Страница:
– Но ты должна сотрудничать, – сказала Луиза, – врач ничего не может сделать, если пациент не сотрудничает.
– Я сотрудничаю, – возразила я.
– Ничего подобного. Ты брыкаешься на каждом шагу. А ты должна быть со мной абсолютно откровенной.
– Я откровенна, – возразила я, – только я думала, что психоаналитик должен начинать с самого начала. Ты начинаешь не с того конца, – добавила я с напором.
Луиза вздохнула:
– Хорошо. Начну с самого начала. Только, пожалуйста, сосредоточься. Какое твое самое первое воспоминание?
Первое воспоминание? Я никогда об этом не думала. Пожалуй, первое, что я могла вспомнить, это как я лежу в кроватке и жду, что мама придет пожелать мне спокойной ночи. И горит лампа, и мама входит в вечернем платье, и от нее пахнет удивительно приятными духами, и она склоняется над кроваткой, и целует меня и говорит ласковые-ласковые слова. Потом она уходит, а дивный запах ее духов частично остается со мной.
А еще я помнила, как иногда перед сном, прежде чем Бинни уложит меня в постель, я заходила к маме в комнату. А она сидела перед туалетным столиком. Ее вечернее платье, свежевыглаженное и еще пахнущее утюгом, лежало расправленным на ее постели. Ее волосы были стянуты синей бархатной ленточкой, и она легкими движениями наносила румяна на щеки и подкрашивала губы. Потом она развязывала ленточку, и я начинала расчесывать ей волосы щеткой в серебряной оправе и чувствовала себя при этом очень значительной и важной.
Вот такие были мои первые воспоминания, и я поведала о них Луизе.
Она сидела за письменным столом и что-то деловито заносила в свой блокнот.
– Интересно, – приговаривала она. – Очень интересно. Оба твоих первых воспоминания связаны с матерью. А что ты помнишь об отце?
– Не знаю уж, какое из моих воспоминаний первое. Когда я была маленькой, он казался мне чем-то вроде Бога… А вот есть одно милое воспоминание. Я помню, что Бинни одевает меня в мое самое красивое пальтишко…
– Кто это – Бинни?
– Моя няня. Мама, и папа, и я спускаемся и берем такси, и катаемся по всему Нью-Йорку, и смотрим на украшенные рождественские елки.
– Дорогое удовольствие, – заметила Луиза.
– Было очень красиво. Я сидела у папы на коленях, и он обхватил меня рукой, точно загородил от ночной темноты, там, за стеклами машины. И мы видели столько красивых елок по всей Парк-авеню, и огромное дерево на Вашингтон-сквер. Мы объездили весь город, побывали даже в Бруклине и Бронксе.
Луиза покивала и снова что-то занесла в свой блокнот. Она так торопливо записывала, что я засомневалась, разберет ли она потом свои каракули. Когда она пишет медленно и старательно, и то у нее получается как курица лапой. Порой она даже не может прочесть, что написано у нее в дневнике, и звонит мне, чтобы спросить, что задано на дом.
Потом, оторвавшись от своей писанины, она поглядела на меня и выпалила:
– Камилла, что ты знаешь о сексе?
– Я. Ну, как это сказать… – замялась я. Ну, знаю кое-что.
– Разве твоя мама ничего тебе не рассказывала?
Как же! Когда мне было десять, мама подарила мне красивую книжечку, где рассказывалось про цветы, и животных, и про младенцев. Там были красивые фотографии цветущих яблонь и маленькие розовые поросятки и смешные, похожие на старичков, младенчики с прижатыми к груди коленками.
– Ты бы лучше продолжила свой психоанализ, – сказала я. – А это не имеет ни к чему никакого отношения.
– Ладно, забудь, – смилостивилась Луиза и снова что-то записала в блокноте, а затем с серьезным видом, как настоящий доктор Роуэн, произнесла: – Знаешь ли ты, Камилла Дикинсон, что ты отличаешься абсолютно от всех на свете, что вообще не существует двух абсолютно идентичных личностей?
– Конечно, знаю!
– Можешь ли ты мне сказать, когда ты впервые ощутила себя как личность?
– Да не знаю я. А впрочем, нет, знаю.
Луиза удовлетворенно улыбнулась.
– У тебя и у меня есть одно хорошее качество, – сказала она. – Мы обе обладаем прекрасной памятью. И это необходимо и для твоей и для моей будущих профессий. Но продолжай, продолжай.
– Подумать, – сказала я, – так мне кажется, не такая уж простая вещь – сделать открытие, что ты – это только ты, и никто другой.
– Сколько тебе было лет, когда ты это поняла? – спросила Луиза.
– Я точно не помню. Кажется, это было в ночь перед моим днем рождения. Только я не помню, сколько мне должно было исполниться. Я никак не могла заснуть – в таком я находилась возбуждении. Ну, ты знаешь, как это бывает перед днем рождения или перед Рождеством. Следующий день был воскресный, так что папа и мама должны были весь день провести со мной. Я надеялась, что мы с папой пойдем кататься на коньках на пруду, и мне бы надарили подарков, и потом я могла бы попозже лечь спать.
– Пожалуйста, не упускай ничего, – попросила Луиза. – Рассказывай все. Самые крошечные детали могут иметь огромное значение.
– Ну, я лежала в постели и смотрела на светлые квадратики на потолке, которые получались от окон соседних домов, там люди еще не легли спать. Потом я выскользнула из постели, потому что была в большом волнении и стала возле окна, глядя на противоположный дом. В одном из окон за тюлевой занавеской я увидела, как кто-то раздевается, сняв платье через голову и наклонившись, чтобы снять чулки и обувь. И тут мне вдруг пришло в голову: а о чем она, раздеваясь, думает? И вообще – что думают другие люди? Что думают другие ребята, когда не разговаривают со мной? И тут почему-то мне стало страшно. Ведь все люди думают, и те, кого я знаю, и те, с кем я незнакома, прохожие на улице и дети, которые играют в парке. Меня почему-то это до сих пор путает.
– Да, – сказала Луиза. – Да, Камилла. Я понимаю, о чем ты говоришь. Меня это тоже пугает. Но продолжай.
– Помню, я включила свет и стала перед зеркалом. Меня все еще пугало, что вот люди приготовляются ко сну, и что-то думают про себя, и не знают ничего обо мне, и я совсем-совсем не имею для них никакого значения. Какое ты можешь иметь значение, когда люди не знают, что ты есть на свете? Смотреться в зеркало было для меня утешением – ведь вот же я есть, я – Камилла Дикинсон, и вот он – мой мир, в котором я живу. Я почему-то стала плакать. Я все плакала и плакала и звала маму, но никто ко мне не приходил. Никто не приходил.
– Фрэнк всегда приходил ко мне, – сказала Луиза, – когда я плакала. Хотя я плакала очень редко. Фрэнк был со мной очень ласков, когда я была маленькой. Он очень изменился… Но продолжай.
