46. Хендрик хочет начать свой род, смиренный род, параллельный роду моего деда и моего отца – если упомянуть лишь их. Хендрику хотелось бы, чтобы его дом был полон сыновей и дочерей. Вот почему он женился. Второй сын, думает Хендрик, будет послушным, останется при отце, научится делать работу на ферме, будет помощником, женится на хорошей девушке и продолжит род. Дочери, думает он, будут работать на кухне в доме хозяина фермы. Воскресными вечерами они будут женихаться с парнями с соседних ферм, которые будут проезжать эпические расстояния по велду на своих велосипедах, с гитарами за плечами, и нарожают внебрачных детей. Первый сын, задиристый малый, из тех, кто никогда не скажет «да», покинет дом, чтобы найти работу на железной дороге, и его зарежут в уличной драке, и он умрет в одиночестве, и это разобьет сердце его матери. Что касается других сыновей, они, быть может, тоже уйдут искать работу, и больше о них не будет ничего слышно, или, возможно, они умрут в младенчестве, и соответствующий процент дочерей—тоже, так что древо рода станет разветвляться, но не слишком. Таковы амбиции Хендрика.
47. Хендрик нашел себе жену, потому что он уже не молодой человек, потому что он не хочет, чтобы его род навсегда прервался на земле, потому что он начал бояться ночи, потому что человек не создан для того, чтобы жить одному.
48. Я ничего не знаю о Хендрике. Причина в том, что все годы, проведенные нами на ферме, он знал свое место, а я выдерживала дистанцию; и благодаря сочетанию этих Двух вещей – места и дистанции – мой взгляд, брошенный на него, его взгляд, брошенный на меня, оставались доброжелательными, нелюбопытными, отстраненными. Это сходит для меня за объяснение. Хендрик – человек, который работает на ферме. Он всего лишь высокий темнокожий мужчина с прямыми плечами, высокими скулами и косящими глазами, проходящий по двору быстрой походкой, которую мне не изобразить: ноги вращаются от бедра, не сгибаясь в коленях; этот человек забивает для нас овец и подвешивает тушу на дереве, колет дрова, доит корову и по утрам говорит: «Доброе утро, мисс», приподнимая шляпу, перед тем как приступить к своим обязанностям. У каждого из нас свое место, у Хендрика и у меня, согласно старому-старому кодексу. Мы плавно двигаемся, исполняя фигуры нашего танца.
49. Я выдерживаю традиционную дистанцию. Я хорошая хозяйка – справедливая, беспристрастная, благожелательная, ни в коей мере не ведьма. Для слуг моя внешность не имеет значения, и я благодарна за это. Поэтому то, что я ощущаю в дуновении предрассветного ветра, ощущаю не я одна. Мы все это чувствуем, и все мы мрачнеем. Я лежу без сна, прислушиваясь к крикам, приглушенным, сдавленным, в которых звучит желание, печаль, раздражение и мука – даже мука; они сотрясают дом, так что можно подумать, будто в нем поселились летучие мыши – печальные, раздраженные, томящиеся летучие мыши, ищущие потерянное гнездо и завывающие так пронзительно, что от этого звука съеживаются собаки; эти вопли обжигают мое внутреннее ухо, которое даже в глубоком сне настроено на сигналы моего отца. Это из его спальни доносятся крики, еще более громкие, сердитые и печальные, – с тех пор как Хендрик привез свою молодую жену из Армоэде, когда за экипажем лениво вздымалась пыль, ослы тащили его вверх по тропинке к коттеджу, усталые после долгой поездки. Хендрик останавливается у дверей, опускает хлыст, вылезает из экипажа и снимает девушку, затем, повернувшись к ней спиной, начинает распрягать. И мой отец, стоящий на веранде, в шестидесяти ярдах от них, впервые видит, в полевой бинокль красный платок, широко расставленные глаза, острый подбородок, мелкие зубки, лисью челюсть, тонкие руки, стройное тело Анны Хендрика.
50. Большой луч моего видения качается и на какое-то мгновение освещает ребенка-жену Хендрика, выходящую из экипажа. Потом, словно я смотритель маяка, привязанный ремнями к стулу, чтобы не смыл предательский седьмой вал, девушка исчезает из моего поля зрения в темноту; я слышу скрежет зубчиков, которые поворачивают фонарь, и жду, когда в поле зрения появятся Хендрик, или мой отец, или та, другая женщина и высветятся на минуту светом, который исходит от меня,– возможно, это даже не свет, а огонь. Мне нужно только, говорю я себе, сбросить ремни и повернуть рычаг, который у меня под рукой, чтобы зубчики перестали скрежетать и луч света упал на девушку, ее тонкие руки; но я трусиха (если упомянуть одну лишь трусость), и луч раскачивается, и через минуту я вижу каменную пустыню, или коз, или мое лицо в зеркале, и я могу перевести дух и расслабиться. Хотя я моту мучительно желать отречься от трона сознания ради того, чтобы перейти в режим существования коз или камней, это мучение вполне можно вынести. Сидя здесь, я удерживаю коз и камни, всю ферму и даже то, что ее окружает, в этой своей прохладной, отчуждающей среде подвешенными и заменяю их, одно за другим, словами. Горячий порыв ветра вздымает коричневато-желтую пыль. Пейзаж успокаивается и замирает. Потом Хендрик снимает свою жену из экипажа. Не ведая, что за ней наблюдают в полевой бинокль, она делает свои первые шаги по направлению к коттеджу, все еще держа в руках увядший букет, ноги обрисовываются под ситцевой юбкой, и слова снова начинают спотыкаться. Слова – это монеты. Слова отчуждают. Язык не является средством выражения для желания. Желание – это экстаз, а не обмен. Только с помощью отчуждения желанного объекта язык может справиться с задачей. Жена Хендрика, ее озорные глаза лани, ее узкие бедра – вне пределов досягаемости слов, пока желание не согласится перейти в любопытство наблюдателя. Неистовство желания, выраженное словами, порождает манию каталогизировать. Я борюсь с поговорками ада.
