Страница:
— Разрази меня громом… вот это номер… — пробормотал ошеломленный Большой .Минглер. — Мансфилд, где ты научился таким штукам?
— В ливерпульском боксерском клубе.
— Шельмец этакий, чего ж ты раньше молчал? Глупо держать такой талант под спудом. Ты мастер, Мансфилд. С полным моим почтением. Чтобы достойно отметить это событие, я торжественно провозглашаю, что с сегодняшнего дня разделяю права старосты камеры с Мансфилдом. Эй, вы там, слышите — с этого момента будете повиноваться нам обоим. Как мы с Мансфилдом постановим, так теперь и будет.
Остальные обитатели камеры облегченно вздохнули. Один-единственный удар Мансфилда сокрушил деспотическую власть Минглера на вечные времена. Хотя Большой Минглер и был знаменитый парень и выдающийся мастер своего дела, все же гораздо лучше, если и он будет кого-нибудь бояться.
— Пока ты не станешь таким же умным и хитрым, как белые, тебе всегда будет трудно. Они тебя будут обманывать на каждом шагу, и ты никогда не попадешь домой. Ты хочешь попасть домой?
— Да, очень хочу.
— Это хорошо. В нашем распоряжении целых восемнадцать месяцев. За учебой и время у нас пройдет скорее, оно не будет потрачено даром. И когда тебя выпустят из тюрьмы, ты будешь умный парень, и никто больше не посмеет обращаться с тобой так, как до сих пор. В нашем распоряжении 550 дней. Если ты ежедневно будешь выучивать по десять английских слов, то в день освобождения запас слов у тебя будет настолько богат, что ты сможешь свободно разговаривать обо всем с каждым белым. Но одного этого мало. Ты должен не только говорить и понимать, что говорят другие, но и то, что говорится в книгах. Поэтому ты должен научиться хорошо и правильно читать. Но и это еще не все. Я научу тебя писать и считать, не прибегая к помощи пальцев, большие числа, сотни и тысячи. Каждый день я буду рассказывать тебе о том, как живут люди на свете сейчас и как они жили раньше, какие добрые и дурные дела творятся вокруг. После, когда ты выйдешь из тюрьмы, тебе многое станет понятным и ты сможешь учиться дальше без моей помощи.
— А ты разве не выйдешь из тюрьмы? — спросил Ако.
— Нет, друг, я буду сидеть еще долго, в шесть раз больше, чем ты… — Мансфилд усмехнулся.
— Почему одни сидят меньше, а другие больше?
— Потому что на некоторых господа судьи сердятся меньше, на других — больше. На меня они очень сердиты.
— За что? Ты такой умный и хороший белый человек. У нас на Ригонде умных людей уважали и все слушались их советов.
— Господа судьи считают, что я даю людям такие советы, которые идут во вред сильным мира сего. Например, если бы я был на воле и встретил тебя, когда тебя собирались судить, ты остался бы на свободе, а судовладельцам пришлось бы уплатить много денег.
— Как бы ты это сделал?
— Я бы сказал тебе, чтобы ты не слушался адвоката и на суде рассказал бы все так, как было на самом деле. Тогда бы они понесли наказание.
— Но тот белый… ада…
— … адвокат…
— … адвокат говорил, что он мне друг и хочет помочь — сделать так, чтобы мне было лучше.
— Он лгал. На самом деле он был тебе врагом, а другом — капитану и владельцам корабля.
— Почему это? Ведь я ему ничего плохого не сделал. За что же он меня возненавидел?
— Ему ты ничего плохого не сделал, но ты хотел сделать плохое судовладельцам. Если бы суду стало известно, что пароход потопил парусник, хозяевам пришлось бы уплатить за него. Они не хотели платить так много, поэтому капитан пошел к адвокату и сказал: «Мы тебе заплатим пятьдесят или сто фунтов, если ты сделаешь так, чтобы нам не пришлось платить за парусник. Пойди к Ако и обмани его». Видишь, Ако, адвокату очень захотелось заработать эти сто фунтов, поэтому он сделал так, чтобы все вышло в пользу капитана. Если бы ты не послушался его, он не смог бы заработать этих денег, поэтому ты был его врагом. Но будь у тебя еще больше денег, чем у капитана, заплати ты адвокату двести фунтов, он повернул бы все в твою пользу. У нас можно делать так, что побеждает тот, у кого больше денег, а вовсе не тот, кто прав.
