Это случилось с анекдотом. В наши дни это слово почти совершенно выпало из терминологии литературного изучения. Если оно и встречается изредка в критических исследованиях, то разве только как некоторый отрицательный термин. Мы говорим об анекдотичности фабулы, изложения или системы доказательств в целях их явного осуждения. Эпитет «анекдотический» стал для нас синонимом малозначущего, легковесного и заведомо бесценного.
   А между тем была пора, когда анекдот представлял собой определенный художественный, а отчасти даже и научный жанр, обильно питая исторические труды, ученые характеристики, литературные портреты, философские афоризмы, критические статьи, сатиры и некоторые виды новелл. Это был один из распространенных жанров-миниатюр, процветавший в XVIII веке наряду с эпиграммой, басней, афоризмом, мадригалом, литературным письмом или надписью к портрету. Входя существенным элементом в различные роды поэзии и прозы, анекдот существовал и совершенно самостоятельно, как особый вид словесного искусства, имеющий свои законы, теорию и традиции. Было время, когда сборники анекдотов являлись самыми распространенными книгами и капитальные работы серьезного значения выходили с малопонятными теперь подзаголовками: анекдоты.
   Эпоха Дидро вкладывала в это слово обширное и сложное содержание, почти неуловимое для нас, но еще близкое и понятное культурным умам начала прошлого столетия. Нам трудно понять, почему, например, историческое исследование Вольтера о Петре Великом с точным подбором фактов и различными философскими отступлениями, где нет ни одного анекдота в нашем смысле слова, называется «Анекдоты о царе Петре Великом»; почему один из ранних рассказов Карамзина, полный трупов, ладана, скоропостижных смертей и уединенных молитв в монастырских кельях, назван попросту «анекдот»; почему психологический роман Бенжамена Констана «Адольф» – кстати сказать, высоко ценимый Пушкиным и посвященный ему в русском переводе князем Вяземским – вышел с подзаголовком «Анекдот, найденный в бумагах неизвестного»; почему, наконец, Карл Маркс мог поместить свою первую политическую статью в цюрихском философском сборнике «Anecdota». Все это для нас непонятно без обращения к истории жанра и эволюции литературного термина.
   Для разрешения некоторых существенных проблем новой литературы необходимо реставрировать забытый смысл этого обесцененного слова и возможно точнее восстановить все его утраченные оттенки. Для изучения русской повести начала прошлого столетия, исторического романа, различного вида сатир необходимо заново воспринять этот оскудевший и глохнущий жанр в духе эпохи его расцвета.
   Всматриваясь в особенности его былой жизни, полной блеска, веселости, скептической иронии, ума и остроты, испытываешь невольную потребность реабилитировать этот отставленный литературный вид, выродившийся ныне в куплет, фельетон, сатирическую юмореску или устную безделку. Быть может, его следовало бы почтить в одной из излюбленных форм его времени – в виде хвалебного слова, классического eloge’a, поэтического панегирика. Тонкие повествовательные качества этого легкого и забавного рода могли бы вдохновить исследователя на особую похвалу анекдоту. И кажется, она была бы тем уместнее у нас, что в летописях русской литературы этот отверженный жанр освящен недосягаемым авторитетом, безошибочным вкусом и творческим опытом Пушкина.
 
   2. В альманахах, реториках, лексиконах или литературных газетах пушкинского времени анекдот понимался совершенно иначе, чем в наши дни. Этот термин пережил у нас от Карамзина до Чехова такую же эволюцию, как в Германии слово Witz, имевшее в XVIII столетии несравненно более обширное и углубленное значение, чем в XX веке. Когда Фауст перед кристальным кубком говорит:
 