– Наконец пришел папа. Он ласково со мной поговорил. Странно, но в тех случаях, когда папа проявлял ко мне внимание – а это бывало нечасто, – я чувствовала себя безопаснее и защищенное, чем когда я бывала с мамой. Он дал мне попить водички, и рассказал мою любимую сказку про трех медведей, и велел мне спать.
Наутро, когда я проснулась рано-рано, я опять подошла к зеркалу, постояла, посмотрела на себя, и вдруг у меня в голове что-то щелкнуло.
– Это я, – сказала я себе, – Камилла Дикинсон. Я – это я. И вот так я выгляжу. Сегодня мой день рождения. Я существую, как и все остальные люди, те, которые раздеваются в доме напротив, те, кто идет мимо меня по улице. И тут мне не стало так уж важно, что люди на улице и в домах напротив ничего обо мне не знают.
– Я тоже помню, когда осознала себя, – сказала Луиза. – Только это было совсем по-другому. Это было в парке. Я за что-то очень разозлилась на Фрэнка, и швырнула в него камнем, и попала ему в голову, а он отрубился. И я подумала, что я его убила. И тут вдруг я поняла, что тот человек, кто это сделал, – это я. Удивительно, да? А как ты думаешь, все люди помнят, когда они осознали себя?
– Не знаю, – ответила я.
Потом она снова взялась за блокнот и карандаш и спросила:
– А почему мама не пришла к тебе? Она была больна или что?
– Да. Она была сильно больна. Чуть не умерла.
– Ее увезли в больницу? – спросила Луиза с живым интересом, какой она всегда испытывала ко всем подробностям, касающимся болезней, больницы и т. п.
– Да. Как раз в утро моего дня рождения. Это был самый ужасный мой день рождения за всю жизнь.
– Ты ее навещала в больнице?
– Да. К нам приехала бабушка. Бабушка Уайлдинг. И отвезла меня в больницу на такси. Это была странная поездка.
– Почему?
– Все было ужасно. Потому что люди на улице ничего не знали про мамину болезнь, и про то, что это мой день рождения, и про то, как мне страшно за маму. Они шли себе и шли, точно ничего не случилось.
– Да, – согласилась Луиза, – я понимаю. Всегда легче, если кто-то знает про тебя, да? Когда Мона с Биллом подерутся, мне уже не так тяжело, как только я расскажу тебе об этом. Они тебе не объяснили тогда, что было с твоей мамой?
– Нет. Я была еще маленькая. Я была очень напутана. Мне казалось, если мама в мой день рождения оказалась в больнице, значит, она умирает.
– Ну, дальше, – сказала Луиза.
– Я раньше никогда не бывала в больнице. Мне и сейчас страшно вспоминать тот день.
– Я люблю больницы, – сказал Луиза. – Когда я стану доктором, моя квартира будет в самой больнице. Но продолжай.
– Вот, собственно, и все. Мама пробыла в больнице пару недель, а потом вернулась домой.
Луиза что-то быстренько записала в блокнот, приговаривая:
– Это интересно, это очень интересно.
Потом у нее появилось на лице какое-то смущенное выражение.
– Ей-богу, Камилла, мне ясно, что мне еще очень многому надо научиться, если я хочу стать психиатром. Я бы должна была так много извлечь из того, что ты мне сказала. Должна была понять причину твоих комплексов. А я, кажется, так ничего и не извлекла. Единственное, что я поняла, что я полная невежда. Ты и правда не знаешь, что было с твоей мамой?
– Я не помню, сказали ли они мне вообще что-нибудь.
– А у нее не было ли выкидыша?
Я смутилась. Я не знаю ничего про те вещи, про которые знает Луиза. Все это просто не приходит мне в голову.
– А когда ты решила стать астрономом?
Я покачала головой:
– Точно не знаю. Сколько я себя помню – всегда. Бабушка говорила мне названия звезд, когда я гостила у нее летом в штате Мэн. И водила меня в планетарий, и давала читать книжки. Я просто… я просто никогда ничем другим не собиралась заниматься.
– Ясно, – сказала Луиза. – Сильное влияние бабушки в вопросах карьеры.
И она опять что-то записала в блокнот.
Тут мы услышали, как хлопнула входная дверь. Пришел Билл. Мона сказала что-то тихим голосом, но Билл не ответил. Потом мы услышали, как Мона сказала громко:
– Ты можешь хотя бы поздороваться? Но Билл опять ничего не ответил.
– Фрэнк ушел куда-то и не вернулся на ланч, – говорила Мона.
Было слышно, как отодвинулся стул, но Билл продолжал молчать.
– Тебе что, все равно?
– Почему бы ему не уйти, если ему надо? – ответил Билл наконец. – Я его не виню. – Голос его звучал как-то тускло.
– Тебе что, все равно, что твои дети проводят большую часть времени на улице? – спросила Мона.
Раздался такой звук, точно Билл пнул ногой какой-то предмет.
– Как ты можешь быть таким бесчувственным? – закричала Мона. – Никого в жизни не встречала такого бесчувственного, как ты. Тебя хоть что-нибудь, хоть что-нибудь трогает?
Билл ничего не отвечал, только было слышно, как он пинает стулья, затем раздался стук. Это пепельница была резко швырнута на стол.
– Все, что ты можешь, это курить! – продолжала кричать Мона. – Все, что тебя интересует, так это проклятые сигареты! Тебе было бы наплевать, если бы обоих детей кто-нибудь убил у тебя на глазах!
Оскар принялся возбужденно лаять.
– Пошел прочь, ненавистный зверь! – заорала на него Мона.
Луиза низко склонила голову над блокнотом и сделала вид, что она что-то старательно записывает. Но я заметила, как краска бросилась ей в лицо, когда Мона подняла крик. А затем лицо ее сделалось мертвенно-бледным, а волосы, упавшие ей на лицо, казалось, пламенеют красным цветом. Я взглянула на нее, отвела взгляд и уставилась на пружины верхней полки кровати.
6
– Я сотрудничаю, – возразила я.
– Ничего подобного. Ты брыкаешься на каждом шагу. А ты должна быть со мной абсолютно откровенной.
– Я откровенна, – возразила я, – только я думала, что психоаналитик должен начинать с самого начала. Ты начинаешь не с того конца, – добавила я с напором.
Луиза вздохнула:
– Хорошо. Начну с самого начала. Только, пожалуйста, сосредоточься. Какое твое самое первое воспоминание?
Первое воспоминание? Я никогда об этом не думала. Пожалуй, первое, что я могла вспомнить, это как я лежу в кроватке и жду, что мама придет пожелать мне спокойной ночи. И горит лампа, и мама входит в вечернем платье, и от нее пахнет удивительно приятными духами, и она склоняется над кроваткой, и целует меня и говорит ласковые-ласковые слова. Потом она уходит, а дивный запах ее духов частично остается со мной.