— Значит, правда стоит больших денег?.
— Верно, Ако. Правда в этой стране принадлежит деньгам, потому что деньги нравятся всем слабым людям, а правды многие боятся.
— У тебя, наверно, тоже было мало денег, поэтому надо сидеть в тюрьме?
— Нет, Ако, меня посадили в тюрьму за то, что я говорил правду и объяснял маленьким людям, которых притесняют, грабят и беспощадно угнетают богатые и сильные этой страны, что надо бороться против насилия и несправедливости. Простые люди — те, что гнут спины на тяжелой работе и которым очень тяжело живется, — верили и слушались меня: они отказывались работать на фабриках, в порту и в угольных копях за ничтожную плату и требовали большей. Они требовали для себя справедливости и в других делах, а я был их руководителем в этой борьбе. Тогда богатые и сильные рассердились на меня и посадили в тюрьму, чтобы никто больше не мог услышать моих слов.
— Но, значит, ты хороший человек. Почему хоро* ших людей сажают в тюрьму?
— Это ты, друг, после сам поймешь.
Потом Мансфилд провел первый урок по истории, который с таким же вниманием, как и Ако, прослушали и прочие обитатели камеры. Он рассказал своим слушателям в очень популярной форме о том, как с незапамятных времен одни люди старались эксплуатировать других и между ними происходила борьба. К концу урока у Ако появилось приблизительное представление о таких понятиях, как власть, собственность, рабы, классовая борьба и война.
— У нас, на Ригонде, никогда так не было, — сказал Ако.
— В таком случае вы счастливцы, — ответил Мансфилд. — Но в тот день, когда на вашем острове поселится белый человек — колонизатор, и у вас начнется то же самое.
— Мы не пустим его поселиться на Ригонде.
— Он не станет спрашивать у вас разрешения. Он придет и силой принудит вас подчиниться. И вы будете работать на него, трудиться в поте лица, будете его слугами и рабами. А он будет беспрестанно трезвонить на весь мир, что делает вам доброе дело. Он не скажет, что эксплуатирует и обкрадывает вас, а скажет, что несет вам цивилизацию, просвещает ваш ум, из скотов делает людьми, темных язычников очищает, от грехов и обращает в христианство. И чтобы вы лучше повиновались ему, он приведет на остров своего помощника. Тот начнет разглагольствовать о боге и святом духе и станет внушать вам, что нет никакого смысла гнаться за богатством и хорошей жизнью на этом свете, ибо после смерти вам воздастся за ваши труды и старания. Тогда вы станете думать, что вам выгодно жить впроголодь и быть рабами белого повелителя, — ведь после смерти вам воздастся за все. Так, Ако, поступают мои просвещенные соплеменники. Но они не хотят, чтобы об этом говорили. Тогда они очень сердятся и тех, кто говорит так, заключают в тюрьму.
Ако надо было как следует поразмыслить обо всем услышанном.
В тот же день, после немудреного тюремного обеда, они принялись за учебу. Ако оказался достойным учеником своего великолепного учителя. Одаренность юноши весьма облегчала дерзкую задачу Мансфилда — за полтора года сделать из первобытного создания в полном смысле слова цивилизованного человека с более правильными взглядами и представлениями, нежели в среднем у массы цивилизованных людей.
Основные арифметические понятия он усвоил довольно легко, хотя и не проявлял особых способностей к математике. Прошел целый месяц, пока Ако одолел таблицу умножения, но Мансфилд не оставлял его в покое до тех пор, пока тот не стал допускать ни одной ошибки.
Через два месяца Ако уж больше не рисовал буквы и цифры, а бегло писал их. Его глаза уже привыкли к виду слов, и при чтении ему не приходилось рассматривать каждую букву. Для арифметических задач Мансфилд выбирал материал и данные из знакомой Ако среды. Столько-то кокосовых орехов, бананов, рыбы по такой-то и такой-то цене… Эти задачи соответствовали возможным в будущем сделкам на Ригонде, если бы там когда-нибудь появились англичане и вступили в торговые сношения с островитянами. Эти задачи имели целью не только приучить Ако к процедуре торговли и технической стороне дела, но и вскрыть моральную сторону этого процесса — характер действий белых торговцев, их жадность и наглость. Хорошо осведомленный о приемах колонизаторов, Мансфилд беспощадно разоблачал их перед своим воспитанником и основательно знакомил Ако с действительной стоимостью наиболее ходких в колониальной торговле товаров. Ако узнал, что блестящие стеклянные бусы, до которых так падки островитяне, стоят сущие пустяки и что цена ярких хлопчатобумажных тканей определяется не красками и рисунками, а качеством ткани. Мансфилд составил нечто вроде примерной таблицы соотношения цен на продукты островитян и товары купцов, по которой мог бы производиться справедливый обмен.