Не пировать уж мне, тебя опорожняя,
Не изощрять мой ум, узор твой объясняя! —
 
Гёте. «Фауст» (часть 1, сцена 1).
Перевод Н. Холодковского.
   словом Witz здесь обозначается не шутка или острота, а способность понимания и глубина сообразительности. Вот почему Лессинг мог редактировать при «Фоссовой газете» в Берлине в середине XVIII столетия научно-художественный ежемесячник под названием «Новости из мира остроумия». Эта терминология оказалась бы несостоятельной в наши дни.
   Какие же оттенки вкладывались в понятие «анекдот» в пушкинскую эпоху?
   Под этим термином понимался прежде всего особый вид неизданного исторического свидетельства. «Под названием анекдотов, – определяет хорошо знакомый Пушкину Голиков, – разумеются такие повествования, которые немногим только известны». Но вскоре к этому классическому определению присоединилось у нас требование живописного, острого и характерного штриха. Лицейский профессор Кошанский в своей «Риторике» определял анекдот как что-то неизданное, оставленное историей, забытое в жизнеописаниях, неизвестное в народе, но показывающее редкую черту характера, ума или сердца знаменитого человека. «Достоинство анекдота» в новости, в редкости, в важности. «Цель его – объяснить характер, показать черту какой-нибудь добродетели (иногда порока), сообщить любопытный случай, происшествие, новость».
   Отсюда близость анекдота к историческому сочинению и даже часто их совпадение в XVIII столетии. Писание истории превращалось тогда нередко в собирание этих неизданных черт характера. «Анекдоты о Петре Великом» Голикова, «Анекдоты Штелина», «Русские анекдоты военные и гражданские» Сергея Глинки, известная работа Рюльера «Истории или анекдоты о революции 1762 года в России», менее известная работа де ла Марша «Истории и анекдоты о жизни Петра III» – все эти книги, имевшиеся в библиотеке Пушкина, достаточно показывают своими заглавиями то значение исторического трактата, какое приписывалось собранию характерных бытовых эпизодов. Стоит пересмотреть старинный «Вестник Европы», чтоб убедиться, насколько обычным стало в то время обозначение исторических статей и материалов этим легким и ходким термином. Рассказы о храбрости гусар, окруженных французской гвардией, о самоотверженных ополченцах и рекрутах, о трудовых подвигах Петра Великого одинаково покрываются общей формулой анекдота. По заглавию одного из этих старинных сборников видно, что под «русскими анекдотами» понимаются «великие достопамятные деяния и добродетельные примеры славных мужей». Вот почему Петр, Екатерина, Суворов, а впоследствии крупнейшие знаменитости театра и литературы изучаются у нас преимущественно в этой форме анекдотической антологии.
   Но тем же словом обозначался и совершенно иной род серьезной литературы. Сложные случаи совести, анализы внутренних конфликтов, вырастающие в душевные драмы, получали подчас то же обозначение. Так объясняется приведенный выше подзаголовок к «Адольфу» Бенжамена Констана. Здесь в тесный термин анекдота вместился и утонченный психологический роман.
   И наконец, анекдот в начале столетия понимался и в том обширном смысле, в каком он до сих пор обращается в разговорах, журналистике и художественной прозе. Под ним и тогда понимался краткий и остроумный рассказ о забавном происшествии или метком ответе. Это тот вид анекдота, который вышел из европейских фаблио и фацеций, из итало-французских смехотворных повестей и рассказов о шутах вроде германских сказаний о Тиле Уленшпигеле.
   У нас анекдот в виде самостоятельного литературного жанра появился лишь во второй половине XVIII века, но получил сразу широкое распространение. Жанр определился быстро и отчетливо.
   Сжатость передачи, веселый и эпиграмматический тон в изложении необычного и неожиданного случая, игривость или памфлетичность заключительной реплики, умение сгустить и усилить эффект конца, сосредоточить все значение маленького рассказа на его острие – таковы были основные признаки этой повествовательной миниатюры. Черты язвительного лукавства, а подчас и персональной карикатурности нередко превращали такой комический эпизод в летучую сатиру.
   В тридцатых годах лексикон Плюшара схватывает и фиксирует все эти черты: «Мгновение составляет душу и жизнь анекдота, но мгновение должно быть занимательно, должно трогать, поражать… Главнейшие черты хорошо рассказанного анекдота суть краткость, легкость, искусство сберегать силу или основную идею к концу и заключить оный чем-нибудь разительным и неожиданным». Тонкость и отчетливость формулировки свидетельствует о высоком развитии жанра[5].
   Во всех трех своих пониманиях – как живописный элемент истории, как серьезный психологический эпизод и, наконец, как веселый рассказ, напоминающий шутливую средневековую параболу, модернизированную только иными приемами остроумия, – анекдот воспринимался Пушкиным и, как мы увидим сейчас, широко допускался в область его собственного творчества.
 