51. В предрассветный час Хендрик пробуждается, разбуженный звуками, слишком тонкими для моего слуха: дуновением ветра, шуршанием птиц на ветках,
– которые прогоняют сон. В темноте он надевает брюки, туфли, куртку. Он разводит огонь и варит кофе. У него за спиной незнакомка натягивает на уши звериную шкуру и, устроившись поуютнее, наблюдает за ним. Ее глаза блестят оранжевым светом. Окно закрыто, воздух в коттедже насыщен запахами человеческого тела. Они пролежали голыми всю ночь, просыпаясь и засыпая, пропитывая воздух своими смешанными испарения-ми: горьковатый запах темнокожих, я хорошо его знаю – должно быть, у меня была темнокожая няня, хотя я не могу ее вспомнить; (я снова принюхиваюсь, другие запахи сильнее); конечно, железный запах крови; перебивающая запах крови тонкая струя возбуждения девушки; и, наконец, пропитывая воздух молочной сладостью, – поток ответной реакции Хендрика. Вопрос не в том, откуда я, одинокая старая дева, знаю такие веши. Не зря же я провожу вечера, склонившись над словарем. Слова – это слова. Я никогда не претендовала на то, чтобы постичь происходящее ночью. Я имею дело только со знаками. На самом деле вопрос в том, что если уж я знаю такие вещи, то насколько больше должен знать об этом мой отец, и почему не разорвется его горячее сердце, распухнув от зависти? Я подбираю, обнюхиваю, описываю и роняю, переходя от одного предмета к другому, упорно перечисляя своими словами вселенную; но с помощью какого оружия удерживает он на привязи драконов желания? Я не пророчица, но прохладный ветер говорит мне, что надвигается несчастье. Я слышу мрачные шаги в пустых коридорах нашего дома. Я горблюсь и жду. После десятилетий сна с нами что-то должно случиться.
52. Хендрик присел на корточки перед очагом, чтобы налить кипяток в кофейную гущу. Пока длится идиллия, он будет сам себе варить кофе. Потом девушка, превратившись из волшебной гостьи в жену, научится вставать первой, и, несомненно, на нее скоро будут кричать, даже бить ее. Не ведая об этом, она с интересом наблюдает, потирая теплые ступни одна о другую.
53. Хендрик выходит в мир, еще не до конца распростившийся с ночью. В деревьях у русла реки начинается гомон птиц. Звезды чистые, как лед. Под ногами у него поскрипывают камешки. Я слышу, как звенит ведро о каменный пол кладовой, затем торопливой походкой Хендрик направляется в коровник. Мой отец сбрасывает одеяла, слезает с кровати и в одних носках встает на холодный пол. Я в своей комнате уже одеваюсь, поскольку должна приготовить кофе к тому моменту, когда он выйдет на кухню, суровый и нахмуренный. Жизнь на ферме.
54. Ни слова не было сказано о женитьбе между Хендриком и моим отцом с того дня, когда Хендрик пришей попросить разрешения привезти свою жену на ферму, и мой отец ответил: «Делай как знаешь». Свадьбу отпраздновали в Армоэде, а первая брачная ночь была в пути или здесь, не знаю; на следующий день Хендрик вернулся на работу. Мой отец увеличил количество выдаваемых ему продуктов, но не преподнес свадебный подарок. Когда я впервые после объявления о женитьбе увидела Хендрика, я сказала: «Поздравляю, Хендрик», и он, прикоснувшись к шляпе, улыбнулся и ответил: «Благодарю вас, мисс».
55. Сидя на веранде бок о бок, наблюдая, как угасает закат, и ожидая падающих звезд, мы иногда слышим, как за рекой перебирает струны своей гитары Хендрик. Однажды ночью, когда было особенно тихо, мы услышали, как он сыграл целую песенку. Но чаще всего по ночам ветер заглушает хрупкие звуки, и мы как будто находимся на разных планетах: мы – на нашей, они – на своей.
56. Я мало вижу жену Хендрика. Пока его нет дома, она почти все время сидит в коттедже, выходя лишь за водой к запруде или к реке за. дровами, – тогда я безошибочно различаю ее красную косынку, мелькающую среди деревьев. Она знакомится со своей новой жизнью, со стряпней и стиркой, со своими обязанностями по отношению к мужу, со своим собственным телом, с четырьмя стенами, окружающими ее, с видом, открывающимся за входной дверью, и с большим побеленным домом, находящимся в центре этого вида, с крупным мужчиной и проворной худой женщиной, которые выходят на веранду вечерами и сидят, уставившись в пространство.
57. Хендрик и его жена по воскресеньям наносят визиты Якобу и Анне. Они надевают лучшую одежду, запрягают ослов и степенно одолевают полмили пути до школьного здания. Я спрашиваю Анну о девушке. Она отвечает, что та милая, но еще ребенок. Если она ребенок, то кто же тогда я? Я вижу, что Анне хотелось бы взять ее под свое крылышко.
58. Со шляпой в руке Хендрик стоит в дверях кухни, поджидая, пока я взгляну на него. Оторвав взгляд от миски, в которой я разбиваю яйца, я встречаюсь с ним глазами.
– Доброе утро, мисс.
– Доброе утро, Хендрик. Как твои дела?
– У нас все хорошо, мисс. Я пришел спросить: может быть, у мисс есть работа в доме? Для моей жены, мисс.
– Да, Хендрик, возможно, есть. Но где твоя жена?
– Она здесь, мисс. – Он кивает через плечо, потом снова встречается со мной взглядом.
– Скажи ей, чтобы зашла внутрь. Повернувшись, он говорит: «Эй!» – со строгой улыбкой. Мелькает красное, и у него за спиной появляется девушка. Он делает шаг в сторону, и она стоит в дверях, словно в раме; со сжатыми руками и опущенными глазами.
– Значит, ты тоже Анна. Теперь у нас две Анны.
Она кивает, все еще отворачивая лицо.
– Поговори с мисс! – шепчет Хендрик. Голос у него резкий, но это ничего не означает: мы все знаем, что таковы игры, в которые мы играем друг для друга.
– Анна, мисс, – шепчет Анна. Она тихонько откашливается.
– Тогда ты будешь Анна Маленькая – у нас же не может быть две Анны на одной кухне, не так ли?
Она красива. Голова и глаза большие, как у ребенка, линии рта и скул чистые, словно очерченные карандашом. В этом году– и в следующем, и, возможно, еще один год ты все еще будешь красивой, говорю я себе, пока не родится второй ребенок и пока тебя не изнурят роды, болезни, нищета и монотонность, и Хендрик почувствует себя преданным и озлобится, и вы начнете кричать друг на друга, и твоя кожа покроется морщинами, а глаза потускнеют. Ты еще станешь такой, как я, говорю я себе, не беспокойся.
– Посмотри на меня, Анна, не бойся. Ты хочешь приходить и работать в доме?
Она медленно кивает, потирая подъем большим пальцем ноги. Я смотрю на ее пальцы ног и крепкие икры.
– Ну же, дитя, говори, я тебя не съем!
– Эй! – доносится от дверей шёпот Хендрика.
– Да, мисс, – отвечает она. Я приближаюсь к ней, вытирая руки о передник. Она не уклоняется, но взгляд ее обращается к Хендрику. Взяв за подбородок, я приподнимаю ее лицо.