А еще я помнила, как иногда перед сном, прежде чем Бинни уложит меня в постель, я заходила к маме в комнату. А она сидела перед туалетным столиком. Ее вечернее платье, свежевыглаженное и еще пахнущее утюгом, лежало расправленным на ее постели. Ее волосы были стянуты синей бархатной ленточкой, и она легкими движениями наносила румяна на щеки и подкрашивала губы. Потом она развязывала ленточку, и я начинала расчесывать ей волосы щеткой в серебряной оправе и чувствовала себя при этом очень значительной и важной.
Вот такие были мои первые воспоминания, и я поведала о них Луизе.
Она сидела за письменным столом и что-то деловито заносила в свой блокнот.
– Интересно, – приговаривала она. – Очень интересно. Оба твоих первых воспоминания связаны с матерью. А что ты помнишь об отце?
– Не знаю уж, какое из моих воспоминаний первое. Когда я была маленькой, он казался мне чем-то вроде Бога… А вот есть одно милое воспоминание. Я помню, что Бинни одевает меня в мое самое красивое пальтишко…
– Кто это – Бинни?
– Моя няня. Мама, и папа, и я спускаемся и берем такси, и катаемся по всему Нью-Йорку, и смотрим на украшенные рождественские елки.
– Дорогое удовольствие, – заметила Луиза.
– Было очень красиво. Я сидела у папы на коленях, и он обхватил меня рукой, точно загородил от ночной темноты, там, за стеклами машины. И мы видели столько красивых елок по всей Парк-авеню, и огромное дерево на Вашингтон-сквер. Мы объездили весь город, побывали даже в Бруклине и Бронксе.
Луиза покивала и снова что-то занесла в свой блокнот. Она так торопливо записывала, что я засомневалась, разберет ли она потом свои каракули. Когда она пишет медленно и старательно, и то у нее получается как курица лапой. Порой она даже не может прочесть, что написано у нее в дневнике, и звонит мне, чтобы спросить, что задано на дом.
Потом, оторвавшись от своей писанины, она поглядела на меня и выпалила:
– Камилла, что ты знаешь о сексе?
– Я. Ну, как это сказать… – замялась я. Ну, знаю кое-что.
– Разве твоя мама ничего тебе не рассказывала?
Как же! Когда мне было десять, мама подарила мне красивую книжечку, где рассказывалось про цветы, и животных, и про младенцев. Там были красивые фотографии цветущих яблонь и маленькие розовые поросятки и смешные, похожие на старичков, младенчики с прижатыми к груди коленками.
– Ты бы лучше продолжила свой психоанализ, – сказала я. – А это не имеет ни к чему никакого отношения.
– Ладно, забудь, – смилостивилась Луиза и снова что-то записала в блокноте, а затем с серьезным видом, как настоящий доктор Роуэн, произнесла: – Знаешь ли ты, Камилла Дикинсон, что ты отличаешься абсолютно от всех на свете, что вообще не существует двух абсолютно идентичных личностей?
– Конечно, знаю!
– Можешь ли ты мне сказать, когда ты впервые ощутила себя как личность?
– Да не знаю я. А впрочем, нет, знаю.
Луиза удовлетворенно улыбнулась.
– У тебя и у меня есть одно хорошее качество, – сказала она. – Мы обе обладаем прекрасной памятью. И это необходимо и для твоей и для моей будущих профессий. Но продолжай, продолжай.
– Подумать, – сказала я, – так мне кажется, не такая уж простая вещь – сделать открытие, что ты – это только ты, и никто другой.
– Сколько тебе было лет, когда ты это поняла? – спросила Луиза.
– Я точно не помню. Кажется, это было в ночь перед моим днем рождения. Только я не помню, сколько мне должно было исполниться. Я никак не могла заснуть – в таком я находилась возбуждении. Ну, ты знаешь, как это бывает перед днем рождения или перед Рождеством. Следующий день был воскресный, так что папа и мама должны были весь день провести со мной. Я надеялась, что мы с папой пойдем кататься на коньках на пруду, и мне бы надарили подарков, и потом я могла бы попозже лечь спать.
– Пожалуйста, не упускай ничего, – попросила Луиза. – Рассказывай все. Самые крошечные детали могут иметь огромное значение.
– Ну, я лежала в постели и смотрела на светлые квадратики на потолке, которые получались от окон соседних домов, там люди еще не легли спать. Потом я выскользнула из постели, потому что была в большом волнении и стала возле окна, глядя на противоположный дом. В одном из окон за тюлевой занавеской я увидела, как кто-то раздевается, сняв платье через голову и наклонившись, чтобы снять чулки и обувь. И тут мне вдруг пришло в голову: а о чем она, раздеваясь, думает? И вообще – что думают другие люди? Что думают другие ребята, когда не разговаривают со мной? И тут почему-то мне стало страшно. Ведь все люди думают, и те, кого я знаю, и те, с кем я незнакома, прохожие на улице и дети, которые играют в парке. Меня почему-то это до сих пор путает.
– Да, – сказала Луиза. – Да, Камилла. Я понимаю, о чем ты говоришь. Меня это тоже пугает. Но продолжай.
– Помню, я включила свет и стала перед зеркалом. Меня все еще пугало, что вот люди приготовляются ко сну, и что-то думают про себя, и не знают ничего обо мне, и я совсем-совсем не имею для них никакого значения. Какое ты можешь иметь значение, когда люди не знают, что ты есть на свете? Смотреться в зеркало было для меня утешением – ведь вот же я есть, я – Камилла Дикинсон, и вот он – мой мир, в котором я живу. Я почему-то стала плакать. Я все плакала и плакала и звала маму, но никто ко мне не приходил. Никто не приходил.
– Фрэнк всегда приходил ко мне, – сказала Луиза, – когда я плакала. Хотя я плакала очень редко. Фрэнк был со мной очень ласков, когда я была маленькой. Он очень изменился… Но продолжай.
– Наконец пришел папа. Он ласково со мной поговорил. Странно, но в тех случаях, когда папа проявлял ко мне внимание – а это бывало нечасто, – я чувствовала себя безопаснее и защищенное, чем когда я бывала с мамой. Он дал мне попить водички, и рассказал мою любимую сказку про трех медведей, и велел мне спать.
Наутро, когда я проснулась рано-рано, я опять подошла к зеркалу, постояла, посмотрела на себя, и вдруг у меня в голове что-то щелкнуло.
– Это я, – сказала я себе, – Камилла Дикинсон. Я – это я. И вот так я выгляжу. Сегодня мой день рождения. Я существую, как и все остальные люди, те, которые раздеваются в доме напротив, те, кто идет мимо меня по улице. И тут мне не стало так уж важно, что люди на улице и в домах напротив ничего обо мне не знают.
– Я тоже помню, когда осознала себя, – сказала Луиза. – Только это было совсем по-другому. Это было в парке. Я за что-то очень разозлилась на Фрэнка, и швырнула в него камнем, и попала ему в голову, а он отрубился. И я подумала, что я его убила. И тут вдруг я поняла, что тот человек, кто это сделал, – это я. Удивительно, да? А как ты думаешь, все люди помнят, когда они осознали себя?