   3. В поэтике и художественной практике Пушкина этот литературный вид имел обширное и разнообразное значение. Поэт пользовался им как забавной иллюстрацией в своих статьях и письмах, охотно расцвечивая прихотливыми блестками старинного юмора ткань своих прозаических произведений. Нередко в его поэмах и даже в стихотворениях, затрагивающих исторические сюжеты, сказывается та же иллюстративная функция анекдотических свидетельств прошлого. Подчас этот несложный материал служит ему зерном, из которого пускает ростки, а затем дает богатое цветение сюжетная схема маленькой повести или целого романа. Нередко им почти полностью исчерпывается состав отдельной эпиграммы или целого сатирического памфлета. Иногда анекдот исполняет у него служебную роль в системе композиции, удачно завязывая или развязывая ее важнейшие узлы.
   Высокий интерес представляют для нас и приемы пользования Пушкина этим разнородным материалом. Часто он просто приводит его в своем рассказе и передает без изменений дошедшее до него предание, накопляет и собирает в большом количестве эти занимательные черты нравов и умственной культуры. Целая характеристика героя сводится у него подчас к такому искусному подбору анекдотов.
   В некоторых случаях, как, например, в «Капитанской дочке», он подвергает примечательный эпизод минувшего коренной переработке, пользуется удачной схемой эпизода, заполняя ее совершенно новым и произвольным составом. Лица, конкретные штрихи, место действия – все меняется; остается неприкосновенной лишь удачно сплетенная действительностью или преданием известная конъюнктура персонажей, дающая в их столкновении необходимую искру и вспышку.
   Нередко поэт применяет замечательный прием транспозиции анекдотической фабулы, перенесения ее из отдаленной эпохи в современность, развивая и разворачивая забытый исторический курьез в обстановке новейших нравов и иных психологических возможностей.
   Любопытен особый прием, который можно было бы окрестить утаенным анекдотом: занимательный случай, который остается до конца не рассказанным, открывает для автора возможность, ни в чем не нарушая литературных приличий, указать на некоторые эротические детали своего сюжета. Таков один из иллюстративных приемов в биографии Ивана Петровича Белкина, который отличался «стыдливостью истинно девической»: «…следует анекдот, коего мы не помещаем, полагая его излишним; впрочем, уверяем читателя…» и т. д.
   Наконец, в процессе художественной разработки анекдотический жанр принимает у Пушкина драматические черты и неожиданно дает чисто трагические композиции в форме небольшой повести, поэмы или философской драмы. Так из архаического зерна старинного анекдота вырастает у Пушкина новый вид маленькой трагедии.
   Попытаемся разобраться в этом обширном и своеобразно трактованном материале.
 