Вначале другие обитатели камеры с иронией наблюдали за их занятиями и подтрунивали над тем, что Мансфилд, мол, хочет научить осла человеческой речи. Но когда Ако, которого они подразумевали под ослом, в самом деле заговорил на понятном им языке, они сами заинтересовались новыми сферами знаний, которые Мансфилд открывал перед своим учеником. Занятия с каждым днем становились все интереснее, и на третий месяц каждую лекцию Мансфилда так же внимательно, как Ако, слушали все остальные. Случалось даже, что Большой Минглер задавал вопросы, если ему что-нибудь было не вполне ясно. Тогда Мансфилд прерывал рассказ и на каком-нибудь простом примере пояснял непонятное. Особенно интересными были уроки истории, географии и народного хозяйства. Мансфилд умел так осветить материал, что в нем, кроме непосредственного рассмотрения предмета, выявлялись также эстетические и философские моменты: почему существует антагонизм между народами и классами, что в том или ином случае следует признать хорошим, а что плохим.
Невозможно во всех деталях рассмотреть обширную, ценную и разностороннюю программу, которую за эти полтора года сумел пройти Мансфилд и которую его воспитанник освоил в полной мере. Достаточно хотя бы упомянуть, что к концу отбывания своего срока Ако приобрел облик цивилизованного человека в лучшем смысле этого слова. Он бегло говорил, читал и писал по-английски, знал четыре арифметических действия с целыми числами, знал меры, вес, имел понятие о деньгах, у него было довольно четкое представление о земном шаре и солнечной системе, об истории человечества и государства, о классовой борьбе, о праве и морали. Много трудов положил Мансфилд на объяснение всего того таинственного в природе, что служило причиной суеверия и различных религиозных поверий; он на примерах разоблачал шулерские махинации разных проповедников и мракобесов и достиг того, что разум Ако освободился от каких бы то ни было суеверий и религиозных предрассудков. Помимо всего прочего, Мансфилд познакомил Ако также с некоторыми общественными обычаями, с которыми ему следовало свыкнуться, если он собирается жить среди цивилизованных людей, посвятил островитянина в некоторые тонкости туалета и поведения. С таким багажом Ако мог довольно самостоятельно существовать в обществе белых и цветных людей и, если пожелал бы, развивать дальше свою личность до высшей ступени интеллигентности. Но самое главное, чего добился Мансфилд за эти полтора года, было то, что ему удалось пробудить в своем воспитаннике жажду знаний, огромную, целеустремленную любознательность. Чтобы Ако не утолял этой жажды из отравленных источников, Мансфилд составил длинный список книг, авторов и вопросов, с которыми советовал своему воспитаннику ознакомиться после, когда его выпустят из тюрьмы. Ако обещал все это прочесть.
Приближался день освобождения Ако, и Мансфилд обдумывал, как бы помочь ему в первое время по выходе из тюрьмы. Неожиданно он получил письмо от своего друга, который служил помощником капитана на пароходе австралийской линии. Эдуард Харбингер писал, что только что прибыл в Англию и его судно после разгрузки пойдет в Ливерпуль в сухой док на полукапитальный ремонт.
Мансфилд заставил Ако выучить наизусть маршрут до Ливерпуля и вместе с Большим Минглером, у которого в подобных делах был солидный опыт, разработал план, как островитянину попасть в сухой док и разыскать там Харбингера.
— Это мой лучший друг, хороший и честный человек, — сказал Мансфилд. — Если вообще кто-либо сможет и захочет помочь тебе попасть домой, так это только Харбингер. Можешь довериться ему так же, как и мне.
На небольшом клочке бумаги он написал другу письмо, в котором охарактеризовал Ако и просил позаботиться о нем, чтобы он не погиб среди акул метрополии.