– Ну же, Анна, тебе нечего бояться. Ты знаешь, кто я?
Она смотрит прямо мне в глаза. Губы ее дрожат. Глаза у нее не черные; а темно-темно-коричневые – темнее даже, чем у Хендрика.
– Итак, кто я такая?
– Мисс – это мисс.
– Ну, так давай же!.. Анна!
Но Анна, моя старая Анна, похоже, все это время околачивается в коридоре, прислушиваясь.
– Анна, это Анна Маленькая. Ты такая славная и большая. А что, если ты будешь у нас Анна Большая, тогда она будет Анна Маленькая. Как это звучит?
– Это звучит чудесно, мисс.
– А теперь слушай: дай ей чаю, затем она сможет приступить к работе. Покажи ей, где находятся принадлежности для мытья пола, – я хочу, чтобы прежде всего она вымыла пол в кухне. А ты, Анна Маленькая, должна завтра принести свою собственную кружку и тарелку. Ты запомнишь?
– Да, мисс.
– Хендрик, ты теперь должен идти, хозяин рассердится, если увидит, что ты здесь слоняешься.
– Да, мисс. Спасибо, мисс.
И все это – на нашем собственном языке, языке нюансов, с гибким порядком слов и выразительными суффиксами —непонятном для постороннего, изобилующем Для посвященных моментами солидарности, моментами дистанции.
59. Сегодня утром шел дождь. Несколько дней по небу проносились грозовые тучи, от горизонта до горизонта, доносились отдаленные раскаты грома и царил удушливый сумрак. Потом в середине утра с приглушенными криками начали носиться птицы, прячась в гнездах. Воздух стал неподвижен. Огромные, тепловатые капли воды закапали с неба, потом перестали, а потом дождь начался всерьез, когда гроза с молниями и бесконечными раскатами грома проследовала своим путем – через нас на север. Дождь лил в течение часа. Потом он закончился, запели птицы, от земли пошел пар, и последние свежие ручейки начали уменьшаться и иссякли.
60. Сегодня я заштопала шесть пар носков для моего отца. Существует традиция, которая старше меня и согласно которой Анна не должна заниматься штопкой.
61. Сегодня баранья нога была превосходной: нежной, сочной, в меру зажаренной. Во всем должен быть порядок. Жизнь в пустыне возможна.
62. Когда мой отец проезжает по холму мимо запруды, вокруг его плеч и головы собираются полоски и завитки, оранжевые, розовые, бледно– лиловые, розовато-лиловые – он окружен ореолом заката. Чем бы он ни занимался сегодня (он никогда не говорит, я никогда не спрашиваю), тем не менее домой он возвращается в блеске и славе – великолепный мужчина.
63. Вопреки всем соблазнам праздности, мой отец никогда не переставал быть джентльменом. Когда он выезжает верхом, то надевает сапоги для верховой езды, и я должна помогать ему их снимать, а Анна должна натирать воском. Совершая раз в две недели объезд своих владений, он надевает сюртук и галстук. В коробочке для запонок у него три запонки для воротника. Перед едой он моет руки с мылом. Он церемонно пьет свой бренди, один, из специального бокала – их у него четыре, – при свечах, сидя в кресле. Каждый месяц, негнущийся, как шомпол, он устраивается на табуретке за кухонной дверью и отдается на волю моих ножниц. Я подстригаю седые волосы, отливающие сталью, приглаживая их ладонью. Потом он встает, встряхивает салфетку, благодарит меня и величественно удаляется. Кто бы мог подумать, что из подобных ритуалов он нанизывает день за днем, неделя за неделей, месяц за месяцем и, по-видимому, год за годом, каждый вечер проезжая верхом на фоне пламенеющего неба, как будто провел весь день в ожидании этой минуты: лошадь стреножена в тени дерева как раз за холмом, а сам он прислонился, полусидя, к седлу, вырезая прищепки для белья, куря, насвистывая сквозь зубы, подремывая, надвинув шляпу на глаза, с карманными часами в руке. Ведет ли он такую потайную жизнь, когда скрыт от глаз, или подобная мысль непочтительна?
64. Раз в шесть дней, когда наши циклы совпадают – его цикл из двух дней, мой – из трех, – мы делим интимность уборной за фиговыми деревьями, опорожняя в ведро свой кишечник и вдыхая дурной запах свежих фекалий другого: либо он – мое зловоние, либо я – его. Откинув деревянную крышку, я сажусь над его испражнениями – адскими, кровавыми, грубыми – мухи любят такие больше всего, – с кусочками, без сомнения, непереваренного мяса. Мои же собственные (и тут я думаю о том, как он, в спущенных брюках, сидит, зажимая нос, а в черном пространстве под ним яростно жужжат мухи) – темные, оливковые от желчи, слишком долго удерживаемые, старые, усталые. Мы тужимся и напрягаемся, подтираемся каждый по-своему квадратиками туалетной бумаги, купленной в магазине (признак аристократизма), поправляем одежду и возвращаемся в широкий мир. Затем приступает к своим обязанностям Хендрик: он обследует ведро и, если оказывается, что оно не пустое, опорожняет его над ямой, выкопанной вдали от дома, моет и возвращает на место. Не знаю, где именно опорожняется ведро, но где-то на ферме есть яма, где, переплетясь кольцами, красная змея отца и черная – дочери обнимаются, засыпают и распадаются.
65. Но привычки меняются. Мой отец начал приходить домой по утрам. Никогда прежде он этого не делал. Он неуверенно заходит на кухню и заваривает себе чай. Меня он отстраняет пожатием плеч. Он стоит, сунув руки в карманы, спиной к двумя Аннам, если они там, глядя в окно, пока настаивается чай. Служанки горбят плечи, встревоженные, тушуются. Если же их нет на кухне, он бродит по дому с чашкой в руке, пока не найдет Анну Маленькую, которая подметает, или чистит что-нибудь, или занята еще какой– нибудь работой, и стоит над ней, молча наблюдая. Я придерживаю свой язык. Когда он уходит, все мы, женщины, расслабляемся.
66. На этой голой земле трудно хранить секреты. Мы живем обнаженные под ястребиным взглядом друг друга, но в нас назревает протест. Наше недовольство друг другом, глубоко затаенное, иногда начинает нас душить, и мы отправляемся на долгие прогулки, впиваясь ногтями в свои ладони. Лишь подавив в себе секреты, мы можем их сохранить. Если мы молчаливы, это оттого, что в нас накопилось много такого, что стремится вырваться наружу. Мы ищем, на ком бы выместить нашу злость, а когда находим, бушуем необузданно. Слуги страшатся гнева моего отца, который всегда несоразмерен поводу. Разозлившись на него, они стегают ослов, швыряют камни в овец. Как хорошо, что животные не испытывают гнева, а лишь терпят и терпят! Психология господ.