   4. Прежде всего Пушкин широко принял в свою поэтику этот краткий повествовательный вид в его наиболее распространенном и сохранившемся доныне понимании, т. е. как шутливый, веселый и остроумный рассказ, бегло и сжато передающий игривый или курьезный эпизод.
   Пушкин вообще высоко ценил дар острого слова и сам проявлял в нем высокое мастерство. «Юный мсье Аруэ», как прозвал Пушкина Катенин, оправдывал свою славу русского Вольтера. «Молодежь твердила наизусть его стихи, повторяла остроты его и рассказывала о нем анекдоты», – свидетельствует Лев Сергеевич Пушкин. Недаром, встретившись с ним в дворцовом саду, великий князь осведомился у него, «нет ли новых каламбуров». Природная одаренность поэта, живой и меткий юмор, веселость его разговора – все это сочеталось с особой выучкой и подготовкой к этой высшей игре ума.
   Культура остроумия входила в круг обязательных предметов воспитания того времени.
   Педагогическая система, шлифовавшая русских людей XVIII – начала XIX века, сильно отличалась от позднейших приемов нашего умственного образования. Главной задачей воспитания был не практицизм, не приобретение необходимых для жизненной борьбы сведений, а придание наибольшего блеска и утонченности будущему светскому человеку, государственному деятелю или придворному. Вот почему заботы эстетического характера заметно преобладали в тогдашней педагогической системе и своеобразно строили всю программу обучения: умение рисовать, декламировать или фехтовать было почти так же обязательно для образованного человека того времени, как сегодня знание иностранных языков. Нас до сих пор изумляют рисунки Пушкина или Лермонтова, определенно свидетельствующие о том, что в этой области люди начала столетия были вполне грамотны. Нас удивляет рассказ Герцена об его уроках декламации, о приглашении к нему французского актера для скандирования классических текстов. И мы совершенно не догадываемся, что остроумие и живая игра в разговорах и письмах пушкинских современников явились результатом сложной и последовательной дисциплины, определившейся умственной традиции, а в лучших своих достижениях, у Вяземского, Грибоедова, Тютчева, самого Пушкина, это искусство острословия являет драгоценный осенний плод нашего словесного творчества, обильно вобравший в себя богатые соки европейской умственной культуры. Так же как рисунки людей начала XIX века, их остроумие проходило известную школу, вырабатывалось по законченным образцам, регулировалось и питалось книгами. Русские люди павловского и александровского времени знали особый культ остроумия, любили и ценили его. В этом отношении они являлись прямыми преемниками парижских умственных нравов XVIII столетия и, несомненно, с большим успехом сумели отразить и творчески преобразить их в своих беседах, письмах, дневниках и эпиграммах.
   Умственные традиции и художественные вкусы XVIII века, окружавшие Пушкина в ранние годы, легко и естественно сообщали ему эту приверженность к искусству анекдота. По свидетельству современников, «отец его был довольно приятным собеседником на манер старинной французской школы с анекдотами и каламбурами». Это искусство, вместе со стихотворными экспромтами, шарадами и буриме, было присяжной обязанностью дяди поэта, Василия Львовича Пушкина, во всех московских гостиных и поэтических кружках.
   Представители старшего литературного поколении в лице Крылова, князя Шаховского или Дмитриева отдавали должное популярному жанру. Отвечая этим потребностям просвещенных умов, знаменитый «Письмовник» Курганова помещал рядом с обстоятельными изложениями философских и моральных учений – Эпиктета, Сенеки, Бэкона и Вольфа – краткие замысловатые повести и «различные шутки». Настольная энциклопедия не могла пройти мимо этого самого ходкого словесного вида.
   Неудивительно, что эта прочная литературная традиция так решительно сказалась на Пушкине и его современниках. «Русский Ювенал» Соболевский так же характерен для своего времени, как и тот пушкинский друг, которого поэт приветствовал в своем послании:
 
Язвительный поэт, остряк замысловатый,
И блеском, и умом, и шутками богатый,
Счастливый Вяземский, завидую тебе…
 
   В следующем поколении эта традиция «блеска, ума и шуток» заметно скудеет. Старинное и тонкое искусство замирает и явно вырождается. Оно вспыхивает в последний раз праздничным фейерверком в искрометном стиле Герцена, сумевшего с небывалым блеском оживить отмирающий жанр в новой области революционной публицистики. «Удачной остроте он готов пожертвовать всей всемирной историей», – отмечает после беседы с ним Боденштедт.
   Герцен был у нас последним остроумцем в духе XVIII века, живо связанный с ним культурой и преданием. Вокруг него уже шутили по-иному и смеялись на новый лад. Минаев или Курочкин вырабатывали новые формы юмора. Пушкинская эпиграмма умирала, афоризмы Тютчева звучали не для печати, термином «анекдот» начинали браниться. Уже в критике сороковых годов он принимает явный характер одиозной оценки.
   Необходимо, впрочем, отметить, что уже в пушкинскую эпоху старая школа остроумия начинала хиреть и вырождаться. Уже в «Онегине» имеется «горестная помета» о кризисе старинного острословия:
 
Тут был в душистых сединах
Старик, по старому шутивший
Отменно тонко и умно,
Что нынче несколько смешно.
 