Грустным было их расставанье. Столько благодарности чувствовал Ако к этому человеку, что ему было стыдно и горько выходить на свободу, в то время как Мансфилд еще оставался в тюрьме. Он должен сидеть в этой сумрачной, сырой клетушке, когда на воле сияет летнее солнце и мир расцветает июльской красой. Теперь Ако понимал, почему сильные мира сего держали взаперти Мансфилда — этого горного орла, который выше других взмыл в небо и с высоты своего полета, гораздо дальше и полнее, чем большинство людей, видел мир, человечество и жизнь. Он видел слишком далеко, и его гордая песня могла пробудить тоску по просторам в сердцах тех, кто копошится внизу.
— Прощай, мой друг, я сохраню тебя в своем сердце на всю жизнь… — прошептал Ако, отправляясь в путь. — И если этому суждено случиться, — моя родина всегда будет твоей родиной, твое счастье и горе будут моим горем и счастьем. Выдержи, выйди опять на свободу…
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Эдуард Харбингер уже второй год плавал на «Тасмании» первым штурманом. Она считалась флагманским кораблем в пароходстве — самым большим и современным из всех двадцати шести пароходов Кемпстера, перевозивших грузы между метрополией и доминионами. Водоизмещением в двенадцать тысяч тонн, с холодильниками, электрическими лебедками и восемью пассажирскими каютами, «Тасмания» действительно стоила того, чтобы ее не доводили до точки, как это часто делают англичане со своими пароходами, не имеющими определенных маршрутов. Поэтому «Тасманию» время от времени отводили в док на междурейсовый или средний ремонт и наводили блеск. В пароходстве Кемпстера существовала традиция, по которой первый штурман «Тасмании» считался кандидатом на первое вакантное место капитана. Это означало, что Эдуард Харбингер мог надеяться при первой же возможности получить под свое командование какой-нибудь корабль. Конечно, не сразу один из больших пароходов, а какой-нибудь поменьше, на котором можно впоследствии выслужиться.
«Тасманией» командовал старый Томас Фарман. Это было и хорошо, и плохо. Хорошо потому, что с Фарманом можно ладить, как с отцом, а плохо оттого, что Эдуард Харбингер не мог держать на столе в своей каюте портрет одной девушки, так как его каюта находилась рядом с салоном капитана, а молодая девушка была не кто иная, как Марго Фарман. И временами Харбингер даже сомневался, стоит ли таить от капитана эту дружбу с его дочерью, если на этот счет все и так уже строили довольно правильные догадки.
Неужели Томас Фарман и вправду был таким тупи* цей, что не узнавал почерка своей дочери на письмах, которые ему довольно часто приходилось вручать Харбингеру? Нет, он прекрасно знал, что первый штурман переписывается с Марго, и иногда, сам не удосужившись написать домой, просил Харбингера, чтобы тот в своем письме сообщил то или иное о его житье-бытье.
Стало быть — никакой тайны тут не было. Только об этом еще открыто не говорили, и каждый был волен думать, что ему заблагорассудится. Что думала Марго и он сам, Эдуард Харбингер, это они оба знали, но пока Эдуард еще не получил корабля, они об этом никому не рассказывали. И до поры до времени портрет Марго скрывался в ящике стола, откуда его извлекали, когда двери каюты были заперты или когда капитан сходил на берег.
Эдуарда несколько удручало, что ему слишком редко и с большими перерывами доводилось видеть настоящую, живую Марго, так как «Тасмания» обычно уходила в далекие рейсы — в Австралию и Новую Зеландию. Недели две в гавани, несколько месяцев в море — для молодых, беспокойных людей это был довольно неприятный распорядок. Но именно на этот раз судьба, казалось, более благоприятствовала им, чем до сих пор, ибо «Тасмания» после разгрузки направлялась в док и у Марго Фарман были каникулы. Харбингер знал, что после ремонта «Тасмания» пойдет в Бельгию и Францию за грузом. Старый Фарман между прочим сказал, что Марго отправится с ним в Бордо. Это означало, что в продолжение нескольких недель она будет находиться совсем близко от Харбингера и от любимой девушки его будет отделять только стена каюты. За столом в кают-компании они будут сидеть друг против друга, а иногда и ночью, когда Харбингер будет стоять на вахте, Марго поднимется к нему на капитанский мостик и останется там до конца вахты. Самое позднее через год Эдуард получит корабль, потому что один из старейших капитанов уже поговаривал об уходе на пенсию. Конечно, это еще бабушка надвое сказала, и особенно полагаться на такое нельзя, потому что старым морским волкам не так-то легко уйти на пенсию. Был случай, когда семидесятилетний капитан ушел на покой и вроде бы распрощался со своей службой, а через полгода снова надоедал пароходчикам и просился обратно в море.