– Не знаю, – ответила я.
Потом она снова взялась за блокнот и карандаш и спросила:
– А почему мама не пришла к тебе? Она была больна или что?
– Да. Она была сильно больна. Чуть не умерла.
– Ее увезли в больницу? – спросила Луиза с живым интересом, какой она всегда испытывала ко всем подробностям, касающимся болезней, больницы и т. п.
– Да. Как раз в утро моего дня рождения. Это был самый ужасный мой день рождения за всю жизнь.
– Ты ее навещала в больнице?
– Да. К нам приехала бабушка. Бабушка Уайлдинг. И отвезла меня в больницу на такси. Это была странная поездка.
– Почему?
– Все было ужасно. Потому что люди на улице ничего не знали про мамину болезнь, и про то, что это мой день рождения, и про то, как мне страшно за маму. Они шли себе и шли, точно ничего не случилось.
– Да, – согласилась Луиза, – я понимаю. Всегда легче, если кто-то знает про тебя, да? Когда Мона с Биллом подерутся, мне уже не так тяжело, как только я расскажу тебе об этом. Они тебе не объяснили тогда, что было с твоей мамой?
– Нет. Я была еще маленькая. Я была очень напутана. Мне казалось, если мама в мой день рождения оказалась в больнице, значит, она умирает.
– Ну, дальше, – сказала Луиза.
– Я раньше никогда не бывала в больнице. Мне и сейчас страшно вспоминать тот день.
– Я люблю больницы, – сказал Луиза. – Когда я стану доктором, моя квартира будет в самой больнице. Но продолжай.
– Вот, собственно, и все. Мама пробыла в больнице пару недель, а потом вернулась домой.
Луиза что-то быстренько записала в блокнот, приговаривая:
– Это интересно, это очень интересно.
Потом у нее появилось на лице какое-то смущенное выражение.
– Ей-богу, Камилла, мне ясно, что мне еще очень многому надо научиться, если я хочу стать психиатром. Я бы должна была так много извлечь из того, что ты мне сказала. Должна была понять причину твоих комплексов. А я, кажется, так ничего и не извлекла. Единственное, что я поняла, что я полная невежда. Ты и правда не знаешь, что было с твоей мамой?
– Я не помню, сказали ли они мне вообще что-нибудь.
– А у нее не было ли выкидыша?
Я смутилась. Я не знаю ничего про те вещи, про которые знает Луиза. Все это просто не приходит мне в голову.
– А когда ты решила стать астрономом?
Я покачала головой:
– Точно не знаю. Сколько я себя помню – всегда. Бабушка говорила мне названия звезд, когда я гостила у нее летом в штате Мэн. И водила меня в планетарий, и давала читать книжки. Я просто… я просто никогда ничем другим не собиралась заниматься.
– Ясно, – сказала Луиза. – Сильное влияние бабушки в вопросах карьеры.
И она опять что-то записала в блокнот.
Тут мы услышали, как хлопнула входная дверь. Пришел Билл. Мона сказала что-то тихим голосом, но Билл не ответил. Потом мы услышали, как Мона сказала громко:
– Ты можешь хотя бы поздороваться? Но Билл опять ничего не ответил.
– Фрэнк ушел куда-то и не вернулся на ланч, – говорила Мона.
Было слышно, как отодвинулся стул, но Билл продолжал молчать.
– Тебе что, все равно?
– Почему бы ему не уйти, если ему надо? – ответил Билл наконец. – Я его не виню. – Голос его звучал как-то тускло.
– Тебе что, все равно, что твои дети проводят большую часть времени на улице? – спросила Мона.
Раздался такой звук, точно Билл пнул ногой какой-то предмет.
– Как ты можешь быть таким бесчувственным? – закричала Мона. – Никого в жизни не встречала такого бесчувственного, как ты. Тебя хоть что-нибудь, хоть что-нибудь трогает?
Билл ничего не отвечал, только было слышно, как он пинает стулья, затем раздался стук. Это пепельница была резко швырнута на стол.
– Все, что ты можешь, это курить! – продолжала кричать Мона. – Все, что тебя интересует, так это проклятые сигареты! Тебе было бы наплевать, если бы обоих детей кто-нибудь убил у тебя на глазах!
Оскар принялся возбужденно лаять.
– Пошел прочь, ненавистный зверь! – заорала на него Мона.
Луиза низко склонила голову над блокнотом и сделала вид, что она что-то старательно записывает. Но я заметила, как краска бросилась ей в лицо, когда Мона подняла крик. А затем лицо ее сделалось мертвенно-бледным, а волосы, упавшие ей на лицо, казалось, пламенеют красным цветом. Я взглянула на нее, отвела взгляд и уставилась на пружины верхней полки кровати.
6
– Даже если я не могу это объяснить, я знаю, что все тобою сказанное очень показательно. Ты можешь еще что-нибудь припомнить?
Лежа на нижней кровати и уставившись на пружины верхней, я вспоминала. Я вспомнила то, что было глубоко запрятано в темных уголках моего сознания. Я как бы это начисто забыла. И странно, как я могла забыть такое важное для меня. По-видимому, я старалась сознательно это забыть. Если бы я помнила, то не могла бы жить спокойно и счастливо. Но сейчас слова, которые выкрикивала Мона, пробудили это воспоминание, и оно выплыло на свет.
Это произошло летом. Мы проводили лето в штате Мэн. Мне тогда исполнилось четыре или пять лет. Это была самая макушка лета. Было лениво, тепло, зелено. Бабушка Уилдинг, мамина мама, собиралась приехать погостить у нас недельку-другую. Дядя Тод обещал ее привезти. Мы ждали их к ужину. Но настало время ужина, а бабушка так и не появилась.
Бинни отвела меня наверх, раздела, выкупала, надела на меня пижаму и велела спуститься, пожелать спокойной ночи маме и папе. Я спустилась вниз и остановилась в дверях, ведущих на веранду. Папа готовил два коктейля, себе и маме. Мама сидела в качалке, покачивалась взад-вперед. Из глаз у нее ручьем текли слезы. Я побоялась ступить на веранду. Вдруг мама качнулась вперед, вытерла тыльной стороной ладони слезы и сказала дрожащим, злым голосом:
– Как ты можешь быть таким бесчувственным! Мама и Тод давно уже должны быть здесь. Или по крайней мере… А ты сидишь и распиваешь коктейли, как будто ничего не случилось.
– Что ты хочешь, чтобы я делал? – спросил папа. И лицо его приобрело каменное выражение, как у статуй в Метрполитен-музее.
– Я хочу, чтобы ты беспокоился! – закричала мама. – Я хочу, чтобы тебя касалось, что я умираю от тревоги. Я знаю, что-то ужасное… А ты сидишь тут со своим коктейлем и ничего не предпринимаешь! Тебя ничто, кроме твоего коктейля, не интересует!
