Дальше стояла звездочка и было написано: "Gorsky ушел спать".
Глеб задумчиво посмотрел на экран. Что он знает о het? И вдруг вспомнил, что занозой сидело у него в мозгу последние дни: история, которую het рассказал при их единственной виртуальной встрече, слишком давно знакома. Неопытный мальчик, спутавший менструацию и лишение девственности. Липкий ужас, цитата из Бродского, гостиничный номер в Питере. Марина и Чак.
Вероятно, это совпадение. Просто не может не быть совпадением.
В почтовом ящике Глеб обнаружил письмо от Вити Абрамова.
"Привет, Гл! -- писал транслитом Абрамов. -- Спасибо за помощь, извини, что я так быстро подорвал: времени терять было нельзя, и звонить тебе тоже было небезопасно. Карточка пусть побудет у тебя, все равно на счете долларов двести от силы. В моем положении это почти что ничего.
Ты спросил, почему я вспомнил Чака, и я сейчас подумал -- почему бы и впрямь не рассказать, тем более, что сейчас уже неважно. Можно сказать, всех нас сгубила случайность. Будь это чей-то коварный план, было б не так обидно.
Все началось с того, что я встретил Маринку Цареву. Я, как ты помнишь, был в нее влюблен в школе -- и потому очень обрадовался, когда она меня окликнула. Маринка сильно изменилась, я бы сказал -- постарела. Видимо, жизнь ее не щадила -- одной воспитывать ребенка, конечно, не легко, тем более -- в такое время. И еще она говорила, что мальчик болел, и все деньги, которые не съела инфляция, ушли на врачей.
Мне странно все это писать -- и странно было, когда она рассказывала о своей жизни. Знаешь, словно попал в мексиканский сериал. Такой, где старые друзья встречаются через много лет, одинокие матери растят детей от погибших возлюбленных, а богатые тоже плачут. Плакать пришлось мне -- фигурально выражаясь, конечно. Мне было ее очень жаль -- и вдобавок, в этом сериале было одно вакантное место: раскаявшегося злодея. Оно отошло ко мне.
Ты знаешь, у меня после школы все было хорошо. Но все эти годы я винил себя в том, что случилось с Чаком, то забывал эту вину, то снова вспоминал, но она всегда была со мной. Встретив Марину, я понял, что судьба дала мне шанс исправить содеянное.
Ты веришь в судьбу, Гл? Я никогда не верил. То есть, став взрослым, --никогда. Я старался все делать сам -- деньги, которые я зарабатывал, женщины, которых я добивался, все, что мне досталось, --я всем был обязан только себе. В мире, который я построил, не было места судьбе. И вот она о себе напомнила, появившись в облике Маринки Царевой.
Вероятно, я бы не поверил ни в какую судьбу, если бы не это ощущение мексиканского сериала. В сериале должна быть судьба, как же без нее?
Я сразу предложил Маринке денег. Она, конечно, отказалась, но я взял с нее слово, что если ей понадобятся деньги, она обязательно со мной свяжется.
Она позвонила в начале июня, за несколько дней до выдачи зарплат в конторе. И сказала, что Алеше надо срочно ложиться на операцию, и послезавтра надо внести всю сумму. Что такой случай бывает раз в жизни, и если она его упустит, придется ждать еще год. Она, конечно, сказала, что если у меня нет денег, то ничего не попишешь.
У меня в самом деле не было денег, зато они были на счету "Лямды плюс". Через неделю должна была пройти та самая проклятая сделка, и деньги, так или иначе, появились бы -- так что я не дергался, что ребята останутся без зарплаты. Всего-то навсего перетерпеть неделю. Я снял деньги со счета -- и отдал ей.
И тут я смалодушничал и уехал с Иркой в дом отдыха. Мне уже было с Иркой неинтересно, но уезжать одному как-то глупо. Как я представил себе, что захочу потрахаться и пойду на дискотеку баб снимать -- самому смешно стало. Не тот возраст уже, сам понимаешь. Пора бы остепениться. А с Иркой у нас был брак в своем роде, без страстей, дружеский, как дружеский секс. Думаю, Емеля знал и не имел ничего против.
Короче, я смалодушничал. Меня не было в Москве, когда все началось, и я профукал момент, когда пришел пиздец. Можно сказать, не услышал звонка (ты еще помнишь, в школе была загадка: "звенит звонок, настал...". Я в последнее время часто школу вспоминаю -- вероятно, свободного времени много).
Ведь я ни в чем не виноват, правда? Я хотел помочь Маринке, но погубил Емелю. Когда мы учились в школе, Вольфсон как-то втравил меня в бесплодную дискуссию о том, могут ли благие помыслы породить катастрофические результаты. Вольфсон тогда говорил, что на некотором уровне -- он почему-то называл его уровнем магии -- в основе каждой катастрофы лежит какая-то червоточина. Нарушение запрета, сбой программы, что-то в этом роде. И сейчас я пытаюсь понять, где эта ошибка.
Вероятно, в истории с Чаком. Потому что если бы я тогда не сделал того, что сделал, -- ничего бы не было. Чак был бы жив, Маринка вышла бы за него замуж, и все бы у нее было хорошо.
А может, виной всему Вольфсон с его дурацкими книжками и идеями. Мне это все никогда не нравилось -- ты, небось, знаешь.
Вижу, я что-то разошелся. Пора и честь знать.
Пока.
Твой ВА
PS. Ты спрашивал, как меня найти. Очень просто: сначала надо доехать на автобусе от "Речного" до "Шереметьево-2", потом немного самолетом, а там еще немного на машине. Даст бог, так когда-нибудь и случится.
Глеб перечитал письмо дважды, ругаясь на транслит. Ему было приятно, что Витя ответил так подробно, хотя, скорее всего, Абрамов писал для самого себя. Странно, подумал Глеб, почему он считает себя виноватым в смерти Чака? Глеб вспомнил тело Снежаны и иероглиф, и, нажав "Reply", написал ответ:
Привет, Абрамов!
Спасибо за письмо, просто не ожидал такого. Не казнись, мало ли что в жизни выходит не так. Думаю, никто не виноват -- кроме разве что тех сук, которые кинули вас на деньги. Боюсь, как раз они не испытывают никаких угрызений совести.
Забавно, но как раз сегодня я вспоминал Марину и Чака по одному странному поводу. Я, кстати, так и не знаю, что там у вас случилось. Что за книги читал Вольфсон? Чем ты так виноват перед Чаком? Я, честно говоря, думал, это наша общая вина, или, на худой конец, вина одной Маринки.
Впрочем, все это сейчас неважно. Важно, что ты в безопасности -- там, за автобусом, кордоном, самолетом.
Пиши.
Твой
Гл.
Перед тем, как отправить, Глеб перечитал свое письмо и порадовался последней фразе. За автобусом, кордоном, самолетом. Красиво, что ни говори, подумал он.