На корабле теперь было очень спокойно. Большая часть экипажа была рассчитана тотчас же по прибытии в гавань — оставался только постоянный живой «инвентарь»: капитан, Харбингер, старый механик, боцман, старший кочегар и буфетчик. Ремонтные работы производили докеры. Днем весь пароход гудел от стука маленьких молоточков. Сварочные аппараты выбрасывали в воздух синевато-зеленые снопы искр; здесь и там энергично работали люди с кистями в руках, и неопытным следовало очень поостеречься, чтобы не вымазать одежду свежей краской.
Эдуард Харбингер и Марго Фарман поднялись на верхнюю палубу — просторная и ровная, она представляла собой подходящую площадку для прогулок. Рабочие уже ушли, а капитан Фарман в своей каюте готовил отчет пароходству. До ужина у молодых людей оставалось порядочно свободного времени, и они неспроста взобрались сюда наверх. С палубы открывался вид на гавань и ближний рейд, где теснились бесчисленные пароходы — громадные пассажирские суда с несколькими трубами на каждом и торговые корабли разной величины. Многие корабли уходили в море, но вместо них в гавани появлялись новые — одни из Канады, из Южной Африки, Индии и Австралии; другие из ближних мест, со Средиземного моря и из ближайших европейских портов. Эта картина неизменно таила в себе что-то невыразимо пленительное, от нее веяло дыханием простора, она вызывала в сознании представление о других континентах и островах, о людях, живущих под сенью пальм; о звездном небе и искрящемся фосфорическим блеском далеком южном океане.
Марго очень любила этот час перемен в гавани. Как зачарованная, смотрела она вслед каждому чужому кораблю, черный или серый силуэт которого постепенно сливался с горизонтом и исчезал в дымке морского тумана. А Эдуард Харбингер в этот вечер видел только ее, Марго, и всегда было так, что в ее присутствии все обыденное и обычное теряло свое значение, будто вовсе не существовало.
— О чем ты думаешь, дорогая? — нарушил мол» чание Харбингер.
— О мужском эгоизме, — отвечала Марго, не от* рывая взгляда от горизонта. В лучах вечернего солнца ее головка казалась словно позалоченной. Нежно светилось лицо, а глаза, печальные и счастливые, горели, как два маленьких солнца. — Во все времена мужчины присваивали себе все самое возвышенное и самое привлекательное, что может дать человеку жизнь, а женщине оставляли роль наблюдательницы. Ваши предки были завоеватели, пионеры, викинги и пираты. Они первыми переплывали моря, пересекали пустыни и через неизведанные цепи гор спускались в сказочные долины. Северный полюс и южный полюс, морские глубины и воздушное пространство между звездами и землей — все это впервые завоевано и познано ими. А мы должны сидеть дома, мечтать и томиться. За это вы щедро расточаете лесть нашим слабостям и неволе, стараетесь внушить нам, чтобы мы гордились своим назначением и хрупкостью, что, однако же, дела не меняет… а только позволяет вам пристойным образом избегать нашего участия в конкуренции там, где вы хотите действовать одни. Посмотри, Эдуард. Корабли уходят… корабли приходят. Куда? Из каких стран и морей? Почему мужчина может путешествовать, куда ему вздумается, а мы должны довольствоваться рассказами? Штормы и ураганы, северное сияние и миражи, Летучий Голландец, Саргассово море и песни о пассате — все это ваше. Тебе не кажется, Эдуард, что это все-таки проявление ненасытности с вашей стороны — все прекрасное в жизни присваивать себе?