– Я ничего не могу поделать, Роуз, – спокойно возразил ей папа. – Я звонил твоей маме, но там никто не отвечает. Значит, они выехали. Если они не появятся к десяти часам, позвоню Мардж и Джен, но я не хочу их тревожить до тех пор, пока не будет абсолютной необходимости.
Это все происходило до того, как тетя Джен вышла замуж, она все еще жила с дядей Тодом и тетей Мардж.
– О, Господи, – простонала мама, – о, Господи!
– Тебе было бы легче, если бы я метался из угла в угол и корчил обеспокоенную мину? – спросил папа. – Сейчас ничего не остается делать, кроме как ждать. Я не думаю, что внешние проявления тревоги могли бы чему-нибудь помочь.
– Если бы ты действительно беспокоился… – сказала мама. – Если бы ты старался хранить спокойствие ради меня… Но ты не тревожишься. Тебе все равно, если Тод и мама… Для тебя ничего не значит, если с ними случилось что-то ужасное.
– Ты случайно не впадаешь в истерику? А, Роуз? – спросил папа. – Тысячи причин могли задержать их в пути.
Мама покачала головой:
– Нет, нет. Ты всегда такой. Тебя ничто не способно взволновать. Ты всегда говоришь: «Все будет хорошо». Когда мама болела воспалением легких, ты тоже не беспокоился, тебе было все равно.
Папа осторожно вылил себе в стакан еще один коктейль, затем сказал, медленно подбирая слова:
– Ты так говоришь, потому что тебе кажется, будто я не люблю твою мать. Ты думаешь, что все мужчины плохо относятся к своим тещам. Поэтому ты так и говоришь. Уверяю тебя, ты ошибаешься. Я с твоей матерью более близок, чем когда-либо был со своей.
– Нет, нет, – повторила мама. – Я не только маму имею в виду. Вообще. Когда у Камиллы прошлой зимой была корь и была высоченная температура, ты тоже был спокоен. Ты сказал просто, что у нее прекрасный уход и что все дети проходят через это. И ты не тревожился обо мне, когда я ее рожала. Мама сказала, что ты сидел и читал книжку… читал книжку, когда я так мучилась и была в такой опасности!
– Ты не мучилась и не подвергалась большей опасности, чем все женщины. У тебя были абсолютно нормальные роды безо всяких осложнений.
Мама закричала в ярости:
– Я не могу этого вынести! Я не могу вынести! Как можно было прожить с… Каждый день видеть человека, который ничего не чувствует. Абсолютно бесчувственный!
Папа поставил свой стакан на ручку кресла и ушел с веранды, а мама раскачивалась взад-вперед в качалке в страшном гневе.
Я стояла в дверях, пока Бинни не окликнула меня;
– Камилла, ты сказала «спокойной ночи» маме и папе?
Тогда я вышла на веранду, и мама перестала раскачиваться. Мама посадила меня к себе на колени, и я прижалась к ее груди. Она поцеловала меня в макушку, и в щеку, и сзади – в шею, потом спустила с колен и сказала:
– Беги, ложись в постельку, деточка. Я попрошу бабушку подняться к тебе, когда она приедет.
Я пошла наверх, Бинни уложила меня в постель, пожелала спокойной ночи и вышла, прикрыв дверь. Но я не могла уснуть. Я лежала в постели с открытыми глазами и думала, что что-то ужасное случилось с дядей Тодом и бабушкой. Я все думала и думала, все боялась и боялась, пока наконец не заснула.
Меня разбудили громкие голоса и смех, я соскочила с кровати и подбежала к окну. Перед крыльцом стояла длинная машина дяди Тода, а оттуда по очереди высыпались бабушка и все Уилдинги: дядя Тод, и тетя Мардж, и трое ее детей – Подж, Тодди и Тим, и тетя Джен, вся увешанная пакетами и пакетиками. Мама повисла у бабушки на шее с криками:
– Мама, что случилось, что случилось, мы чуть с ума… Марджори, Дженни, дети, как я рада вас видеть… мама, мы думали, с тобой и Тодом что-то случилось, авария или что-то такое!
– Ну, если ты будешь висеть на телефоне целый день, никто до тебя не дозвонится, – сказала бабушка.
– Но мы не разговаривали по телефону! – воскликнула мама. – Только Рефферти один раз позвонил к вам, узнать, выехали ли вы… Но телефон молчал, и мы подумали, что вы уже в пути. Это было всего один раз, когда мы… Вы правда нам звонили?
– У меня разве есть привычка говорить, что я что-то сделала, когда я этого вовсе не делала, а, Роуз?
– У нас спаренный телефон, – сказал папа, обращаясь к бабушке. – Возможно, кто-то и занимал его целый день, а мы не знали.
– Но междугородный… Неужели нельзя что-нибудь сделать, чтобы междугородные звонки…
Дядя Тод обнял маму за плечи и сказал:
– Но мы же все уже здесь живые и здоровые. Не хочешь ли ты пригласить нас в дом? И не беспокойся об обеде. Мы все привезли с собой. Отварную свинину, и багажник забит всем на свете с огорода, и еще есть индейка, и погляди на Джен, она скупила чуть ли не весь магазин.
– О, заходите, заходите, – говорила мама, раскинув руки и жестом приглашая всех в дом. – Дорогие мои, как я рада всех вас видеть. Погостите у нас недельку. Камилла будет так счастлива поиграть с детьми.
– А где Камилла? Где Камилла? – верещали дети.
Тогда я не выдержала. Я сбежала вниз, крича: «Привет, привет, привет!» – а Бинни неслась следом, неся за мной мои тапочки.
Тетя Марджори подхватила меня и крепко обняла.
– Зачем тебе тапочки в такой теплый вечер, а, эльф? – сказала она.
И ребятишки скакали вокруг меня, а я попросила:
– Можно я поужинаю вместе с вами, можно? Ну, пожалуйста!
Мама спросила:
– Как ты думаешь, Рефф? Разрешить ей?
– Тебе решать, Роуз, – сказал папа. – Если ты будешь беспокоиться, что она так поздно не спит, то отошли ее наверх. Нам уже хватит беспокойств на сегодняшний день.
Голос его звучал глухо и холодно, я видела, что он все еще сердится на нее за то, что она наговорила ему сегодня днем.
– Да ради Бога, пусть побудет с нами, – вступил в разговор дядя Тод. – Она крепкий, здоровый ребенок. Детям идет на пользу иногда нарушать строгий распорядок. Роди еще парочку, Роуз, и ты не будешь так переживать за Камиллу.
Подж, старшая из моих двоюродных, сказала:
– Пожалуйста, тетя Роуз, пусть Камилла побудет с нами, я о ней позабочусь.
Тетя Джен добавила:
– Она завтра может поспать подольше.
Понемногу все чемоданы отнесли наверх, всех расселили по разным комнатам. Моя комната была самая большая. В ней стояли две кровати, а еще принесли и разложили две раскладушки, и я была очень рада, что со мной будут спать мои двоюродные: Подж, Тодди и Тим.