1984 год. Март
Оксана первая ей сказала:
-- А ты знаешь, что это Чак заложил Вольфсона?
Только она одна в классе называла его Лешей, для всех остальных он был Чак, и потому каждый раз, услышав прозвище, Марине приходилось про себя его переводить.
Большая перемена. Ребята, ошалев, гоняли по коридору как маленькие, играя в футбол пластмассовой заглушкой от парты. С легкой руки химички их называли "штучками": она как-то сказала: "Перестаньте отбивать штучки от парт", -- так и повелось.
Марина сбежала покурить на улицу -- и учителя, и ученики ходили курить к гаражам. Иногда Белуга или Лажа вдруг устраивали рейд, все прятали сигареты, словно вышли свежим воздухом подышать, да посмотреть на тающий весенний снег. Марина знала, что они в своем праве: что им скажут учителя? Что нельзя курить на территории школы? Так они уйдут за ворота, только хуже будет.
Марина накинула куртку, взяла сумку и вышла. Уборщица недовольно крикнула вслед что-то про сменную обувь, но Марина ее окрик проигнорировала. Оксана и Света уже стояли на задворках школы у гаражей, прямо за яблонями, на которых осенью вырастали маленькие, с конфету, яблочки -- ребята их рвали на переменах. Белуга как-то увидела и разоралась: "Прекратите немедленно, что вы здесь делаете?", а Леша ответил: "Собираем плоды продовольственной программы", -- и яблочки с тех пор так и называли -- "плоды продовольственной программы".
Обычно Леша тоже приходил курить к гаражам, но сегодня не пришел. Марина волновалась: в последнее время что-то явно было не так, он нервничал, злился, она даже думала -- не разлюбил ли? На днях они шли вчетвером после школы с Глебом и Феликсом, решили купить мороженого -- ягодное за 7 копеек, уникальный случай. А Леша, как всегда, решил выпендриться и купить ей "Бородино" за 23. Сказал в окошечко:
-- Мне, пожалуйста, "Бородино", -- а Феликс тут же подхватил:
-- И коньячку еще двести грамм!
Леша почему-то рассердился, развернулся и на Феликса рявкнул: мол, это не шутки, так можно залететь по пустякам, надо понимать, где находишься.
Марина не поняла, с чего сыр-бор, но Глеб тихим шепотом пояснил, что про коньячок -- цитата из какой-то запрещенной песни. Ребята вечно играли в эти дурацкие игры, притворялись подпольщиками, передавали друг другу машинопись и кассеты. Марина как-то пробовала слушать Галича, но запись была плохая, слова разбирались с трудом, и вообще странно, как можно относиться ко всему этому всерьез. Марина куда больше любила "Машину времени", а из всего Самиздата прочитала только "Лебединый стан" Цветаевой -- потому что вообще любила Цветаеву, особенно любовные стихи. Иногда она говорила, что ее назвали Мариной в честь Цветаевой, но это, конечно, неправда: ее назвали Марианной в честь матери отца, которую Марина в сознательном возрасте и не видела.
Света по всегдашней своей глупости вышла без пальто и уже замерзла. Докурив, она бросила окурок в снег и побежала назад. Марина проводила ее взглядом, выдохнула голубоватый дым и вдохнула теплый весенний воздух. И тут Оксана сказала:
-- А ты знаешь, что это Чак заложил Вольфсона?
Вольфсона арестовали месяц назад, на Феликсов день рождения. Арестовали, впрочем, -- громко сказано: к нему пришли, отвезли куда-то (он говорил "на Лубянку", но скорее всего -- в РОНО или в милицию), поговорили и выпустили. Несколько дней Вольфсон ходил напуганный и гордый, по секрету рассказывал, что его приехали брать на двух машинах: знали, что он когда-то занимался каратэ и может оказать сопротивление. За что забрали, не знал никто, но потом начались вызовы к директору прямо с уроков, шушуканье по углам, классный час об усилении идеологической бдительности. Даже Марина, думавшая в основном о Чаке, заметила, что творится неладное. Как-то раз спросила Лешу, не знает ли он, в чем дело, -- но Леша отвечать отказался, даже огрызнулся, что случалось теперь все чаще.
-- Что значит -- заложил? -- спросила Марина.
-- Все говорят, что когда его Белуга поймала, ну, за стихи, он, чтобы от него отстали, рассказал все про Вольфсона.
-- Все -- это что? -- спросила Марина.
-- Я не знаю, -- ответила Оксана. -- Все -- это все. Наверное, про Самиздат или еще что-нибудь.
-- Ну, правильно, -- сказала Марина. -- Я всегда говорила Вольфсону, что он доиграется.
Она докурила сигарету и спросила:
-- А кто так говорит?
-- Да все, -- ответила Оксана. Прозвенел звонок, и они побежали к школе. Следующим уроком была математика, а математичка не любила, когда опаздывают.
Обычно они начинали целоваться еще в лифте, но сегодня что-то было не так. Леша нервничал, злился: казалось, тронь -- искры посыплются. Но когда они прошли к ней в комнату, сам стянул с Марины свитер. Никто уже давно не ходил в школу в форме: обычно ссылались на НВП, даже когда его не было. Она сняла джинсы, и Леша как-то оживился, быстро разделся, лег рядом. Они стали целоваться.
Леша очень хорошо целовался. Еще в прошлом году Марина перецеловалась на днях рождения и школьных дискотеках со всеми влюбленными в нее мальчиками: с Вольфсоном, Абрамовым, перешедшим в другую школу Кудряшовым и Лешей, который тогда ей совсем не нравился. Честно говоря, с восьмого класса она смотрела на Глеба Аникеева -- он был не очень красивый, зато романтично-задумчивый. К сожалению, он не обращал на нее внимания: похоже, втюрился в Оксану. Впрочем, Марина легко его забыла, когда осенью выяснилось, что она, неожиданно для всех, стала первой красавицей в десятом классе. Чак и Вольфсон подрались из-за нее у гаражей, как раз там, где она сегодня курила; Абрамов каждый день провожал до дома. На вечеринках она по-прежнему целовалась то с одним, то с другим, не без удовольствия слушая, как на кухне возбужденно болтают те, кому на сей раз не повезло. Она не чувствовала себя счастливой -- хотелось настоящей любви, а не обжиманцев в полутемной комнате под Boney M и КСП из соседней комнаты.
Перед поездкой в Питер Вольфсон признался ей в любви. Она сказала, что должна подумать, и в самом деле думала: может, да, именно Вольфсон, самый умный в классе, начитанный и серьезный. Впрочем, Леша нашел способ вернее: подошел к ней в поезде и спросил, с кем она живет в номере. Наверное, с Иркой, сказала она, и тогда он не терпящим возражений тоном потребовал:
-- Ушли ее куда-нибудь, я к тебе вечером приду.
И не дожидаясь ответа, зашагал по проходу в свое купе.