67. В то время как Хендрик отбыл с заданием в богом забытое место, жарким полднем мой отец навещает его жену. Он доезжает верхом до двери коттеджа и ждет, не спешиваясь, пока девушка не выйдет и не встанет перед ним, щурясь на солнце. Он говорит с ней. Она робеет. Она прячет лицо. Он пытается успокоить ее. Возможно, он даже улыбается – мне не видно. Наклонившись, он передает ей пакет из коричневой бумаги, полный конфет—сердечек и ромбиков с надписями. Она стоит с пакетом в руках, пока он отъезжает.
68. Или: в то время, когда Анна Маленькая идет домой, жарким полднем мой отец подъезжает к ней. Она останавливается, а он, перегнувшись через шею лошади, заговаривает с ней. Она робеет и прячет лицо. Он пытается ее успокоить, даже улыбается ей. Он достает из кармана пакет из коричневой бумаги, который передает ей. Пакет полон конфет, которые называют сердечками и ромбиками. Она сворачивает пакет и идет дальше.
69. Он перегибается через шею лошади, беседуя с девушкой, пытаясь успокоить ее. Она прячет лицо. Он опускает руку в карман, и я улавливаю блеск серебра. С минуту монета лежит у нее на ладони, это шиллинг или даже флорин. Они оба глядят на него. Потом девушка зажимает ладонь. Он уезжает, а она идет домой.
70. Он едва притрагивается к еде и отталкивает свою тарелку. Он пьет свой бренди, не сидя в кресле, а расхаживая по двору в лунном свете. Когда он разговаривает со мной, голос у него становится сиплым от вызова и стыда. Мне не нужно подглядывать из-за занавески, чтобы узнать его мысли, отягощенные виной.
71. Где же она может истратить свои деньги? Где она спрячет их от мужа? Где она спрячет сладости? Или съест их все одна, в один присест? Она еще совсем ребенок? Если у нее один секрет от мужа, скоро будет два. Коварный, коварный подарок!
72. Он верит, что дела его пойдут на лад, как только я не буду стоять на пути. Хотя он не осмеливается так сказать, ему бы хотелось, чтобы я удалилась в свою спальню с мигренью и там оставалась. Я готова поверить, что он искренен, когда говорит себе: хорошо бы я, и Хендрик, и все другие препятствия исчезли. Но как долго, по его мнению, будет продолжаться их идиллия: они одни на ферме, вдвоем, стареющий мужчина и служанка, глупый ребенок? Он с ума сойдет от такой пустой свободы. Что они будут делать вместе – день за днем, день за днем? Что они могут сказать друг другу? Истина заключается в том, что ему нужна наша оппозиция, чтобы удерживать девушку вдали от него, подтвердить его страсть к ней, так же как ему нужно, чтобы наша оппозиция была бессильной перед этой страстью. На самом деле ему нужно не уединение, а беспомощное соучастие наблюдателей. И я также не могу поверить, что он не знает, как он появляется в моих снах, в каком качестве, какие поступки совершает. Длинный коридор, соединяющий два крыла дома, с его спальней в одном крыле и с моей – в другом, кишит ночными призраками, и среди них – он и я. Они созданы не мной и не им – мы создали их вместе. Через них мы владеем друг другом. Существует уровень – и мы оба это знаем, – на котором Анна Маленькая всего-навсего пешка и где настоящая игра ведется нами двумя.
73. Я покорилась его желанию и объявила о своем недомогании. Зеленые ставни закрылись. Весь день я лежу, вытянувшись на покрывале, с голыми мозолистыми ступнями, с подушкой на глазах. Все, что мне требуется, рядом: ночной горшок под кроватью, графин с водой и стакан на столике. Старая Анна приносит еду и убирает комнату. Я ем как птичка. Я ничего не принимаю от мигрени, зная, что ничего не поможет; к тому же я проповедую культ боли. Удовольствие трудно получить, а боль – она везде в эти дни, я должна учиться жить ею. Воздух прохладный и зеленый даже днем. Иногда боль – словно твердый камень за стеной моего лба, иногда—диск внутри черепа, раскачивающийся и жужжащий вместе с движениями земли, иногда – волна, которая наказывает и бесконечно бьет по векам изнутри. Я лежу час за часом, сосредоточившись на звуках внутри моей головы. В трансе я слышу пульс в висках, взрыв и распад клеток, скрип кости, измельчение кожи до песка. Я прислушиваюсь к молекулярному миру внутри себя с таким же вниманием, как к доисторическому миру снаружи. Я хожу по руслу реки я слышу звук тысяч песчинок, ощущаю железные испарения скал на солнце. Я вникаю в заботы насекомых: частицы пищи, которые нужно перетащить через вершины гор и сложить на хранение в ямки, яйца, которые нужно расположить шестиугольниками, враждебные племена, которые нужно уничтожить. Повадки птиц тоже стабильны. Поэтому я с неохотой созерцаю человеческие страсти. С полушкой на голове, в затемненной комнате, я сосредоточена на сердцевине боли, затеряна в существовании своего существа. Вот кем мне предназначено быть: поэтессой внутреннего мира, последовательницей внутренней сущности камней, эмоций муравьев, сознания мыслящих частей мозга. По-видимому, это единственная карьера, за исключением смерти, к которой приспособила меня жизнь в пустыне.
74. Мой отец обменивается запретными словами с Анной Маленькой. Мне не нужно покидать свою комнату, чтобы узнать это. Мы, говорит он ей, мы вдвоем, и слово отдается в воздухе. Сейчас, пойдем со мной сейчас, говорит он ей. Существует мало истинных слов, твердых как скала, на которых можно построить жизнь, – их он разрушает. Он верит, что: может вместе с ней выбрать свои слова и создать свой личный язык с помощью своих собственных «я», «ты», «здесь и сейчас». Но личного языка не может быть. Их интимное «ты» в то же время и мое «ты». Что бы они ни сказали друг другу, даже в самую глухую полночь, они говорят общими словами – если только не лопочут, как обезьяны. Разве я могу говорить с Хендриком как прежде, если они портят мою речь? Как мне говорить с ними?