Когда все опять спустились вниз, я поняла, что папа более чем сердит на маму. Он сидел на подлокотнике кресла, в котором помещалась тетя Джен, смеялся и шутил с ней, а с мамой говорил только, если она обращалась к нему с каким-нибудь вопросом. За ужином тетя Джен сидела рядом с папой, и он опять говорил только с ней, и она в ответ смеялась и что-то говорила ему, и было такое впечатление, точно они одни, окруженные светом свечи, а все остальные где-то снаружи, в темноте. Я посмотрела на маму, которая сидела на другом конце стола. Она была очень бледна, говорила как-то чересчур возбужденно и ничего не ела.
После ужина нас отправили спать. Тодди и Тим мгновенно заснули, а ко мне сон не шел. Я слышала, что Подж тоже ворочается на соседней кровати.
– Подж, – прошептала я.
– Тебе не спится? – так же шепотом спросила Подж.
– Нет.
– Давай проберемся на цыпочках на лестницу и посидим там, и поглядим, что делают взрослые. Мы дома часто это проделываем. Это забавно.
Мы уселись на площадке. Нам был виден весь холл и за двустворчатой дверью – гостиная. Они все там сидели и разговаривали, но через какое-то время папа и тетя Джен вышли в холл. Подж толкнула меня, мол, сиди тихо. Папа обнимал тетю Джен за талию. Он смотрел на нее, наклонив голову, потому что тетя Джен была маленького роста, а она снизу взглядывала на него. И опять показалось, что они окружены все тем же светом свечи. Они постояли, глядя друг другу в глаза, а затем медленно вернулись в гостиную. Папа так и не снял свою руку с талии тети Джен.
Подж прошептала:
– Я слышала, как мама говорила моему папе, что тетя Джен влюблена в твоего папу.
Я ничего не ответила. Через какое-то время Подж снова зашептала:
– Ой, Камилла, до чего же твоя мама красивая! Она прямо похожа на всех принцесс из всех сказок. Тете Джен далеко до тети Роуз!
Я это и так знала. По их внешности нельзя было даже понять, что они сестры. Тетя Джен была маленького роста, у нее были коротко стриженные каштановые волосы, по манерам она напоминала маленького любопытного воробышка. Она всегда старалась сделать что-то доброе, и ее все очень любили. Но я никогда не видела никого, кто бы смотрел на нее, как люди обычно смотрели на маму.
Потом мама вышла в холл, немного постояла, следом вышел папа.
– Ну, что тебе нужно? – спросил он тихо.
У мамы голос дрожал, когда она сказала:
– Любви. Но ты, по-видимому, не способен мне ее дать.
Папа ответил, все еще сердясь на нее:
– Я предупреждал тебя еще до свадьбы, что не склонен к внешним проявлениям чувств.
Мама усмехнулась и сказала несчастным голосом:
– Я не могла себе представить, чтобы кто-нибудь доходил в этом до такой крайности.
– Я такой, какой есть, – сказал папа.
– Но ты очень даже демонстрировал свои чувства сегодня по отношению к Джен.
– Джен не требует любви, – сказал папа. – Гораздо легче проявлять любовь, когда ее из тебя не вытряхивают.
– Так или иначе, ты думаешь, это честно по отношению к Джен? – спросила мама. – То, как ты вел себя с ней сегодня весь вечер? Не говоря уже о том, что это нечестно по отношению ко мне.
– Ну, это мне самому решать, – отрезал папа.
Он двинулся было назад, в гостиную, но мама его остановила.
– Ну, раз ты так думаешь, так нам, может быть, лучше разъехаться? – сказала мама.
В голосе у папы зазвучали холодные нотки.
– Может быть, и так, – сказал он.
В глазах у мамы мелькнула паника, как у затравленного зверя.
– Неужели проявить немного любви такая уж трудная задача? – проговорила она.
– Прости, – сказал папа.
– Ты считаешь, что мог бы полюбить Джен? – спросила мама. – Так, как мне бы хотелось, чтобы меня любили?
В голосе ее звучал страх.
– Не думаю, – ответил папа и, повернувшись, пошел в гостиную.
Мама прислонилась к стене и стояла бледная и красивая, похожая на отчаявшегося ангела. Она стояла так, прислонившись к стене, но не плакала.
Подж взяла меня за руку, и мы вернулись в мою комнату. Подж ничего не сказала по поводу услышанного. Я тоже промолчала.
Весь остаток недели Уилдинги гостили у нас, играли, купались, ели с аппетитом за разложенным столом в столовой. Казалось, все, что мы слышали с Подж, все эти ужасные вещи, которые они говорили друг другу, просто нам приснились. Мама и папа выглядели вполне счастливыми, как будто они никогда ничего подобного не говорили.
Но я знала, что мне ничего не приснилось.
Тетя Джен потом вышла замуж и уехала в Бирмингем, штат Алабама. После того как бабушка умерла, дядя Тод переехал в Калифорнию, и мы имеем сведения о них в основном на Рождество и в дни рождения.
Вот два воспоминания, которые все эти годы укрывались где-то глубоко-глубоко в моем сознании. Теперь мои чувства по отношению к папе стали иными. Он, так же, как и мама, не был просто моим папой. Он был Рефферти Дикинсон, полностью отдельная личность, так же, как и я – Камилла Дикинсон. И вот наконец я открыла для себя, что мои родители не были созданы только для меня, что они отдельные люди, такие же, как встречаются мне на улице и живут в доме напротив. С того самого дня рождения и до сих пор я не осознавала этого. И это осознание теперь причинило мне неожиданную боль. Оказывается, осознание того, что твои родители – человеческие существа, еще больше выводит из душевного равновесия, чем осознание таковым себя самого. Я лежала на нижней полке Луизиной кровати, и мне казалось, будто на меня навалился тяжелый груз, давит, давит мне на грудь, вот-вот раздавит сердце.
Лежа на нижней кровати и уставившись на пружины верхней, я вспоминала. Я вспомнила то, что было глубоко запрятано в темных уголках моего сознания. Я как бы это начисто забыла. И странно, как я могла забыть такое важное для меня. По-видимому, я старалась сознательно это забыть. Если бы я помнила, то не могла бы жить спокойно и счастливо. Но сейчас слова, которые выкрикивала Мона, пробудили это воспоминание, и оно выплыло на свет.
Это произошло летом. Мы проводили лето в штате Мэн. Мне тогда исполнилось четыре или пять лет. Это была самая макушка лета. Было лениво, тепло, зелено. Бабушка Уилдинг, мамина мама, собиралась приехать погостить у нас недельку-другую. Дядя Тод обещал ее привезти. Мы ждали их к ужину. Но настало время ужина, а бабушка так и не появилась.