Теперь Марина считала, что Леша понимает ее лучше других, чуть ли не волшебным образом проникая в ее мысли. Еще он был очень красив: ей нравилась его кожа, его запах. Она не сразу это поняла, потребовалось время, чтобы рассмотреть и привыкнуть. Поначалу Марину пугал его член; он казался большим, и непонятно было, как его совать внутрь. Но потом она привыкла, и теперь даже легонько гладила его перед началом и называла "моей эбонитовой палочкой". Это они придумали вместе, потому что было неясно, как его называть: все слова казались слишком грубыми. Подвернулся анекдот про эбонитовую палочку ("Профессор, а она не ээээбонет?" -- "Не э... должна"), и выражение "нефритовый жезл", вычитанное в Камасутре. Отксерокопированные листки машинописи принес Леша, но ей так и не удалось добраться до конца: бесконечные описания объятий и ударов утомили, и, кроме того, понятно, что надо лет десять заниматься спортивной гимнастикой, чтобы такое выделывать. Впрочем, какие-то позы они попробовали: Марина и сверху, и на боку, и даже со спины. Честно говоря, Марина гордилась, что ей попался такой опытный и готовый к экспериментам любовник. Интересно, думала она, то недолгое время, пока мама еще жила с папой, они занимались этим в каких-то особых позах --или только женщина снизу, мужчина сверху?
Впрочем, эта поза как раз была самой приятной. Вот и сейчас Марина лежала, обхватив Лешу ногами, и старалась не шуметь. Стенки тонкие и соседка-пенсионерка не откажет себе в удовольствии наябедничать Марининой маме. Говорили, что секс -- кайфовое заняние, но особого кайфа Марина не испытывала. Иногда в такие минуты ее переполняла любовь, ей казалось, что они одни на всем свете, обнялись, как два маленьких зверька, отгородились от враждебного мира взрослых и сверстников. Это важнее всего: ощущение, что рядом с тобой человек, которому полностью доверяешь -- он один тебя понимает, и нет нужды ему врать.
Правда, однажды Марина соврала: самой первой ночью, когда лишилась девственности в номере ленинградской гостиницы, и Леша с ужасом смотрел на окровавленные простыни и собственные перепачканные волосы, она сказала, что это месячные. Ей было неловко, что она в десятом классе еще девственница. Пусть не слишком задается. Единственная ложь за весь их роман. Больше лгать не требовалось: они понимали друг друга без слов.
Но в тот день что-то не задалось. Леша никак не мог найти верный ритм, а потом застонал и кончил. Марина рассердилась. Она не любила, когда Леша кончал внутрь: сперма вытекает на кровать, и неясно, как замывать пятна. Они пробовали подстилать Лешину майку, но она сбивалась, и все равно приходилось тайком относить постельное белье в сумку для отправки в химчистку. Страшно представить последствия, догадайся мама, что Марина уже занимается любовью. Обычно Леша вынимал свою палочку, и сперма выливалась Марине на живот или на грудь. Отмывать ее муторно и противно, зато не остается следов.
Марина попыталась поднять ноги, чтобы Леша что-нибудь под нее подложил, но он даже не пошевелился.
-- Леша, -- сказала Марина раздраженно, -- дай майку.
Он вскочил, потянулся к майке, стал вытирать сперму, но было поздно: пятно уже растеклось по простыне. Марина разозлилась:
-- Я же тебя просила!
-- Отстань! -- огрызнулся Леша и начал одеваться.
-- Что значит -- "отстань!". Ирке будешь так говорить!
Ирка была влюблена в Лешу и даже рассорилась с Мариной, когда кто-то стукнул, что они в Ленинграде переспали.
-- При чем тут Ирка?
-- Потому что нечего со мной так говорить!
-- Ты первая начала, -- сказал Леша. -- Надо было по-нормальному сказать.
-- Я сказала.
-- Что ты сказала? "Я же тебя просила!" -- передразнил он. -- Когда просила? Вчера? Неделю назад?
-- Мы же говорили... -- начала оправдываться Марина. Она уже злилась: почему, почему он так с ней говорит?
-- "Мы же говорили..." Много ты умеешь говорить! Только "Лешенька" да "Лешенька", больше ничего от тебя не услышишь!
-- Лешенька! -- взмолилась Марина, -- зачем ты так!
-- Затем, что мне это надоело! Так не делай, сяк не делай! Если бы ты меня по-настоящему любила, все было бы иначе!
-- Я тебя люблю, -- прошептала Марина, и слезы навернулись ей на глаза.
-- Ничего ты меня не любишь! Тебе просто нравится это дело! -- И он кивнул на кровать.
Тогда Марина заплакала. Попыталась прислониться к Лешиному плечу, но он оттолкнул ее и выбежал из комнаты.
Грохнула входная дверь, и Марина осталась одна. Почему так, подумала она, почему он предал нашу любовь? Это же лучшее, самое чистое в нашей жизни. "Это дело!" Как он мог такое сказать?
Зазвенел звонок, и Марина бросилась к двери. Вернулся! обрадовалась она, все-таки вернулся!
Леша стоял на пороге, с независимым видом раскачивая сумку на плече.
-- Ну, извини, -- сказал он небрежно.
Обида снова захлестнула Марину, высохшие было слезы полились из глаз. Ты предал нашу любовь, прошептала она одними губами, и уже во весь голос закричала:
-- Убирайся! Предатель!
Леша дернулся. Хотел что-то сказать, но Марина уже захлопнула дверь.
-- Предатель! -- крикнула она снова и только услышав скрежет отъезжающего лифта, вспомнила слова Оксаны:
-- А ты знаешь, что это Чак заложил Вольфсона?
Глава двадцать вторая
Клуб прятался в полуподвале, как и все московские клубы. У входа толпилась орава молодых ребят в шинелях, пальто не по росту и майках с портретом бородача в обрамлении колючей проволоки и надписями "Гражданская оборона" и "Все идет по плану". Ни за что бы сюда не пошел, подумал Глеб, если б знал, что здесь такие уроды. Лучшие силы сопротивления антинародному режиму -- так, кажется, Ося сказал. Ну-ну. По мне -- так просто пэтэушники.
К началу концерта он опоздал. Оси не видать, на сцене худой интеллигентного вида очкарик кричал, отбивая ритм правой ладонью и с трудом перекрывая грохот музыки. Глеб расслышал "все мы тепличные выродки из московского гетто" и вздрогнул. Он чувствовал это много лет. Пусть Таня говорила, что Глеб не похож на ее мархишных друзей -- он знал, что это не так. Они жили в своем особом мире, словно в теплице. Мир московских художников или мир математических символов, цифр и байтов в Интернете --лишь разные облики одного и того же гетто.
Глеб снова прислушался.
Все листья станут зелеными
Ресницы все станут пушистыми
И все котята, и все утята
Запомнят войну с фашистами
Спокойной ночи, спокойной ночи,
Спокойной ночи малыши!