— Милый друг, но ты ведь знаешь, что я согласен делиться… действительностью и грезами, — улыбнулся Харбингер и легким прикосновением погладил ее руку. Ни он, ни она не были сентиментальны, и может показаться странным, что эти гармоничные, здоровые и жизнерадостные люди могли иногда вдвоем предаваться таким чувствам. И все-таки они нисколько не стыдились этого — потому что здесь не было ни позы, ни жеманства, а лишь естественное проявление минутного настроения. — Пройдет время… ты знаешь — тогда тебе не надо будет смотреть вслед уходящим кораблям. Мы вместе будем плавать далеко-далеко, в неведомые края, и, можешь мне поверить, — когда мы будем вдвоем, все чудеса дальних стран станут для меня гораздо более прекрасными и сказочными, чем до сих пор. Величавые картины природы и жизни внезапно обретут свое совершенство, когда их дополнит твое присутствие. Марго тихо засмеялась и прильнула к Харбингеру.
— Эдуард, а ведь стоит жить, если человек не слеп и видит прелесть жизни, не правда ли?
— Конечно, дорогая. Мы не слепцы и, надо надеяться, никогда не станем и близорукими.
На трапе раздались шаги. На верхней палубе появился боцман.
— Штурман, какой-то человек хочет поговорить с вами.
— Что ему надо? — спросил Харбингер. — Экипаж мы начнем набирать только через неделю, когда судно выйдет из дока.
— Я ему уже говорил, чтобы приходил после, но он стоит на своем. Странный тип, по виду похож на канака. Говорит, у него письмо от какого-то вашего друга. Пустить его сюда?
— Пусть идет… — сказал Харбингер.
Боцман ушел. Немного погодя на палубе появился молодой, прекрасно сложенный парень; наружность выдавала в нем полинезийца. На нем был белый полотняный пиджак и белые брюки, на ногах легкие парусиновые туфли. Застенчивый, немного грустный взгляд этого человека сразу пробудил у Эдуарда Харбингера симпатию.
— Вы Эдуард Харбингер? — спросил незнакомец.
— Да. вы хотели меня видеть?
— Мистер Мансфилд направил меня к вам. Вот его письмо.
— Мансфилд? — Харбингер вдруг заволновался, и в его голосе послышалась глубокая печальная задушевность. Он вскрыл письмо и стал читать.
— В ливерпульском боксерском клубе.
— Шельмец этакий, чего ж ты раньше молчал? Глупо держать такой талант под спудом. Ты мастер, Мансфилд. С полным моим почтением. Чтобы достойно отметить это событие, я торжественно провозглашаю, что с сегодняшнего дня разделяю права старосты камеры с Мансфилдом. Эй, вы там, слышите — с этого момента будете повиноваться нам обоим. Как мы с Мансфилдом постановим, так теперь и будет.
Остальные обитатели камеры облегченно вздохнули. Один-единственный удар Мансфилда сокрушил деспотическую власть Минглера на вечные времена. Хотя Большой Минглер и был знаменитый парень и выдающийся мастер своего дела, все же гораздо лучше, если и он будет кого-нибудь бояться.
4
В тот день Мансфилд больше не притронулся к книге. Он не читал ее и на другой, и на третий день — все время, пока в тюрьме сидел Ако. В лице Мансфилда Ако приобрел учителя, который продолжал работу, начатую Боби Грейном и Джефрисом. Даже Ако понимал, что этот учитель намного превосходил обоих своих предшественников, умнейший и честнейший белый человек, с которым ему посчастливилось встретиться. В течение получаса Мансфилд выяснил умственный кругозор островитянина и составил правильное представление о его знаниях, жизненном опыте и незаурядных способностях. С помощью наводящих вопросов Ако рассказал Мансфилду историю своих злоключений. Мансфилд особенно заинтересовался его последним путешествием и обстоятельствами судебного процесса. Пораздумав над услышанным, он сказал:— Пока ты не станешь таким же умным и хитрым, как белые, тебе всегда будет трудно. Они тебя будут обманывать на каждом шагу, и ты никогда не попадешь домой. Ты хочешь попасть домой?
— Да, очень хочу.