75. Проходят дни и ночи, свет в моей затененной ставнями комнате становится серовато-зеленым и темнеет до черноты, старая Анна появляется и исчезает и вновь появляется то с горшком, то с тарелкой, бормоча, кудахтая. Я лежу, окруженная собственными временными циклами, вне истинного времени мира, в то время как мой отец и жена Хендрика следуют своими путями, прямыми как стрела, от похоти к завоеванию, от беспомощности к облегчению капитуляции. Теперь они уже покончили с лестью, подарками и робкими кивками головы. Хендрика отсылают в самые отдаленные уголки фермы, дав задание уничтожить клещей у овец. Мой отец стреноживает лошадь рядом с домом своего слуги. Он запирает за собой дверь. Девушка пытается оттолкнуть его руки, но она испытывает благоговейный трепет перед тем, что должно произойти. Он раздевает ее и укладывает на матрас своего слуги, набитый кокосовыми волокнами. Она безвольно лежит в его руках. Он ложится с нею и качается вместе с нею, совершая акт, о котором я знаю достаточно, чтобы понимать, что он нарушает законы морали.
47. Хендрик нашел себе жену, потому что он уже не молодой человек, потому что он не хочет, чтобы его род навсегда прервался на земле, потому что он начал бояться ночи, потому что человек не создан для того, чтобы жить одному.
48. Я ничего не знаю о Хендрике. Причина в том, что все годы, проведенные нами на ферме, он знал свое место, а я выдерживала дистанцию; и благодаря сочетанию этих Двух вещей – места и дистанции – мой взгляд, брошенный на него, его взгляд, брошенный на меня, оставались доброжелательными, нелюбопытными, отстраненными. Это сходит для меня за объяснение. Хендрик – человек, который работает на ферме. Он всего лишь высокий темнокожий мужчина с прямыми плечами, высокими скулами и косящими глазами, проходящий по двору быстрой походкой, которую мне не изобразить: ноги вращаются от бедра, не сгибаясь в коленях; этот человек забивает для нас овец и подвешивает тушу на дереве, колет дрова, доит корову и по утрам говорит: «Доброе утро, мисс», приподнимая шляпу, перед тем как приступить к своим обязанностям. У каждого из нас свое место, у Хендрика и у меня, согласно старому-старому кодексу. Мы плавно двигаемся, исполняя фигуры нашего танца.
49. Я выдерживаю традиционную дистанцию. Я хорошая хозяйка – справедливая, беспристрастная, благожелательная, ни в коей мере не ведьма. Для слуг моя внешность не имеет значения, и я благодарна за это. Поэтому то, что я ощущаю в дуновении предрассветного ветра, ощущаю не я одна. Мы все это чувствуем, и все мы мрачнеем. Я лежу без сна, прислушиваясь к крикам, приглушенным, сдавленным, в которых звучит желание, печаль, раздражение и мука – даже мука; они сотрясают дом, так что можно подумать, будто в нем поселились летучие мыши – печальные, раздраженные, томящиеся летучие мыши, ищущие потерянное гнездо и завывающие так пронзительно, что от этого звука съеживаются собаки; эти вопли обжигают мое внутреннее ухо, которое даже в глубоком сне настроено на сигналы моего отца. Это из его спальни доносятся крики, еще более громкие, сердитые и печальные, – с тех пор как Хендрик привез свою молодую жену из Армоэде, когда за экипажем лениво вздымалась пыль, ослы тащили его вверх по тропинке к коттеджу, усталые после долгой поездки. Хендрик останавливается у дверей, опускает хлыст, вылезает из экипажа и снимает девушку, затем, повернувшись к ней спиной, начинает распрягать. И мой отец, стоящий на веранде, в шестидесяти ярдах от них, впервые видит, в полевой бинокль красный платок, широко расставленные глаза, острый подбородок, мелкие зубки, лисью челюсть, тонкие руки, стройное тело Анны Хендрика.
50. Большой луч моего видения качается и на какое-то мгновение освещает ребенка-жену Хендрика, выходящую из экипажа. Потом, словно я смотритель маяка, привязанный ремнями к стулу, чтобы не смыл предательский седьмой вал, девушка исчезает из моего поля зрения в темноту; я слышу скрежет зубчиков, которые поворачивают фонарь, и жду, когда в поле зрения появятся Хендрик, или мой отец, или та, другая женщина и высветятся на минуту светом, который исходит от меня,– возможно, это даже не свет, а огонь. Мне нужно только, говорю я себе, сбросить ремни и повернуть рычаг, который у меня под рукой, чтобы зубчики перестали скрежетать и луч света упал на девушку, ее тонкие руки; но я трусиха (если упомянуть одну лишь трусость), и луч раскачивается, и через минуту я вижу каменную пустыню, или коз, или мое лицо в зеркале, и я могу перевести дух и расслабиться. Хотя я моту мучительно желать отречься от трона сознания ради того, чтобы перейти в режим существования коз или камней, это мучение вполне можно вынести. Сидя здесь, я удерживаю коз и камни, всю ферму и даже то, что ее окружает, в этой своей прохладной, отчуждающей среде подвешенными и заменяю их, одно за другим, словами. Горячий порыв ветра вздымает коричневато-желтую пыль. Пейзаж успокаивается и замирает. Потом Хендрик снимает свою жену из экипажа. Не ведая, что за ней наблюдают в полевой бинокль, она делает свои первые шаги по направлению к коттеджу, все еще держа в руках увядший букет, ноги обрисовываются под ситцевой юбкой, и слова снова начинают спотыкаться. Слова – это монеты. Слова отчуждают. Язык не является средством выражения для желания. Желание – это экстаз, а не обмен. Только с помощью отчуждения желанного объекта язык может справиться с задачей. Жена Хендрика, ее озорные глаза лани, ее узкие бедра – вне пределов досягаемости слов, пока желание не согласится перейти в любопытство наблюдателя. Неистовство желания, выраженное словами, порождает манию каталогизировать. Я борюсь с поговорками ада.
51. В предрассветный час Хендрик пробуждается, разбуженный звуками, слишком тонкими для моего слуха: дуновением ветра, шуршанием птиц на ветках,
– которые прогоняют сон. В темноте он надевает брюки, туфли, куртку. Он разводит огонь и варит кофе. У него за спиной незнакомка натягивает на уши звериную шкуру и, устроившись поуютнее, наблюдает за ним. Ее глаза блестят оранжевым светом. Окно закрыто, воздух в коттедже насыщен запахами человеческого тела. Они пролежали голыми всю ночь, просыпаясь и засыпая, пропитывая воздух своими смешанными испарения-ми: горьковатый запах темнокожих, я хорошо его знаю – должно быть, у меня была темнокожая няня, хотя я не могу ее вспомнить; (я снова принюхиваюсь, другие запахи сильнее); конечно, железный запах крови; перебивающая запах крови тонкая струя возбуждения девушки; и, наконец, пропитывая воздух молочной сладостью, – поток ответной реакции Хендрика. Вопрос не в том, откуда я, одинокая старая дева, знаю такие веши. Не зря же я провожу вечера, склонившись над словарем. Слова – это слова. Я никогда не претендовала на то, чтобы постичь происходящее ночью. Я имею дело только со знаками. На самом деле вопрос в том, что если уж я знаю такие вещи, то насколько больше должен знать об этом мой отец, и почему не разорвется его горячее сердце, распухнув от зависти? Я подбираю, обнюхиваю, описываю и роняю, переходя от одного предмета к другому, упорно перечисляя своими словами вселенную; но с помощью какого оружия удерживает он на привязи драконов желания? Я не пророчица, но прохладный ветер говорит мне, что надвигается несчастье. Я слышу мрачные шаги в пустых коридорах нашего дома. Я горблюсь и жду. После десятилетий сна с нами что-то должно случиться.