Слова приходилось разбирать сквозь барабанный перестук и невпопад играющую гитару. Интересно, подумал Глеб, а "Спокойной ночи, малыши" еще живы? Как там Филя и Степашка? Он понял, что не может представить персонажей детства в новой реальности. Филе и Степашке нет здесь места, как машинке "Эрика", продуктовым заказам, Самиздату и песням Высоцкого. Все эти вещи, такие далекие друг от друга, вместе ушли на дно. И нельзя сказать, чтобы Глеб о них жалел.
Малыши уснули спокойно
И ничего не хотят
Ведь их охраняет память
Память котят и утят
Память грязного снега
Память осенней листвы
И память русских колоний
Украины и Литвы
Под рев набитого пьяными подростками зала Глеб понял, что именно сейчас его война обрела слова. Его война -- воспоминание детства, немного сентиментальное, в одном ряду с Филей и Степашкой, с котятами и утятами, с невозможностью помыслить Украину и Литву русскими колониями, а не братскими республиками. Детская трогательность котят и утят не исключала военной жестокости. В конце концов, котята и утята тоже не дожили до 1996 года.
С Осей Глеб встретился только после концерта. Бешено жестикулируя, Ося восторгался "Красными звездами" и "Бандой четырех". Глеб, разумеется, их и не распознал. Он спросил о песне про котят и утят, но Ося опоздал еще больше и не знал, что была за группа. Они распили по бутылке пива, купленной в ближайшем ларьке. Становилось прохладно, и Ося предложил поехать к нему домой. Глеб с раздражением подумал, что можно было так сразу и договориться, не ходить на дурацкий концерт, где и слушать-то почти нечего.
-- Кто это у тебя на майке? -- спросил он Осю.
-- Летов, -- удивился Ося. -- Видишь: "Все идет по плану"
Глеб подумал о Снежане, и ему стало грустно. Ни Таня, ни ее подруги Летова не слушали, но имя все-таки Глебу знакомо.
-- Пожалуй, -- сознался он, -- я ни одной его песни не слышал.
-- Ух ты! -- оживился Ося. -- Я тебе тогда даже завидую. Я помню, первый раз мне его дал послушать приятель из параллельного класса. Я тогда любил "Аквариум" и к "Обороне" заранее относился с предубеждением, но кассету взял. По дороге к метро вставил кассету в плейер -- и... сейчас я бы сказал, что тогда и стал евразийцем. Это была "Поганая молодежь", вторая версия, и меня ударило, как пиздец. Помню, я спускался на эскалаторе и вдруг подумал, что если бы мог сделать так, чтобы все эти люди услышали Летова прямо сейчас -- мир перестал бы существовать. Сразу бы разрушился, взорвался изнутри. Такая в этом была сила. Я, наверное, уже не могу объяснить, но у меня было такое чувство, словно я совершил прорыв к настоящей реальности.
Глеб кивнул.
-- Я что-то похожее чувствовал, когда Галича в школе слушал, -- сказал он. Несколько лет разницы сильно сказались на вкусах матшкольных мальчиков. На секунду Глеб вспомнил ту сопричастность тайне, то поднимающееся изнутри волнение, какого больше не будет никогда. Падение коммунизма лишило его мир тайн -- Глебу теперь нечего скрывать. Для внешнего мира он уже не бомба с тикающим в глубине ритмом чужих стихов, что открывают путь к настоящей, невиртуальной, реальности.
Поднимаясь в исписанном граффити лифте в Осину квартиру на Рязанском проспекте, Глеб подумал, что за последнее время ни разу ни попадал в нормальное жилье: Хрустальный -- смесь офиса и коммуналки, Беновы роскошные хоромы в самом деле превратились в коммуналку, а у Луганского -- сквот. Глеб не удивился бы, если б выяснилось, что Ося живет в коммуне или еще в какой временной автономной зоне.
Между тем Осина "двушка" оказалась самой обычной квартирой, похожей на ту, где прошло детство Глеба. Все стены большой комнаты занимали книжные полки, с книгами на английском и русском, и стелажи с кассетами. На полу, среди детских игрушек, сидел трехлетний малыш. Галя, жена Оси, что-то готовила на кухне. Разве что музыка сменилась, да картинки на стенах: вместо Хэмингуэя был Летов, вместо открыток с видами Парижа -- распечатанный на принтере плакат: "Большой Брат все еще видит тебя".
-- Я тоже люблю Оруэлла, -- сказал Глеб.
-- Культовый автор для хакеров, -- ответил Ося. -- Он был коммунист, ты в курсе?
-- Хакеры -- это кто вирусы пишет? -- спросил Глеб.
-- Хакеры -- это очень хорошие программисты, -- сказал Ося. -- Иногда ломают защиты чужих программ, потому что information wants to be free. А вот вирусы, -- махнул рукой Ося, -- пишут те же люди, что и антивирусные программы. Это как с наркотиками: менты их продают и сами же с ними борются. Собирают, так сказать, двойной урожай.
Осина жена Галя оказалась невысокой худощавой женщиной, с подвижным, остроносым лицом. Слово "девушка" к ней как-то не подходило -- хотя она была одноклассницей Оси, от нее исходило какое-то чувство покоя, словно ей было уже за тридцать. Годовалая девочка не слезала у нее с рук и громко кричала, словно подпевая магнитофону. Глеб с трудом разобрал слова -- непрерывный суицид для меня -- и подумал, что не стал бы ставить своим детям таких песен. Во всяком случае -- в младенчестве. Снова мелькнула мысль о Чаке, но Глеб ее прогнал.
На обоях черным фломастером нарисована большая буква А в круге, а рядом с ней прикреплены разные значки -- со свастикой, с такой же буквой А, с перевернутой пятиконечной звездой (тоже в круге), с тем же Летовым и еще куча других, которых Глеб не запомнил.
-- Что это? -- спросил он, показывая на А.
-- Анархия, -- ответил Ося. -- Мы хотели сделать такую композицию, по принципу дополнительности, со свастикой. Типа "все, что не анархия -- то фашизм". Никак не можем придумать, как изобразить.
-- Послушай, -- спросил Глеб, пытаясь вспомнить, где он раньше слышал эту фразу, -- я все хотел спросить. Ты же еврей, а вот у тебя свастика, сам говоришь, фашизм... как это все сочетается?
-- А что? -- сказал Ося. -- Нормально сочетается. Нужно просто подходить ко всему с точки зрения геополитики. Евразийские силы можно найти и внутри иудаизма, и внутри нацизма. Вот, скажем, Эвола. Его же нельзя путать с Геббельсом или даже с Хаусхоффером.
Глеб рефлекторно кивнул, как делал всегда, слыша больше двух незнакомых имен подряд. Правда, имя Хаусхоффер показалось ему смутно знакомым, но он не мог вспомнить, где и когда оно ему встречалось.