— Это хорошо. В нашем распоряжении целых восемнадцать месяцев. За учебой и время у нас пройдет скорее, оно не будет потрачено даром. И когда тебя выпустят из тюрьмы, ты будешь умный парень, и никто больше не посмеет обращаться с тобой так, как до сих пор. В нашем распоряжении 550 дней. Если ты ежедневно будешь выучивать по десять английских слов, то в день освобождения запас слов у тебя будет настолько богат, что ты сможешь свободно разговаривать обо всем с каждым белым. Но одного этого мало. Ты должен не только говорить и понимать, что говорят другие, но и то, что говорится в книгах. Поэтому ты должен научиться хорошо и правильно читать. Но и это еще не все. Я научу тебя писать и считать, не прибегая к помощи пальцев, большие числа, сотни и тысячи. Каждый день я буду рассказывать тебе о том, как живут люди на свете сейчас и как они жили раньше, какие добрые и дурные дела творятся вокруг. После, когда ты выйдешь из тюрьмы, тебе многое станет понятным и ты сможешь учиться дальше без моей помощи.
— А ты разве не выйдешь из тюрьмы? — спросил Ако.
— Нет, друг, я буду сидеть еще долго, в шесть раз больше, чем ты… — Мансфилд усмехнулся.
— Почему одни сидят меньше, а другие больше?
— Потому что на некоторых господа судьи сердятся меньше, на других — больше. На меня они очень сердиты.
— За что? Ты такой умный и хороший белый человек. У нас на Ригонде умных людей уважали и все слушались их советов.
— Господа судьи считают, что я даю людям такие советы, которые идут во вред сильным мира сего. Например, если бы я был на воле и встретил тебя, когда тебя собирались судить, ты остался бы на свободе, а судовладельцам пришлось бы уплатить много денег.
— Как бы ты это сделал?
— Я бы сказал тебе, чтобы ты не слушался адвоката и на суде рассказал бы все так, как было на самом деле. Тогда бы они понесли наказание.
— Но тот белый… ада…
— … адвокат…
— … адвокат говорил, что он мне друг и хочет помочь — сделать так, чтобы мне было лучше.
— Он лгал. На самом деле он был тебе врагом, а другом — капитану и владельцам корабля.
— Почему это? Ведь я ему ничего плохого не сделал. За что же он меня возненавидел?
— Ему ты ничего плохого не сделал, но ты хотел сделать плохое судовладельцам. Если бы суду стало известно, что пароход потопил парусник, хозяевам пришлось бы уплатить за него. Они не хотели платить так много, поэтому капитан пошел к адвокату и сказал: «Мы тебе заплатим пятьдесят или сто фунтов, если ты сделаешь так, чтобы нам не пришлось платить за парусник. Пойди к Ако и обмани его». Видишь, Ако, адвокату очень захотелось заработать эти сто фунтов, поэтому он сделал так, чтобы все вышло в пользу капитана. Если бы ты не послушался его, он не смог бы заработать этих денег, поэтому ты был его врагом. Но будь у тебя еще больше денег, чем у капитана, заплати ты адвокату двести фунтов, он повернул бы все в твою пользу. У нас можно делать так, что побеждает тот, у кого больше денег, а вовсе не тот, кто прав.
— Значит, правда стоит больших денег?.
— Верно, Ако. Правда в этой стране принадлежит деньгам, потому что деньги нравятся всем слабым людям, а правды многие боятся.
— У тебя, наверно, тоже было мало денег, поэтому надо сидеть в тюрьме?
— Нет, Ако, меня посадили в тюрьму за то, что я говорил правду и объяснял маленьким людям, которых притесняют, грабят и беспощадно угнетают богатые и сильные этой страны, что надо бороться против насилия и несправедливости. Простые люди — те, что гнут спины на тяжелой работе и которым очень тяжело живется, — верили и слушались меня: они отказывались работать на фабриках, в порту и в угольных копях за ничтожную плату и требовали большей. Они требовали для себя справедливости и в других делах, а я был их руководителем в этой борьбе. Тогда богатые и сильные рассердились на меня и посадили в тюрьму, чтобы никто больше не мог услышать моих слов.
— Но, значит, ты хороший человек. Почему хоро* ших людей сажают в тюрьму?
— Это ты, друг, после сам поймешь.
Потом Мансфилд провел первый урок по истории, который с таким же вниманием, как и Ако, прослушали и прочие обитатели камеры. Он рассказал своим слушателям в очень популярной форме о том, как с незапамятных времен одни люди старались эксплуатировать других и между ними происходила борьба. К концу урока у Ако появилось приблизительное представление о таких понятиях, как власть, собственность, рабы, классовая борьба и война.
— У нас, на Ригонде, никогда так не было, — сказал Ако.