Бинни отвела меня наверх, раздела, выкупала, надела на меня пижаму и велела спуститься, пожелать спокойной ночи маме и папе. Я спустилась вниз и остановилась в дверях, ведущих на веранду. Папа готовил два коктейля, себе и маме. Мама сидела в качалке, покачивалась взад-вперед. Из глаз у нее ручьем текли слезы. Я побоялась ступить на веранду. Вдруг мама качнулась вперед, вытерла тыльной стороной ладони слезы и сказала дрожащим, злым голосом:
– Как ты можешь быть таким бесчувственным! Мама и Тод давно уже должны быть здесь. Или по крайней мере… А ты сидишь и распиваешь коктейли, как будто ничего не случилось.
– Что ты хочешь, чтобы я делал? – спросил папа. И лицо его приобрело каменное выражение, как у статуй в Метрполитен-музее.
– Я хочу, чтобы ты беспокоился! – закричала мама. – Я хочу, чтобы тебя касалось, что я умираю от тревоги. Я знаю, что-то ужасное… А ты сидишь тут со своим коктейлем и ничего не предпринимаешь! Тебя ничто, кроме твоего коктейля, не интересует!
– Я ничего не могу поделать, Роуз, – спокойно возразил ей папа. – Я звонил твоей маме, но там никто не отвечает. Значит, они выехали. Если они не появятся к десяти часам, позвоню Мардж и Джен, но я не хочу их тревожить до тех пор, пока не будет абсолютной необходимости.
Это все происходило до того, как тетя Джен вышла замуж, она все еще жила с дядей Тодом и тетей Мардж.
– О, Господи, – простонала мама, – о, Господи!
– Тебе было бы легче, если бы я метался из угла в угол и корчил обеспокоенную мину? – спросил папа. – Сейчас ничего не остается делать, кроме как ждать. Я не думаю, что внешние проявления тревоги могли бы чему-нибудь помочь.
– Если бы ты действительно беспокоился… – сказала мама. – Если бы ты старался хранить спокойствие ради меня… Но ты не тревожишься. Тебе все равно, если Тод и мама… Для тебя ничего не значит, если с ними случилось что-то ужасное.
– Ты случайно не впадаешь в истерику? А, Роуз? – спросил папа. – Тысячи причин могли задержать их в пути.
Мама покачала головой:
– Нет, нет. Ты всегда такой. Тебя ничто не способно взволновать. Ты всегда говоришь: «Все будет хорошо». Когда мама болела воспалением легких, ты тоже не беспокоился, тебе было все равно.
Папа осторожно вылил себе в стакан еще один коктейль, затем сказал, медленно подбирая слова:
– Ты так говоришь, потому что тебе кажется, будто я не люблю твою мать. Ты думаешь, что все мужчины плохо относятся к своим тещам. Поэтому ты так и говоришь. Уверяю тебя, ты ошибаешься. Я с твоей матерью более близок, чем когда-либо был со своей.
– Нет, нет, – повторила мама. – Я не только маму имею в виду. Вообще. Когда у Камиллы прошлой зимой была корь и была высоченная температура, ты тоже был спокоен. Ты сказал просто, что у нее прекрасный уход и что все дети проходят через это. И ты не тревожился обо мне, когда я ее рожала. Мама сказала, что ты сидел и читал книжку… читал книжку, когда я так мучилась и была в такой опасности!
– Ты не мучилась и не подвергалась большей опасности, чем все женщины. У тебя были абсолютно нормальные роды безо всяких осложнений.
Мама закричала в ярости:
– Я не могу этого вынести! Я не могу вынести! Как можно было прожить с… Каждый день видеть человека, который ничего не чувствует. Абсолютно бесчувственный!
Папа поставил свой стакан на ручку кресла и ушел с веранды, а мама раскачивалась взад-вперед в качалке в страшном гневе.
Я стояла в дверях, пока Бинни не окликнула меня;
– Камилла, ты сказала «спокойной ночи» маме и папе?
Тогда я вышла на веранду, и мама перестала раскачиваться. Мама посадила меня к себе на колени, и я прижалась к ее груди. Она поцеловала меня в макушку, и в щеку, и сзади – в шею, потом спустила с колен и сказала:
– Беги, ложись в постельку, деточка. Я попрошу бабушку подняться к тебе, когда она приедет.
Я пошла наверх, Бинни уложила меня в постель, пожелала спокойной ночи и вышла, прикрыв дверь. Но я не могла уснуть. Я лежала в постели с открытыми глазами и думала, что что-то ужасное случилось с дядей Тодом и бабушкой. Я все думала и думала, все боялась и боялась, пока наконец не заснула.
Меня разбудили громкие голоса и смех, я соскочила с кровати и подбежала к окну. Перед крыльцом стояла длинная машина дяди Тода, а оттуда по очереди высыпались бабушка и все Уилдинги: дядя Тод, и тетя Мардж, и трое ее детей – Подж, Тодди и Тим, и тетя Джен, вся увешанная пакетами и пакетиками. Мама повисла у бабушки на шее с криками:
– Мама, что случилось, что случилось, мы чуть с ума… Марджори, Дженни, дети, как я рада вас видеть… мама, мы думали, с тобой и Тодом что-то случилось, авария или что-то такое!
– Ну, если ты будешь висеть на телефоне целый день, никто до тебя не дозвонится, – сказала бабушка.
– Но мы не разговаривали по телефону! – воскликнула мама. – Только Рефферти один раз позвонил к вам, узнать, выехали ли вы… Но телефон молчал, и мы подумали, что вы уже в пути. Это было всего один раз, когда мы… Вы правда нам звонили?
– У меня разве есть привычка говорить, что я что-то сделала, когда я этого вовсе не делала, а, Роуз?
– У нас спаренный телефон, – сказал папа, обращаясь к бабушке. – Возможно, кто-то и занимал его целый день, а мы не знали.
– Но междугородный… Неужели нельзя что-нибудь сделать, чтобы междугородные звонки…
Дядя Тод обнял маму за плечи и сказал:
– Но мы же все уже здесь живые и здоровые. Не хочешь ли ты пригласить нас в дом? И не беспокойся об обеде. Мы все привезли с собой. Отварную свинину, и багажник забит всем на свете с огорода, и еще есть индейка, и погляди на Джен, она скупила чуть ли не весь магазин.
– О, заходите, заходите, – говорила мама, раскинув руки и жестом приглашая всех в дом. – Дорогие мои, как я рада всех вас видеть. Погостите у нас недельку. Камилла будет так счастлива поиграть с детьми.
– А где Камилла? Где Камилла? – верещали дети.
Тогда я не выдержала. Я сбежала вниз, крича: «Привет, привет, привет!» – а Бинни неслась следом, неся за мной мои тапочки.
Тетя Марджори подхватила меня и крепко обняла.
– Зачем тебе тапочки в такой теплый вечер, а, эльф? – сказала она.
И ребятишки скакали вокруг меня, а я попросила:
– Можно я поужинаю вместе с вами, можно? Ну, пожалуйста!
Мама спросила:
– Как ты думаешь, Рефф? Разрешить ей?