   Народилась литературная группа, не приемлющая этих тонких цветов мысли и стиля времен Фонтенеля. Влечение к анекдоту было чуждо романтической культуре. Ее религиозно-философские устремления не реагировали на очарования этого своеобразного словесного вида. Шатобриан, Новалис или Веневитинов были одинаково чужды ему. Только люди, органически связанные с вольтеровской эпохой, сумели в атмосфере новых литературных вкусов понять, оценить и усвоить эту безделушку старинной «устной литературы». Лишь немногие приняли анекдот в свою поэтику, вернули ему прежнее значение, углубили его старинный литературный смысл; таковы были Стендаль, Мериме, Пушкин, впоследствии Гонкуры. Все они сложными и крепкими нитями связаны с XVIII столетием.
 
   5. «Как большая часть образованных людей того времени, – говорит о Пушкине Шевырев, – он воспитался сперва на французской литературе, и если вообще уместно говорить об его философском образовании, то источник его следует искать только в Вольтере, в энциклопедистах и вообще во французском умственном движении XVIII века».
   Это – драгоценное свидетельство современника. В том умственном движении, о котором говорит Шевырев, культ анекдота был особенно заметен. Сам Вольтер был не только первоклассным мастером этого искусства, но и в значительной степени его законодателем. Его поэтика включает анекдот в число важных литературных жанров, ставя его в ряд с историей, философией, театром и лирикой. В его теоретическом трактате по изучению стиля особая рубрика отведена «anecdotes littéraires».
   Другой корифей эпохи – Ж. Ж. Руссо – считался таким же неподражаемым виртуозом анекдотического искусства. Его «Исповедь» изобилует характерными и острыми эпизодами. Сам Пушкин признавал «эпиграмматические сказочки» Руссо образцом этого жанра.
   Вероятно, не без влияния французской литературной моды к этому течению был причастен и Гёте. По крайней мере, дневники его свидетельствуют о выраженном вкусе к анекдоту.
   Наш поэт высоко ценил и знаменитого острослова той же эпохи – Шамфора, автора доныне уцелевшего афоризма: «Мир хижинам, война дворцам».
   Пушкин, видимо, воспринял у него форму сборника летучих слов и примечательных случаев и, может быть, по типу его «Maximes» и «Anecdotes» строил аналогичные записи своего дневника, исторических анекдотов, Table-talk и проч. Наконец, и многие альманахи, антологии и собрания каламбуров были, несомненно, знакомы Пушкину. Всевозможные «сборники острот», сборники Chamfortiana, Voltairiana, Polissoniana, Arlequiniana и проч. были достаточно распространены у нас, и присутствие их определенно чувствуется в умственной культуре александровского времени.
   Круг чтения самого поэта подтверждает его пристрастие к этому литературному жанру.
   Пушкинская библиотека полна сборников анекдотов или отдельных творений прославленных мастеров этого рода. Мы находим здесь все его оттенки и разновидности от Шамфора, Скаррона, Касти и Кампистрона до Фонтенеля, Ривароля, Стендаля и Мериме. Помимо указанных выше сочинений, здесь имелись всевозможные «Анекдоты о России», «Анекдоты о испанском графе», «Русский Декамерон 1831 г.», «Нескромные хроники XIX века» и даже специальные энциклопедии, справочники и словари вроде Словаря анекдотов, своеобразных черт и характеристик, рассказиков, острот, наивных высказываний, шуток, метких реплик и т. д.
   Здесь имелся, наконец, классический образец анекдотического жанра, его самый выразительный тип – «Les Historiettes de Tallemant des Réaux». Эти мемуары XVIII столетия, опубликованные уже незадолго до смерти Пушкина, в 1834–1835 годах, были, видимо, сейчас же приобретены поэтом. Их опубликование было крупным событием в европейской литературе: неожиданно выявлялся замечательный писатель, в течение двух столетий остававшийся совершенно неизвестным. Легкими сатирическими набросками, где сквозь шутки и диалоги проходили почти все знаменитости эпохи, от кардинала Ришелье и герцога Гиза до Мольера, Лафонтена и Боссюэ, автор хроники непосредственно вводил в отели и салоны XVII столетия. Во многом родственный Брантому, де Рео с замечательной легкостью, свободой и насмешливостью разворачивал свою скандальную хронику распущенных нравов и любовных авантюр, обильно уснащая ее куплетами, циническими эпизодами, игривыми сплетениями лиц и событий. «Таллеман, – говорит Сент-Бёв, – родился анекдотистом, как Лафонтен – баснописцем; он без усилия продолжает расу сказочников и авторов фаблио, у него веселость Рабле…»
   Наконец, в руках Пушкина, несомненно, была и знаменитая коллекция острот «Bievriana». Автор ее, некий Бьевр, считался отцом каламбура и его непревзойденным мастером. Он славился целыми произведениями, сплошь построенными на игре слов. У нас его сборник пользовался большой известностью. Грибоедов дразнил им присяжных остряков. О знакомстве с ним Пушкина можно судить по одному любопытному совпадению. Неразъясненный до сих пор эпиграф ко 2-й главе «Онегина», как бы открывающий новое истолкование слова «Русь»: «О, rus! (Hor.) – О, Русь!», – несомненно, взят из «Бьеврианы». Мы находим здесь, между прочим, и следующую игру слов. Когда в VII году ожидали прибытия русских в Париж, один из их сторонников выразил свое пожелание стихом Горация:
 
