки.
Взгляды, очевидно, имеют количество. За сутки я испускаю какое-то исчислимое количество взглядов: один взгляд располагается между двумя смаргиваниями.
Каждому взгляду можно приписать вектор. Большая часть моих взглядов направлена в сторону земли, меньшая в сторону неба, и если провести линии, соответствующие направлениям десятка, сотен, тысяч моих взглядов, то точки пересечений сгустятся, надо полагать, где-то на уровне солнечного сплетения.
Каждый из нас ходит, волоча плотное тканево из сияющих-мерцающих точек зрения. Все это понятно. Мы можем подталкивать друг друга взглядами, отправлять взглядами к анчару или в магазин, мы можем сцепляться при ходьбе нимбами или аурами, у нас обильное энергетическое общение, но, когда мы говорим (в данном случае за нас говорит Кальпиди), что взгляд забирает предмет, а потом выбрасывает, это только наши фантазмы.
Нам хочется, чтобы нам отвечали старые зеркала, чтобы из слепой стены оптика выплавлялись образы, формы, значки, буквы Брайля.
Оба примера, в общем, вполне располагаются, как говаривал Пушкин, "в горизонте лояльности и корректности". И старому зеркалу мы не атрибутируем какого-то особенного к нам отношения, а только лишь - способность аккумулировать предыдущие взгляды, способность быть поверхностью, которая долго сохраняет следы прикосновений. И "движение испредметности" описывается скорее как эффект зрения, а не как воля зримых вещей.
Я не могу ничем помочь формам, поворотам и изгибам пространства, мой взгляд только бередит оптику, но вещам он, по большому счету, не нужен. Не считать же, что у вещей есть потребность быть описанными в литературе.
(Хотя мы не прочь заподозрить их и в этом. В Венеции есть департамент, спасающий город от затопления. Венеция, как известно, тонет: на полсантиметра в год. И этот департамент заказал Бродскому книжку о Венеции: что же, своего рода спасение-сохранение. Достаточно внятное: останется в тексте. (Чапаев спросил бы: а где останется текст?))
Это было бы почти крахом всего проекта, но я нахожу две счастливых лазейки.
Первая такая: разводя сопли и спекуляции в оптических полях форм и предметов, мы используем их (формы и предметы) как аппаратуру, связывающую нас с разными энергиями и другими органическими существами. Пользуемся миром, как телефоном, как модемом. Как дуплом в книжке про Дубровского (это книжка Пушкина, там в дупле оставляют письма).
Вторая такая: втираясь зрением и телом в формы, мы будто бы ласкаем кошек силовых линий. Мы налаживаем с локусами мест связи, мы располагаем места к себе, как располагают к себе богов. Скорее - духов.
То есть не пространства меня тревожат, а просто хочется быть чисто лояльным к духам. Срамота.
Тебе это снится в очках, на экране
перед твоим рулем, и ты сразу рассказываешь все
темным очкам, надвинутым на прическу в машине
наискось перед тобой
Это твоя третья порция. У меня приписано карандашом что-то про картинки на обратной стороне век.
Белая стена оптика или окулиста (кстати, эта стерильная белизна с выделяющимися конструкциями напомнила мне строгую эстетику твоего базельского жилища: просыпаясь по утрам в своем спальном кубе, ты, наверное, именно что утыкаешься в такую конструктивно подчеркнутую белизну - или ты сменила обстановку? - фаршируя эти скобки, я еще не знал, что ты переехала в другое место) распрозрачилась сначала до экрана, а потом и вовсе до ветрового стекла.
Инструментом обретения прозрачности вновь стали очки, только если сначала штурмовали стену, так сказать, изнутри (из ее нутри), то теперь ты опрозрачила ее, тоже так сказать, снаружи. То есть не изнутри стены, а изнутри комнаты.
Обрели ли очки стекла на пути от первой к третьей строфе? Кое-что свидетельствует, что обрели. В паре с очками, в которых спишь перед ветровым экраном лирическая Ты, выступают темные очки из соседнего агрегата, то бишь, скорее всего, очки с затемненными стеклами: предположим, в хлипких, но облагороженных традициях единства способа фундировки декораций, что и твои застеклены.
Мартина, в первой строфе у нас было прямое зрение: лирическая Ты просто ("просто" по-польски - значит "прямо") прямо смотрела в стену.
Во второй взгляд несколько скособочился вместе с лестницей, подвешенной на кране. Мне кажется, она не может быть подвешена перпендикулярно земле и тверди, все равно она как-то отклоняется. Как минимум, ее теребит ветер.
(Во второй строфе лирическая Ты, может быть, привстала, потянулась, и луч света, пробившийся через жалюзи, сыграл на стене перед тобой в лестницу: кстати сказать, в желтую.)