– Тебе решать, Роуз, – сказал папа. – Если ты будешь беспокоиться, что она так поздно не спит, то отошли ее наверх. Нам уже хватит беспокойств на сегодняшний день.
Голос его звучал глухо и холодно, я видела, что он все еще сердится на нее за то, что она наговорила ему сегодня днем.
– Да ради Бога, пусть побудет с нами, – вступил в разговор дядя Тод. – Она крепкий, здоровый ребенок. Детям идет на пользу иногда нарушать строгий распорядок. Роди еще парочку, Роуз, и ты не будешь так переживать за Камиллу.
Подж, старшая из моих двоюродных, сказала:
– Пожалуйста, тетя Роуз, пусть Камилла побудет с нами, я о ней позабочусь.
Тетя Джен добавила:
– Она завтра может поспать подольше.
Понемногу все чемоданы отнесли наверх, всех расселили по разным комнатам. Моя комната была самая большая. В ней стояли две кровати, а еще принесли и разложили две раскладушки, и я была очень рада, что со мной будут спать мои двоюродные: Подж, Тодди и Тим.
Когда все опять спустились вниз, я поняла, что папа более чем сердит на маму. Он сидел на подлокотнике кресла, в котором помещалась тетя Джен, смеялся и шутил с ней, а с мамой говорил только, если она обращалась к нему с каким-нибудь вопросом. За ужином тетя Джен сидела рядом с папой, и он опять говорил только с ней, и она в ответ смеялась и что-то говорила ему, и было такое впечатление, точно они одни, окруженные светом свечи, а все остальные где-то снаружи, в темноте. Я посмотрела на маму, которая сидела на другом конце стола. Она была очень бледна, говорила как-то чересчур возбужденно и ничего не ела.
После ужина нас отправили спать. Тодди и Тим мгновенно заснули, а ко мне сон не шел. Я слышала, что Подж тоже ворочается на соседней кровати.
– Подж, – прошептала я.
– Тебе не спится? – так же шепотом спросила Подж.
– Нет.
– Давай проберемся на цыпочках на лестницу и посидим там, и поглядим, что делают взрослые. Мы дома часто это проделываем. Это забавно.
Мы уселись на площадке. Нам был виден весь холл и за двустворчатой дверью – гостиная. Они все там сидели и разговаривали, но через какое-то время папа и тетя Джен вышли в холл. Подж толкнула меня, мол, сиди тихо. Папа обнимал тетю Джен за талию. Он смотрел на нее, наклонив голову, потому что тетя Джен была маленького роста, а она снизу взглядывала на него. И опять показалось, что они окружены все тем же светом свечи. Они постояли, глядя друг другу в глаза, а затем медленно вернулись в гостиную. Папа так и не снял свою руку с талии тети Джен.
Подж прошептала:
– Я слышала, как мама говорила моему папе, что тетя Джен влюблена в твоего папу.
Я ничего не ответила. Через какое-то время Подж снова зашептала:
– Ой, Камилла, до чего же твоя мама красивая! Она прямо похожа на всех принцесс из всех сказок. Тете Джен далеко до тети Роуз!
Я это и так знала. По их внешности нельзя было даже понять, что они сестры. Тетя Джен была маленького роста, у нее были коротко стриженные каштановые волосы, по манерам она напоминала маленького любопытного воробышка. Она всегда старалась сделать что-то доброе, и ее все очень любили. Но я никогда не видела никого, кто бы смотрел на нее, как люди обычно смотрели на маму.
Потом мама вышла в холл, немного постояла, следом вышел папа.
– Ну, что тебе нужно? – спросил он тихо.
У мамы голос дрожал, когда она сказала:
– Любви. Но ты, по-видимому, не способен мне ее дать.
Папа ответил, все еще сердясь на нее:
– Я предупреждал тебя еще до свадьбы, что не склонен к внешним проявлениям чувств.
Мама усмехнулась и сказала несчастным голосом:
– Я не могла себе представить, чтобы кто-нибудь доходил в этом до такой крайности.
– Я такой, какой есть, – сказал папа.
– Но ты очень даже демонстрировал свои чувства сегодня по отношению к Джен.
– Джен не требует любви, – сказал папа. – Гораздо легче проявлять любовь, когда ее из тебя не вытряхивают.
– Так или иначе, ты думаешь, это честно по отношению к Джен? – спросила мама. – То, как ты вел себя с ней сегодня весь вечер? Не говоря уже о том, что это нечестно по отношению ко мне.
– Ну, это мне самому решать, – отрезал папа.
Он двинулся было назад, в гостиную, но мама его остановила.
– Ну, раз ты так думаешь, так нам, может быть, лучше разъехаться? – сказала мама.
В голосе у папы зазвучали холодные нотки.
– Может быть, и так, – сказал он.
В глазах у мамы мелькнула паника, как у затравленного зверя.
– Неужели проявить немного любви такая уж трудная задача? – проговорила она.
– Прости, – сказал папа.
– Ты считаешь, что мог бы полюбить Джен? – спросила мама. – Так, как мне бы хотелось, чтобы меня любили?
В голосе ее звучал страх.
– Не думаю, – ответил папа и, повернувшись, пошел в гостиную.
Мама прислонилась к стене и стояла бледная и красивая, похожая на отчаявшегося ангела. Она стояла так, прислонившись к стене, но не плакала.
Подж взяла меня за руку, и мы вернулись в мою комнату. Подж ничего не сказала по поводу услышанного. Я тоже промолчала.
Весь остаток недели Уилдинги гостили у нас, играли, купались, ели с аппетитом за разложенным столом в столовой. Казалось, все, что мы слышали с Подж, все эти ужасные вещи, которые они говорили друг другу, просто нам приснились. Мама и папа выглядели вполне счастливыми, как будто они никогда ничего подобного не говорили.
Но я знала, что мне ничего не приснилось.
Тетя Джен потом вышла замуж и уехала в Бирмингем, штат Алабама. После того как бабушка умерла, дядя Тод переехал в Калифорнию, и мы имеем сведения о них в основном на Рождество и в дни рождения.
Вот два воспоминания, которые все эти годы укрывались где-то глубоко-глубоко в моем сознании. Теперь мои чувства по отношению к папе стали иными. Он, так же, как и мама, не был просто моим папой. Он был Рефферти Дикинсон, полностью отдельная личность, так же, как и я – Камилла Дикинсон. И вот наконец я открыла для себя, что мои родители не были созданы только для меня, что они отдельные люди, такие же, как встречаются мне на улице и живут в доме напротив. С того самого дня рождения и до сих пор я не осознавала этого. И это осознание теперь причинило мне неожиданную боль. Оказывается, осознание того, что твои родители – человеческие существа, еще больше выводит из душевного равновесия, чем осознание таковым себя самого. Я лежала на нижней полке Луизиной кровати, и мне казалось, будто на меня навалился тяжелый груз, давит, давит мне на грудь, вот-вот раздавит сердце.