Глеб задумчиво посмотрел на экран. Что он знает о het? И вдруг вспомнил, что занозой сидело у него в мозгу последние дни: история, которую het рассказал при их единственной виртуальной встрече, слишком давно знакома. Неопытный мальчик, спутавший менструацию и лишение девственности. Липкий ужас, цитата из Бродского, гостиничный номер в Питере. Марина и Чак.
Вероятно, это совпадение. Просто не может не быть совпадением.
В почтовом ящике Глеб обнаружил письмо от Вити Абрамова.
"Привет, Гл! -- писал транслитом Абрамов. -- Спасибо за помощь, извини, что я так быстро подорвал: времени терять было нельзя, и звонить тебе тоже было небезопасно. Карточка пусть побудет у тебя, все равно на счете долларов двести от силы. В моем положении это почти что ничего.
Ты спросил, почему я вспомнил Чака, и я сейчас подумал -- почему бы и впрямь не рассказать, тем более, что сейчас уже неважно. Можно сказать, всех нас сгубила случайность. Будь это чей-то коварный план, было б не так обидно.
Все началось с того, что я встретил Маринку Цареву. Я, как ты помнишь, был в нее влюблен в школе -- и потому очень обрадовался, когда она меня окликнула. Маринка сильно изменилась, я бы сказал -- постарела. Видимо, жизнь ее не щадила -- одной воспитывать ребенка, конечно, не легко, тем более -- в такое время. И еще она говорила, что мальчик болел, и все деньги, которые не съела инфляция, ушли на врачей.
Мне странно все это писать -- и странно было, когда она рассказывала о своей жизни. Знаешь, словно попал в мексиканский сериал. Такой, где старые друзья встречаются через много лет, одинокие матери растят детей от погибших возлюбленных, а богатые тоже плачут. Плакать пришлось мне -- фигурально выражаясь, конечно. Мне было ее очень жаль -- и вдобавок, в этом сериале было одно вакантное место: раскаявшегося злодея. Оно отошло ко мне.
Ты знаешь, у меня после школы все было хорошо. Но все эти годы я винил себя в том, что случилось с Чаком, то забывал эту вину, то снова вспоминал, но она всегда была со мной. Встретив Марину, я понял, что судьба дала мне шанс исправить содеянное.
Ты веришь в судьбу, Гл? Я никогда не верил. То есть, став взрослым, --никогда. Я старался все делать сам -- деньги, которые я зарабатывал, женщины, которых я добивался, все, что мне досталось, --я всем был обязан только себе. В мире, который я построил, не было места судьбе. И вот она о себе напомнила, появившись в облике Маринки Царевой.
Вероятно, я бы не поверил ни в какую судьбу, если бы не это ощущение мексиканского сериала. В сериале должна быть судьба, как же без нее?
Я сразу предложил Маринке денег. Она, конечно, отказалась, но я взял с нее слово, что если ей понадобятся деньги, она обязательно со мной свяжется.
Она позвонила в начале июня, за несколько дней до выдачи зарплат в конторе. И сказала, что Алеше надо срочно ложиться на операцию, и послезавтра надо внести всю сумму. Что такой случай бывает раз в жизни, и если она его упустит, придется ждать еще год. Она, конечно, сказала, что если у меня нет денег, то ничего не попишешь.
У меня в самом деле не было денег, зато они были на счету "Лямды плюс". Через неделю должна была пройти та самая проклятая сделка, и деньги, так или иначе, появились бы -- так что я не дергался, что ребята останутся без зарплаты. Всего-то навсего перетерпеть неделю. Я снял деньги со счета -- и отдал ей.
И тут я смалодушничал и уехал с Иркой в дом отдыха. Мне уже было с Иркой неинтересно, но уезжать одному как-то глупо. Как я представил себе, что захочу потрахаться и пойду на дискотеку баб снимать -- самому смешно стало. Не тот возраст уже, сам понимаешь. Пора бы остепениться. А с Иркой у нас был брак в своем роде, без страстей, дружеский, как дружеский секс. Думаю, Емеля знал и не имел ничего против.
Короче, я смалодушничал. Меня не было в Москве, когда все началось, и я профукал момент, когда пришел пиздец. Можно сказать, не услышал звонка (ты еще помнишь, в школе была загадка: "звенит звонок, настал...". Я в последнее время часто школу вспоминаю -- вероятно, свободного времени много).
Ведь я ни в чем не виноват, правда? Я хотел помочь Маринке, но погубил Емелю. Когда мы учились в школе, Вольфсон как-то втравил меня в бесплодную дискуссию о том, могут ли благие помыслы породить катастрофические результаты. Вольфсон тогда говорил, что на некотором уровне -- он почему-то называл его уровнем магии -- в основе каждой катастрофы лежит какая-то червоточина. Нарушение запрета, сбой программы, что-то в этом роде. И сейчас я пытаюсь понять, где эта ошибка.
Вероятно, в истории с Чаком. Потому что если бы я тогда не сделал того, что сделал, -- ничего бы не было. Чак был бы жив, Маринка вышла бы за него замуж, и все бы у нее было хорошо.
А может, виной всему Вольфсон с его дурацкими книжками и идеями. Мне это все никогда не нравилось -- ты, небось, знаешь.
Вижу, я что-то разошелся. Пора и честь знать.
Пока.
Твой ВА
PS. Ты спрашивал, как меня найти. Очень просто: сначала надо доехать на автобусе от "Речного" до "Шереметьево-2", потом немного самолетом, а там еще немного на машине. Даст бог, так когда-нибудь и случится.
Глеб перечитал письмо дважды, ругаясь на транслит. Ему было приятно, что Витя ответил так подробно, хотя, скорее всего, Абрамов писал для самого себя. Странно, подумал Глеб, почему он считает себя виноватым в смерти Чака? Глеб вспомнил тело Снежаны и иероглиф, и, нажав "Reply", написал ответ:
Привет, Абрамов!
Спасибо за письмо, просто не ожидал такого. Не казнись, мало ли что в жизни выходит не так. Думаю, никто не виноват -- кроме разве что тех сук, которые кинули вас на деньги. Боюсь, как раз они не испытывают никаких угрызений совести.
Забавно, но как раз сегодня я вспоминал Марину и Чака по одному странному поводу. Я, кстати, так и не знаю, что там у вас случилось. Что за книги читал Вольфсон? Чем ты так виноват перед Чаком? Я, честно говоря, думал, это наша общая вина, или, на худой конец, вина одной Маринки.
Впрочем, все это сейчас неважно. Важно, что ты в безопасности -- там, за автобусом, кордоном, самолетом.
Пиши.
Твой
Гл.
Перед тем, как отправить, Глеб перечитал свое письмо и порадовался последней фразе. За автобусом, кордоном, самолетом. Красиво, что ни говори, подумал он.