52. Хендрик присел на корточки перед очагом, чтобы налить кипяток в кофейную гущу. Пока длится идиллия, он будет сам себе варить кофе. Потом девушка, превратившись из волшебной гостьи в жену, научится вставать первой, и, несомненно, на нее скоро будут кричать, даже бить ее. Не ведая об этом, она с интересом наблюдает, потирая теплые ступни одна о другую.
53. Хендрик выходит в мир, еще не до конца распростившийся с ночью. В деревьях у русла реки начинается гомон птиц. Звезды чистые, как лед. Под ногами у него поскрипывают камешки. Я слышу, как звенит ведро о каменный пол кладовой, затем торопливой походкой Хендрик направляется в коровник. Мой отец сбрасывает одеяла, слезает с кровати и в одних носках встает на холодный пол. Я в своей комнате уже одеваюсь, поскольку должна приготовить кофе к тому моменту, когда он выйдет на кухню, суровый и нахмуренный. Жизнь на ферме.
54. Ни слова не было сказано о женитьбе между Хендриком и моим отцом с того дня, когда Хендрик пришей попросить разрешения привезти свою жену на ферму, и мой отец ответил: «Делай как знаешь». Свадьбу отпраздновали в Армоэде, а первая брачная ночь была в пути или здесь, не знаю; на следующий день Хендрик вернулся на работу. Мой отец увеличил количество выдаваемых ему продуктов, но не преподнес свадебный подарок. Когда я впервые после объявления о женитьбе увидела Хендрика, я сказала: «Поздравляю, Хендрик», и он, прикоснувшись к шляпе, улыбнулся и ответил: «Благодарю вас, мисс».
55. Сидя на веранде бок о бок, наблюдая, как угасает закат, и ожидая падающих звезд, мы иногда слышим, как за рекой перебирает струны своей гитары Хендрик. Однажды ночью, когда было особенно тихо, мы услышали, как он сыграл целую песенку. Но чаще всего по ночам ветер заглушает хрупкие звуки, и мы как будто находимся на разных планетах: мы – на нашей, они – на своей.
56. Я мало вижу жену Хендрика. Пока его нет дома, она почти все время сидит в коттедже, выходя лишь за водой к запруде или к реке за. дровами, – тогда я безошибочно различаю ее красную косынку, мелькающую среди деревьев. Она знакомится со своей новой жизнью, со стряпней и стиркой, со своими обязанностями по отношению к мужу, со своим собственным телом, с четырьмя стенами, окружающими ее, с видом, открывающимся за входной дверью, и с большим побеленным домом, находящимся в центре этого вида, с крупным мужчиной и проворной худой женщиной, которые выходят на веранду вечерами и сидят, уставившись в пространство.
57. Хендрик и его жена по воскресеньям наносят визиты Якобу и Анне. Они надевают лучшую одежду, запрягают ослов и степенно одолевают полмили пути до школьного здания. Я спрашиваю Анну о девушке. Она отвечает, что та милая, но еще ребенок. Если она ребенок, то кто же тогда я? Я вижу, что Анне хотелось бы взять ее под свое крылышко.
58. Со шляпой в руке Хендрик стоит в дверях кухни, поджидая, пока я взгляну на него. Оторвав взгляд от миски, в которой я разбиваю яйца, я встречаюсь с ним глазами.
– Доброе утро, мисс.
– Доброе утро, Хендрик. Как твои дела?
– У нас все хорошо, мисс. Я пришел спросить: может быть, у мисс есть работа в доме? Для моей жены, мисс.
– Да, Хендрик, возможно, есть. Но где твоя жена?
– Она здесь, мисс. – Он кивает через плечо, потом снова встречается со мной взглядом.
– Скажи ей, чтобы зашла внутрь. Повернувшись, он говорит: «Эй!» – со строгой улыбкой. Мелькает красное, и у него за спиной появляется девушка. Он делает шаг в сторону, и она стоит в дверях, словно в раме; со сжатыми руками и опущенными глазами.
– Значит, ты тоже Анна. Теперь у нас две Анны.
Она кивает, все еще отворачивая лицо.
– Поговори с мисс! – шепчет Хендрик. Голос у него резкий, но это ничего не означает: мы все знаем, что таковы игры, в которые мы играем друг для друга.
– Анна, мисс, – шепчет Анна. Она тихонько откашливается.
– Тогда ты будешь Анна Маленькая – у нас же не может быть две Анны на одной кухне, не так ли?
Она красива. Голова и глаза большие, как у ребенка, линии рта и скул чистые, словно очерченные карандашом. В этом году– и в следующем, и, возможно, еще один год ты все еще будешь красивой, говорю я себе, пока не родится второй ребенок и пока тебя не изнурят роды, болезни, нищета и монотонность, и Хендрик почувствует себя преданным и озлобится, и вы начнете кричать друг на друга, и твоя кожа покроется морщинами, а глаза потускнеют. Ты еще станешь такой, как я, говорю я себе, не беспокойся.
– Посмотри на меня, Анна, не бойся. Ты хочешь приходить и работать в доме?
Она медленно кивает, потирая подъем большим пальцем ноги. Я смотрю на ее пальцы ног и крепкие икры.
– Ну же, дитя, говори, я тебя не съем!
– Эй! – доносится от дверей шёпот Хендрика.
– Да, мисс, – отвечает она. Я приближаюсь к ней, вытирая руки о передник. Она не уклоняется, но взгляд ее обращается к Хендрику. Взяв за подбородок, я приподнимаю ее лицо.
– Ну же, Анна, тебе нечего бояться. Ты знаешь, кто я?
Она смотрит прямо мне в глаза. Губы ее дрожат. Глаза у нее не черные; а темно-темно-коричневые – темнее даже, чем у Хендрика.
– Итак, кто я такая?
– Мисс – это мисс.
– Ну, так давай же!.. Анна!
Но Анна, моя старая Анна, похоже, все это время околачивается в коридоре, прислушиваясь.
– Анна, это Анна Маленькая. Ты такая славная и большая. А что, если ты будешь у нас Анна Большая, тогда она будет Анна Маленькая. Как это звучит?