О деревня! Когда я увижу тебя!
 
   Латинский rus здесь сопоставлен с корнем «русский». Этот анекдот Бьевра, очевидно, и является источником каламбурного онегинского эпиграфа.
   Таллеман де Рео или Бьевр – оба входят в ту серию книг, которые так обильно представлены в библиотеке Пушкина крупнейшими классиками европейского остроумия и различными энциклопедиями каламбуров. Все это, судя по подбору и по количеству сходственных изданий, чрезвычайно занимало поэта и, видимо, служило ему в каком-то творческом порядке, питая его замыслы, заостряя его композиции и всячески разукрашивая и обогащая основную ткань его повествований.
 
   6. Это сказалось прежде всего на письмах Пушкина. Дружеские послания поэта полны подобных блесток, принимающих подчас характер простой игры слов, но нередко дающих типичную форму шутливой словесной миниатюры.
   Такова, например, по поводу вопроса о выборе одной из столиц ссылка на арлекина, который на вопрос, предпочитает ли он быть колесован или повешен, отвечал: «Я предпочитаю молочный суп». Таково заявление в письме к Плетневу: «Я, как Артур Потоцкий, которому предлагали рыбу удить: “Я предпочитаю скучать иначе”». Или по поводу карантина в Царском Селе во время холерной эпидемии в Петербурге: «Так при королевских дворах, бывало, за шалости сына секли его пажа».
   Специальный вид anecdotes littéraires в большом количестве уснащает эту переписку. Таков предлагаемый Пушкиным для работы Вяземского о Фонвизине, слышанный от Юсупова рассказ о знаменитом драматурге, который в разговоре был вторым Бомарше. В письмах к тому же Вяземскому, известному остроумцу, которого Пушкин охотно потчует удачными афоризмами, вообще немало аналогичных изречений. Мы находим здесь последнее восклицание Андре Шенье на эшафоте и саркастический возглас Шамфора по поводу уничтоженных эпиграмм. В письме к Бестужеву приводится другая знаменитая фраза той же эпохи: «О нашей лире можно сказать то, что Мирабо сказал о Сиейсе: «ее молчание представляет общественное бедствие».
   Игра слов имеет здесь не меньшее значение. Каламбурное мастерство, в духе образцов классической антологии Бьевра, здесь находит себе широкое применение. Сам Пушкин отмечает это в письме к Кюхельбекеру: «Со злости духом прочел „Духов“ – каламбур! Узнаёшь породу?». В письме к Плетневу: «Жизнь жениха тридцатилетнего хуже тридцати лет жизни игрока». И снова в письме к Вяземскому: «Чем мне тебя попотчевать? Вот тебе мои бон-мо (ради соли вообрази, что это было сказано чувствительной девушке лет двадцати шести…): «Что есть чувство? Дополнение к темпераменту». Даже в письме к Наталье Николаевне Гончаровой приводится ссылка на острое слово Вольтера.