1984 год. Март
Оксана первая ей сказала:
-- А ты знаешь, что это Чак заложил Вольфсона?
Только она одна в классе называла его Лешей, для всех остальных он был Чак, и потому каждый раз, услышав прозвище, Марине приходилось про себя его переводить.
Большая перемена. Ребята, ошалев, гоняли по коридору как маленькие, играя в футбол пластмассовой заглушкой от парты. С легкой руки химички их называли "штучками": она как-то сказала: "Перестаньте отбивать штучки от парт", -- так и повелось.
Марина сбежала покурить на улицу -- и учителя, и ученики ходили курить к гаражам. Иногда Белуга или Лажа вдруг устраивали рейд, все прятали сигареты, словно вышли свежим воздухом подышать, да посмотреть на тающий весенний снег. Марина знала, что они в своем праве: что им скажут учителя? Что нельзя курить на территории школы? Так они уйдут за ворота, только хуже будет.
Марина накинула куртку, взяла сумку и вышла. Уборщица недовольно крикнула вслед что-то про сменную обувь, но Марина ее окрик проигнорировала. Оксана и Света уже стояли на задворках школы у гаражей, прямо за яблонями, на которых осенью вырастали маленькие, с конфету, яблочки -- ребята их рвали на переменах. Белуга как-то увидела и разоралась: "Прекратите немедленно, что вы здесь делаете?", а Леша ответил: "Собираем плоды продовольственной программы", -- и яблочки с тех пор так и называли -- "плоды продовольственной программы".
Обычно Леша тоже приходил курить к гаражам, но сегодня не пришел. Марина волновалась: в последнее время что-то явно было не так, он нервничал, злился, она даже думала -- не разлюбил ли? На днях они шли вчетвером после школы с Глебом и Феликсом, решили купить мороженого -- ягодное за 7 копеек, уникальный случай. А Леша, как всегда, решил выпендриться и купить ей "Бородино" за 23. Сказал в окошечко:
-- Мне, пожалуйста, "Бородино", -- а Феликс тут же подхватил:
-- И коньячку еще двести грамм!
Леша почему-то рассердился, развернулся и на Феликса рявкнул: мол, это не шутки, так можно залететь по пустякам, надо понимать, где находишься.
Марина не поняла, с чего сыр-бор, но Глеб тихим шепотом пояснил, что про коньячок -- цитата из какой-то запрещенной песни. Ребята вечно играли в эти дурацкие игры, притворялись подпольщиками, передавали друг другу машинопись и кассеты. Марина как-то пробовала слушать Галича, но запись была плохая, слова разбирались с трудом, и вообще странно, как можно относиться ко всему этому всерьез. Марина куда больше любила "Машину времени", а из всего Самиздата прочитала только "Лебединый стан" Цветаевой -- потому что вообще любила Цветаеву, особенно любовные стихи. Иногда она говорила, что ее назвали Мариной в честь Цветаевой, но это, конечно, неправда: ее назвали Марианной в честь матери отца, которую Марина в сознательном возрасте и не видела.
Света по всегдашней своей глупости вышла без пальто и уже замерзла. Докурив, она бросила окурок в снег и побежала назад. Марина проводила ее взглядом, выдохнула голубоватый дым и вдохнула теплый весенний воздух. И тут Оксана сказала:
-- А ты знаешь, что это Чак заложил Вольфсона?
Вольфсона арестовали месяц назад, на Феликсов день рождения. Арестовали, впрочем, -- громко сказано: к нему пришли, отвезли куда-то (он говорил "на Лубянку", но скорее всего -- в РОНО или в милицию), поговорили и выпустили. Несколько дней Вольфсон ходил напуганный и гордый, по секрету рассказывал, что его приехали брать на двух машинах: знали, что он когда-то занимался каратэ и может оказать сопротивление. За что забрали, не знал никто, но потом начались вызовы к директору прямо с уроков, шушуканье по углам, классный час об усилении идеологической бдительности. Даже Марина, думавшая в основном о Чаке, заметила, что творится неладное. Как-то раз спросила Лешу, не знает ли он, в чем дело, -- но Леша отвечать отказался, даже огрызнулся, что случалось теперь все чаще.
-- Что значит -- заложил? -- спросила Марина.
-- Все говорят, что когда его Белуга поймала, ну, за стихи, он, чтобы от него отстали, рассказал все про Вольфсона.
-- Все -- это что? -- спросила Марина.
-- Я не знаю, -- ответила Оксана. -- Все -- это все. Наверное, про Самиздат или еще что-нибудь.
-- Ну, правильно, -- сказала Марина. -- Я всегда говорила Вольфсону, что он доиграется.
Она докурила сигарету и спросила:
-- А кто так говорит?
-- Да все, -- ответила Оксана. Прозвенел звонок, и они побежали к школе. Следующим уроком была математика, а математичка не любила, когда опаздывают.
Обычно они начинали целоваться еще в лифте, но сегодня что-то было не так. Леша нервничал, злился: казалось, тронь -- искры посыплются. Но когда они прошли к ней в комнату, сам стянул с Марины свитер. Никто уже давно не ходил в школу в форме: обычно ссылались на НВП, даже когда его не было. Она сняла джинсы, и Леша как-то оживился, быстро разделся, лег рядом. Они стали целоваться.
Леша очень хорошо целовался. Еще в прошлом году Марина перецеловалась на днях рождения и школьных дискотеках со всеми влюбленными в нее мальчиками: с Вольфсоном, Абрамовым, перешедшим в другую школу Кудряшовым и Лешей, который тогда ей совсем не нравился. Честно говоря, с восьмого класса она смотрела на Глеба Аникеева -- он был не очень красивый, зато романтично-задумчивый. К сожалению, он не обращал на нее внимания: похоже, втюрился в Оксану. Впрочем, Марина легко его забыла, когда осенью выяснилось, что она, неожиданно для всех, стала первой красавицей в десятом классе. Чак и Вольфсон подрались из-за нее у гаражей, как раз там, где она сегодня курила; Абрамов каждый день провожал до дома. На вечеринках она по-прежнему целовалась то с одним, то с другим, не без удовольствия слушая, как на кухне возбужденно болтают те, кому на сей раз не повезло. Она не чувствовала себя счастливой -- хотелось настоящей любви, а не обжиманцев в полутемной комнате под Boney M и КСП из соседней комнаты.
Перед поездкой в Питер Вольфсон признался ей в любви. Она сказала, что должна подумать, и в самом деле думала: может, да, именно Вольфсон, самый умный в классе, начитанный и серьезный. Впрочем, Леша нашел способ вернее: подошел к ней в поезде и спросил, с кем она живет в номере. Наверное, с Иркой, сказала она, и тогда он не терпящим возражений тоном потребовал:
-- Ушли ее куда-нибудь, я к тебе вечером приду.
И не дожидаясь ответа, зашагал по проходу в свое купе.