– Это звучит чудесно, мисс.
– А теперь слушай: дай ей чаю, затем она сможет приступить к работе. Покажи ей, где находятся принадлежности для мытья пола, – я хочу, чтобы прежде всего она вымыла пол в кухне. А ты, Анна Маленькая, должна завтра принести свою собственную кружку и тарелку. Ты запомнишь?
– Да, мисс.
– Хендрик, ты теперь должен идти, хозяин рассердится, если увидит, что ты здесь слоняешься.
– Да, мисс. Спасибо, мисс.
И все это – на нашем собственном языке, языке нюансов, с гибким порядком слов и выразительными суффиксами —непонятном для постороннего, изобилующем Для посвященных моментами солидарности, моментами дистанции.
59. Сегодня утром шел дождь. Несколько дней по небу проносились грозовые тучи, от горизонта до горизонта, доносились отдаленные раскаты грома и царил удушливый сумрак. Потом в середине утра с приглушенными криками начали носиться птицы, прячась в гнездах. Воздух стал неподвижен. Огромные, тепловатые капли воды закапали с неба, потом перестали, а потом дождь начался всерьез, когда гроза с молниями и бесконечными раскатами грома проследовала своим путем – через нас на север. Дождь лил в течение часа. Потом он закончился, запели птицы, от земли пошел пар, и последние свежие ручейки начали уменьшаться и иссякли.
60. Сегодня я заштопала шесть пар носков для моего отца. Существует традиция, которая старше меня и согласно которой Анна не должна заниматься штопкой.
61. Сегодня баранья нога была превосходной: нежной, сочной, в меру зажаренной. Во всем должен быть порядок. Жизнь в пустыне возможна.
62. Когда мой отец проезжает по холму мимо запруды, вокруг его плеч и головы собираются полоски и завитки, оранжевые, розовые, бледно– лиловые, розовато-лиловые – он окружен ореолом заката. Чем бы он ни занимался сегодня (он никогда не говорит, я никогда не спрашиваю), тем не менее домой он возвращается в блеске и славе – великолепный мужчина.
63. Вопреки всем соблазнам праздности, мой отец никогда не переставал быть джентльменом. Когда он выезжает верхом, то надевает сапоги для верховой езды, и я должна помогать ему их снимать, а Анна должна натирать воском. Совершая раз в две недели объезд своих владений, он надевает сюртук и галстук. В коробочке для запонок у него три запонки для воротника. Перед едой он моет руки с мылом. Он церемонно пьет свой бренди, один, из специального бокала – их у него четыре, – при свечах, сидя в кресле. Каждый месяц, негнущийся, как шомпол, он устраивается на табуретке за кухонной дверью и отдается на волю моих ножниц. Я подстригаю седые волосы, отливающие сталью, приглаживая их ладонью. Потом он встает, встряхивает салфетку, благодарит меня и величественно удаляется. Кто бы мог подумать, что из подобных ритуалов он нанизывает день за днем, неделя за неделей, месяц за месяцем и, по-видимому, год за годом, каждый вечер проезжая верхом на фоне пламенеющего неба, как будто провел весь день в ожидании этой минуты: лошадь стреножена в тени дерева как раз за холмом, а сам он прислонился, полусидя, к седлу, вырезая прищепки для белья, куря, насвистывая сквозь зубы, подремывая, надвинув шляпу на глаза, с карманными часами в руке. Ведет ли он такую потайную жизнь, когда скрыт от глаз, или подобная мысль непочтительна?
64. Раз в шесть дней, когда наши циклы совпадают – его цикл из двух дней, мой – из трех, – мы делим интимность уборной за фиговыми деревьями, опорожняя в ведро свой кишечник и вдыхая дурной запах свежих фекалий другого: либо он – мое зловоние, либо я – его. Откинув деревянную крышку, я сажусь над его испражнениями – адскими, кровавыми, грубыми – мухи любят такие больше всего, – с кусочками, без сомнения, непереваренного мяса. Мои же собственные (и тут я думаю о том, как он, в спущенных брюках, сидит, зажимая нос, а в черном пространстве под ним яростно жужжат мухи) – темные, оливковые от желчи, слишком долго удерживаемые, старые, усталые. Мы тужимся и напрягаемся, подтираемся каждый по-своему квадратиками туалетной бумаги, купленной в магазине (признак аристократизма), поправляем одежду и возвращаемся в широкий мир. Затем приступает к своим обязанностям Хендрик: он обследует ведро и, если оказывается, что оно не пустое, опорожняет его над ямой, выкопанной вдали от дома, моет и возвращает на место. Не знаю, где именно опорожняется ведро, но где-то на ферме есть яма, где, переплетясь кольцами, красная змея отца и черная – дочери обнимаются, засыпают и распадаются.
65. Но привычки меняются. Мой отец начал приходить домой по утрам. Никогда прежде он этого не делал. Он неуверенно заходит на кухню и заваривает себе чай. Меня он отстраняет пожатием плеч. Он стоит, сунув руки в карманы, спиной к двумя Аннам, если они там, глядя в окно, пока настаивается чай. Служанки горбят плечи, встревоженные, тушуются. Если же их нет на кухне, он бродит по дому с чашкой в руке, пока не найдет Анну Маленькую, которая подметает, или чистит что-нибудь, или занята еще какой– нибудь работой, и стоит над ней, молча наблюдая. Я придерживаю свой язык. Когда он уходит, все мы, женщины, расслабляемся.
66. На этой голой земле трудно хранить секреты. Мы живем обнаженные под ястребиным взглядом друг друга, но в нас назревает протест. Наше недовольство друг другом, глубоко затаенное, иногда начинает нас душить, и мы отправляемся на долгие прогулки, впиваясь ногтями в свои ладони. Лишь подавив в себе секреты, мы можем их сохранить. Если мы молчаливы, это оттого, что в нас накопилось много такого, что стремится вырваться наружу. Мы ищем, на ком бы выместить нашу злость, а когда находим, бушуем необузданно. Слуги страшатся гнева моего отца, который всегда несоразмерен поводу. Разозлившись на него, они стегают ослов, швыряют камни в овец. Как хорошо, что животные не испытывают гнева, а лишь терпят и терпят! Психология господ.
67. В то время как Хендрик отбыл с заданием в богом забытое место, жарким полднем мой отец навещает его жену. Он доезжает верхом до двери коттеджа и ждет, не спешиваясь, пока девушка не выйдет и не встанет перед ним, щурясь на солнце. Он говорит с ней. Она робеет. Она прячет лицо. Он пытается успокоить ее. Возможно, он даже улыбается – мне не видно. Наклонившись, он передает ей пакет из коричневой бумаги, полный конфет—сердечек и ромбиков с надписями. Она стоит с пакетом в руках, пока он отъезжает.