Теперь Марина считала, что Леша понимает ее лучше других, чуть ли не волшебным образом проникая в ее мысли. Еще он был очень красив: ей нравилась его кожа, его запах. Она не сразу это поняла, потребовалось время, чтобы рассмотреть и привыкнуть. Поначалу Марину пугал его член; он казался большим, и непонятно было, как его совать внутрь. Но потом она привыкла, и теперь даже легонько гладила его перед началом и называла "моей эбонитовой палочкой". Это они придумали вместе, потому что было неясно, как его называть: все слова казались слишком грубыми. Подвернулся анекдот про эбонитовую палочку ("Профессор, а она не ээээбонет?" -- "Не э... должна"), и выражение "нефритовый жезл", вычитанное в Камасутре. Отксерокопированные листки машинописи принес Леша, но ей так и не удалось добраться до конца: бесконечные описания объятий и ударов утомили, и, кроме того, понятно, что надо лет десять заниматься спортивной гимнастикой, чтобы такое выделывать. Впрочем, какие-то позы они попробовали: Марина и сверху, и на боку, и даже со спины. Честно говоря, Марина гордилась, что ей попался такой опытный и готовый к экспериментам любовник. Интересно, думала она, то недолгое время, пока мама еще жила с папой, они занимались этим в каких-то особых позах --или только женщина снизу, мужчина сверху?
Впрочем, эта поза как раз была самой приятной. Вот и сейчас Марина лежала, обхватив Лешу ногами, и старалась не шуметь. Стенки тонкие и соседка-пенсионерка не откажет себе в удовольствии наябедничать Марининой маме. Говорили, что секс -- кайфовое заняние, но особого кайфа Марина не испытывала. Иногда в такие минуты ее переполняла любовь, ей казалось, что они одни на всем свете, обнялись, как два маленьких зверька, отгородились от враждебного мира взрослых и сверстников. Это важнее всего: ощущение, что рядом с тобой человек, которому полностью доверяешь -- он один тебя понимает, и нет нужды ему врать.
Правда, однажды Марина соврала: самой первой ночью, когда лишилась девственности в номере ленинградской гостиницы, и Леша с ужасом смотрел на окровавленные простыни и собственные перепачканные волосы, она сказала, что это месячные. Ей было неловко, что она в десятом классе еще девственница. Пусть не слишком задается. Единственная ложь за весь их роман. Больше лгать не требовалось: они понимали друг друга без слов.
Но в тот день что-то не задалось. Леша никак не мог найти верный ритм, а потом застонал и кончил. Марина рассердилась. Она не любила, когда Леша кончал внутрь: сперма вытекает на кровать, и неясно, как замывать пятна. Они пробовали подстилать Лешину майку, но она сбивалась, и все равно приходилось тайком относить постельное белье в сумку для отправки в химчистку. Страшно представить последствия, догадайся мама, что Марина уже занимается любовью. Обычно Леша вынимал свою палочку, и сперма выливалась Марине на живот или на грудь. Отмывать ее муторно и противно, зато не остается следов.
Марина попыталась поднять ноги, чтобы Леша что-нибудь под нее подложил, но он даже не пошевелился.
-- Леша, -- сказала Марина раздраженно, -- дай майку.
Он вскочил, потянулся к майке, стал вытирать сперму, но было поздно: пятно уже растеклось по простыне. Марина разозлилась:
-- Я же тебя просила!
-- Отстань! -- огрызнулся Леша и начал одеваться.
-- Что значит -- "отстань!". Ирке будешь так говорить!
Ирка была влюблена в Лешу и даже рассорилась с Мариной, когда кто-то стукнул, что они в Ленинграде переспали.
-- При чем тут Ирка?
-- Потому что нечего со мной так говорить!
-- Ты первая начала, -- сказал Леша. -- Надо было по-нормальному сказать.
-- Я сказала.
-- Что ты сказала? "Я же тебя просила!" -- передразнил он. -- Когда просила? Вчера? Неделю назад?
-- Мы же говорили... -- начала оправдываться Марина. Она уже злилась: почему, почему он так с ней говорит?
-- "Мы же говорили..." Много ты умеешь говорить! Только "Лешенька" да "Лешенька", больше ничего от тебя не услышишь!
-- Лешенька! -- взмолилась Марина, -- зачем ты так!
-- Затем, что мне это надоело! Так не делай, сяк не делай! Если бы ты меня по-настоящему любила, все было бы иначе!
-- Я тебя люблю, -- прошептала Марина, и слезы навернулись ей на глаза.
-- Ничего ты меня не любишь! Тебе просто нравится это дело! -- И он кивнул на кровать.
Тогда Марина заплакала. Попыталась прислониться к Лешиному плечу, но он оттолкнул ее и выбежал из комнаты.
Грохнула входная дверь, и Марина осталась одна. Почему так, подумала она, почему он предал нашу любовь? Это же лучшее, самое чистое в нашей жизни. "Это дело!" Как он мог такое сказать?
Зазвенел звонок, и Марина бросилась к двери. Вернулся! обрадовалась она, все-таки вернулся!
Леша стоял на пороге, с независимым видом раскачивая сумку на плече.
-- Ну, извини, -- сказал он небрежно.
Обида снова захлестнула Марину, высохшие было слезы полились из глаз. Ты предал нашу любовь, прошептала она одними губами, и уже во весь голос закричала:
-- Убирайся! Предатель!
Леша дернулся. Хотел что-то сказать, но Марина уже захлопнула дверь.
-- Предатель! -- крикнула она снова и только услышав скрежет отъезжающего лифта, вспомнила слова Оксаны:
-- А ты знаешь, что это Чак заложил Вольфсона?
Глава двадцать вторая
Клуб прятался в полуподвале, как и все московские клубы. У входа толпилась орава молодых ребят в шинелях, пальто не по росту и майках с портретом бородача в обрамлении колючей проволоки и надписями "Гражданская оборона" и "Все идет по плану". Ни за что бы сюда не пошел, подумал Глеб, если б знал, что здесь такие уроды. Лучшие силы сопротивления антинародному режиму -- так, кажется, Ося сказал. Ну-ну. По мне -- так просто пэтэушники.
К началу концерта он опоздал. Оси не видать, на сцене худой интеллигентного вида очкарик кричал, отбивая ритм правой ладонью и с трудом перекрывая грохот музыки. Глеб расслышал "все мы тепличные выродки из московского гетто" и вздрогнул. Он чувствовал это много лет. Пусть Таня говорила, что Глеб не похож на ее мархишных друзей -- он знал, что это не так. Они жили в своем особом мире, словно в теплице. Мир московских художников или мир математических символов, цифр и байтов в Интернете --лишь разные облики одного и того же гетто.
Глеб снова прислушался.
Все листья станут зелеными
Ресницы все станут пушистыми
И все котята, и все утята
Запомнят войну с фашистами
Спокойной ночи, спокойной ночи,
Спокойной ночи малыши!
Слова приходилось разбирать сквозь барабанный перестук и невпопад играющую гитару. Интересно, подумал Глеб, а "Спокойной ночи, малыши" еще живы? Как там Филя и Степашка? Он понял, что не может представить персонажей детства в новой реальности. Филе и Степашке нет здесь места, как машинке "Эрика", продуктовым заказам, Самиздату и песням Высоцкого. Все эти вещи, такие далекие друг от друга, вместе ушли на дно. И нельзя сказать, чтобы Глеб о них жалел.
Малыши уснули спокойно
И ничего не хотят
Ведь их охраняет память
Память котят и утят
Память грязного снега
Память осенней листвы
И память русских колоний
Украины и Литвы
Под рев набитого пьяными подростками зала Глеб понял, что именно сейчас его война обрела слова. Его война -- воспоминание детства, немного сентиментальное, в одном ряду с Филей и Степашкой, с котятами и утятами, с невозможностью помыслить Украину и Литву русскими колониями, а не братскими республиками. Детская трогательность котят и утят не исключала военной жестокости. В конце концов, котята и утята тоже не дожили до 1996 года.
С Осей Глеб встретился только после концерта. Бешено жестикулируя, Ося восторгался "Красными звездами" и "Бандой четырех". Глеб, разумеется, их и не распознал. Он спросил о песне про котят и утят, но Ося опоздал еще больше и не знал, что была за группа. Они распили по бутылке пива, купленной в ближайшем ларьке. Становилось прохладно, и Ося предложил поехать к нему домой. Глеб с раздражением подумал, что можно было так сразу и договориться, не ходить на дурацкий концерт, где и слушать-то почти нечего.
-- Кто это у тебя на майке? -- спросил он Осю.
-- Летов, -- удивился Ося. -- Видишь: "Все идет по плану"
Глеб подумал о Снежане, и ему стало грустно. Ни Таня, ни ее подруги Летова не слушали, но имя все-таки Глебу знакомо.
-- Пожалуй, -- сознался он, -- я ни одной его песни не слышал.
-- Ух ты! -- оживился Ося. -- Я тебе тогда даже завидую. Я помню, первый раз мне его дал послушать приятель из параллельного класса. Я тогда любил "Аквариум" и к "Обороне" заранее относился с предубеждением, но кассету взял. По дороге к метро вставил кассету в плейер -- и... сейчас я бы сказал, что тогда и стал евразийцем. Это была "Поганая молодежь", вторая версия, и меня ударило, как пиздец. Помню, я спускался на эскалаторе и вдруг подумал, что если бы мог сделать так, чтобы все эти люди услышали Летова прямо сейчас -- мир перестал бы существовать. Сразу бы разрушился, взорвался изнутри. Такая в этом была сила. Я, наверное, уже не могу объяснить, но у меня было такое чувство, словно я совершил прорыв к настоящей реальности.
Глеб кивнул.
-- Я что-то похожее чувствовал, когда Галича в школе слушал, -- сказал он. Несколько лет разницы сильно сказались на вкусах матшкольных мальчиков. На секунду Глеб вспомнил ту сопричастность тайне, то поднимающееся изнутри волнение, какого больше не будет никогда. Падение коммунизма лишило его мир тайн -- Глебу теперь нечего скрывать. Для внешнего мира он уже не бомба с тикающим в глубине ритмом чужих стихов, что открывают путь к настоящей, невиртуальной, реальности.
Поднимаясь в исписанном граффити лифте в Осину квартиру на Рязанском проспекте, Глеб подумал, что за последнее время ни разу ни попадал в нормальное жилье: Хрустальный -- смесь офиса и коммуналки, Беновы роскошные хоромы в самом деле превратились в коммуналку, а у Луганского -- сквот. Глеб не удивился бы, если б выяснилось, что Ося живет в коммуне или еще в какой временной автономной зоне.
Между тем Осина "двушка" оказалась самой обычной квартирой, похожей на ту, где прошло детство Глеба. Все стены большой комнаты занимали книжные полки, с книгами на английском и русском, и стелажи с кассетами. На полу, среди детских игрушек, сидел трехлетний малыш. Галя, жена Оси, что-то готовила на кухне. Разве что музыка сменилась, да картинки на стенах: вместо Хэмингуэя был Летов, вместо открыток с видами Парижа -- распечатанный на принтере плакат: "Большой Брат все еще видит тебя".
-- Я тоже люблю Оруэлла, -- сказал Глеб.
-- Культовый автор для хакеров, -- ответил Ося. -- Он был коммунист, ты в курсе?
-- Хакеры -- это кто вирусы пишет? -- спросил Глеб.
-- Хакеры -- это очень хорошие программисты, -- сказал Ося. -- Иногда ломают защиты чужих программ, потому что information wants to be free. А вот вирусы, -- махнул рукой Ося, -- пишут те же люди, что и антивирусные программы. Это как с наркотиками: менты их продают и сами же с ними борются. Собирают, так сказать, двойной урожай.
Осина жена Галя оказалась невысокой худощавой женщиной, с подвижным, остроносым лицом. Слово "девушка" к ней как-то не подходило -- хотя она была одноклассницей Оси, от нее исходило какое-то чувство покоя, словно ей было уже за тридцать. Годовалая девочка не слезала у нее с рук и громко кричала, словно подпевая магнитофону. Глеб с трудом разобрал слова -- непрерывный суицид для меня -- и подумал, что не стал бы ставить своим детям таких песен. Во всяком случае -- в младенчестве. Снова мелькнула мысль о Чаке, но Глеб ее прогнал.
На обоях черным фломастером нарисована большая буква А в круге, а рядом с ней прикреплены разные значки -- со свастикой, с такой же буквой А, с перевернутой пятиконечной звездой (тоже в круге), с тем же Летовым и еще куча других, которых Глеб не запомнил.
-- Что это? -- спросил он, показывая на А.
-- Анархия, -- ответил Ося. -- Мы хотели сделать такую композицию, по принципу дополнительности, со свастикой. Типа "все, что не анархия -- то фашизм". Никак не можем придумать, как изобразить.
-- Послушай, -- спросил Глеб, пытаясь вспомнить, где он раньше слышал эту фразу, -- я все хотел спросить. Ты же еврей, а вот у тебя свастика, сам говоришь, фашизм... как это все сочетается?
-- А что? -- сказал Ося. -- Нормально сочетается. Нужно просто подходить ко всему с точки зрения геополитики. Евразийские силы можно найти и внутри иудаизма, и внутри нацизма. Вот, скажем, Эвола. Его же нельзя путать с Геббельсом или даже с Хаусхоффером.
Глеб рефлекторно кивнул, как делал всегда, слыша больше двух незнакомых имен подряд. Правда, имя Хаусхоффер показалось ему смутно знакомым, но он не мог вспомнить, где и когда оно ему встречалось.