68. Или: в то время, когда Анна Маленькая идет домой, жарким полднем мой отец подъезжает к ней. Она останавливается, а он, перегнувшись через шею лошади, заговаривает с ней. Она робеет и прячет лицо. Он пытается ее успокоить, даже улыбается ей. Он достает из кармана пакет из коричневой бумаги, который передает ей. Пакет полон конфет, которые называют сердечками и ромбиками. Она сворачивает пакет и идет дальше.
69. Он перегибается через шею лошади, беседуя с девушкой, пытаясь успокоить ее. Она прячет лицо. Он опускает руку в карман, и я улавливаю блеск серебра. С минуту монета лежит у нее на ладони, это шиллинг или даже флорин. Они оба глядят на него. Потом девушка зажимает ладонь. Он уезжает, а она идет домой.
70. Он едва притрагивается к еде и отталкивает свою тарелку. Он пьет свой бренди, не сидя в кресле, а расхаживая по двору в лунном свете. Когда он разговаривает со мной, голос у него становится сиплым от вызова и стыда. Мне не нужно подглядывать из-за занавески, чтобы узнать его мысли, отягощенные виной.
71. Где же она может истратить свои деньги? Где она спрячет их от мужа? Где она спрячет сладости? Или съест их все одна, в один присест? Она еще совсем ребенок? Если у нее один секрет от мужа, скоро будет два. Коварный, коварный подарок!
72. Он верит, что дела его пойдут на лад, как только я не буду стоять на пути. Хотя он не осмеливается так сказать, ему бы хотелось, чтобы я удалилась в свою спальню с мигренью и там оставалась. Я готова поверить, что он искренен, когда говорит себе: хорошо бы я, и Хендрик, и все другие препятствия исчезли. Но как долго, по его мнению, будет продолжаться их идиллия: они одни на ферме, вдвоем, стареющий мужчина и служанка, глупый ребенок? Он с ума сойдет от такой пустой свободы. Что они будут делать вместе – день за днем, день за днем? Что они могут сказать друг другу? Истина заключается в том, что ему нужна наша оппозиция, чтобы удерживать девушку вдали от него, подтвердить его страсть к ней, так же как ему нужно, чтобы наша оппозиция была бессильной перед этой страстью. На самом деле ему нужно не уединение, а беспомощное соучастие наблюдателей. И я также не могу поверить, что он не знает, как он появляется в моих снах, в каком качестве, какие поступки совершает. Длинный коридор, соединяющий два крыла дома, с его спальней в одном крыле и с моей – в другом, кишит ночными призраками, и среди них – он и я. Они созданы не мной и не им – мы создали их вместе. Через них мы владеем друг другом. Существует уровень – и мы оба это знаем, – на котором Анна Маленькая всего-навсего пешка и где настоящая игра ведется нами двумя.
73. Я покорилась его желанию и объявила о своем недомогании. Зеленые ставни закрылись. Весь день я лежу, вытянувшись на покрывале, с голыми мозолистыми ступнями, с подушкой на глазах. Все, что мне требуется, рядом: ночной горшок под кроватью, графин с водой и стакан на столике. Старая Анна приносит еду и убирает комнату. Я ем как птичка. Я ничего не принимаю от мигрени, зная, что ничего не поможет; к тому же я проповедую культ боли. Удовольствие трудно получить, а боль – она везде в эти дни, я должна учиться жить ею. Воздух прохладный и зеленый даже днем. Иногда боль – словно твердый камень за стеной моего лба, иногда—диск внутри черепа, раскачивающийся и жужжащий вместе с движениями земли, иногда – волна, которая наказывает и бесконечно бьет по векам изнутри. Я лежу час за часом, сосредоточившись на звуках внутри моей головы. В трансе я слышу пульс в висках, взрыв и распад клеток, скрип кости, измельчение кожи до песка. Я прислушиваюсь к молекулярному миру внутри себя с таким же вниманием, как к доисторическому миру снаружи. Я хожу по руслу реки я слышу звук тысяч песчинок, ощущаю железные испарения скал на солнце. Я вникаю в заботы насекомых: частицы пищи, которые нужно перетащить через вершины гор и сложить на хранение в ямки, яйца, которые нужно расположить шестиугольниками, враждебные племена, которые нужно уничтожить. Повадки птиц тоже стабильны. Поэтому я с неохотой созерцаю человеческие страсти. С полушкой на голове, в затемненной комнате, я сосредоточена на сердцевине боли, затеряна в существовании своего существа. Вот кем мне предназначено быть: поэтессой внутреннего мира, последовательницей внутренней сущности камней, эмоций муравьев, сознания мыслящих частей мозга. По-видимому, это единственная карьера, за исключением смерти, к которой приспособила меня жизнь в пустыне.
74. Мой отец обменивается запретными словами с Анной Маленькой. Мне не нужно покидать свою комнату, чтобы узнать это. Мы, говорит он ей, мы вдвоем, и слово отдается в воздухе. Сейчас, пойдем со мной сейчас, говорит он ей. Существует мало истинных слов, твердых как скала, на которых можно построить жизнь, – их он разрушает. Он верит, что: может вместе с ней выбрать свои слова и создать свой личный язык с помощью своих собственных «я», «ты», «здесь и сейчас». Но личного языка не может быть. Их интимное «ты» в то же время и мое «ты». Что бы они ни сказали друг другу, даже в самую глухую полночь, они говорят общими словами – если только не лопочут, как обезьяны. Разве я могу говорить с Хендриком как прежде, если они портят мою речь? Как мне говорить с ними?
75. Проходят дни и ночи, свет в моей затененной ставнями комнате становится серовато-зеленым и темнеет до черноты, старая Анна появляется и исчезает и вновь появляется то с горшком, то с тарелкой, бормоча, кудахтая. Я лежу, окруженная собственными временными циклами, вне истинного времени мира, в то время как мой отец и жена Хендрика следуют своими путями, прямыми как стрела, от похоти к завоеванию, от беспомощности к облегчению капитуляции. Теперь они уже покончили с лестью, подарками и робкими кивками головы. Хендрика отсылают в самые отдаленные уголки фермы, дав задание уничтожить клещей у овец. Мой отец стреноживает лошадь рядом с домом своего слуги. Он запирает за собой дверь. Девушка пытается оттолкнуть его руки, но она испытывает благоговейный трепет перед тем, что должно произойти. Он раздевает ее и укладывает на матрас своего слуги, набитый кокосовыми волокнами. Она безвольно лежит в его руках. Он ложится с нею и качается вместе с нею, совершая акт, о котором я знаю достаточно, чтобы понимать, что он нарушает законы морали.