— В таком случае вы счастливцы, — ответил Мансфилд. — Но в тот день, когда на вашем острове поселится белый человек — колонизатор, и у вас начнется то же самое.
— Мы не пустим его поселиться на Ригонде.
— Он не станет спрашивать у вас разрешения. Он придет и силой принудит вас подчиниться. И вы будете работать на него, трудиться в поте лица, будете его слугами и рабами. А он будет беспрестанно трезвонить на весь мир, что делает вам доброе дело. Он не скажет, что эксплуатирует и обкрадывает вас, а скажет, что несет вам цивилизацию, просвещает ваш ум, из скотов делает людьми, темных язычников очищает, от грехов и обращает в христианство. И чтобы вы лучше повиновались ему, он приведет на остров своего помощника. Тот начнет разглагольствовать о боге и святом духе и станет внушать вам, что нет никакого смысла гнаться за богатством и хорошей жизнью на этом свете, ибо после смерти вам воздастся за ваши труды и старания. Тогда вы станете думать, что вам выгодно жить впроголодь и быть рабами белого повелителя, — ведь после смерти вам воздастся за все. Так, Ако, поступают мои просвещенные соплеменники. Но они не хотят, чтобы об этом говорили. Тогда они очень сердятся и тех, кто говорит так, заключают в тюрьму.
Ако надо было как следует поразмыслить обо всем услышанном.
В тот же день, после немудреного тюремного обеда, они принялись за учебу. Ако оказался достойным учеником своего великолепного учителя. Одаренность юноши весьма облегчала дерзкую задачу Мансфилда — за полтора года сделать из первобытного создания в полном смысле слова цивилизованного человека с более правильными взглядами и представлениями, нежели в среднем у массы цивилизованных людей.
5
За неделю Ако выучил английский алфавит. Через месяц он уже мог по складам читать и писать не только все большие и малые буквы, но и целые слова. Обучение языку Мансфилд начал с самых азов, уделяя особое внимание правильному произношению и обстоятельствам времени, которые в английской грамматике играю большую роль. Каждое новое выученное слово Ако должен был записать. В результате этих усилий уже в конце первого месяца Ако перестал говорить о себе в третьем лице, а говорил — я, мне.Основные арифметические понятия он усвоил довольно легко, хотя и не проявлял особых способностей к математике. Прошел целый месяц, пока Ако одолел таблицу умножения, но Мансфилд не оставлял его в покое до тех пор, пока тот не стал допускать ни одной ошибки.
Через два месяца Ако уж больше не рисовал буквы и цифры, а бегло писал их. Его глаза уже привыкли к виду слов, и при чтении ему не приходилось рассматривать каждую букву. Для арифметических задач Мансфилд выбирал материал и данные из знакомой Ако среды. Столько-то кокосовых орехов, бананов, рыбы по такой-то и такой-то цене… Эти задачи соответствовали возможным в будущем сделкам на Ригонде, если бы там когда-нибудь появились англичане и вступили в торговые сношения с островитянами. Эти задачи имели целью не только приучить Ако к процедуре торговли и технической стороне дела, но и вскрыть моральную сторону этого процесса — характер действий белых торговцев, их жадность и наглость. Хорошо осведомленный о приемах колонизаторов, Мансфилд беспощадно разоблачал их перед своим воспитанником и основательно знакомил Ако с действительной стоимостью наиболее ходких в колониальной торговле товаров. Ако узнал, что блестящие стеклянные бусы, до которых так падки островитяне, стоят сущие пустяки и что цена ярких хлопчатобумажных тканей определяется не красками и рисунками, а качеством ткани. Мансфилд составил нечто вроде примерной таблицы соотношения цен на продукты островитян и товары купцов, по которой мог бы производиться справедливый обмен.
Вначале другие обитатели камеры с иронией наблюдали за их занятиями и подтрунивали над тем, что Мансфилд, мол, хочет научить осла человеческой речи. Но когда Ако, которого они подразумевали под ослом, в самом деле заговорил на понятном им языке, они сами заинтересовались новыми сферами знаний, которые Мансфилд открывал перед своим учеником. Занятия с каждым днем становились все интереснее, и на третий месяц каждую лекцию Мансфилда так же внимательно, как Ако, слушали все остальные. Случалось даже, что Большой Минглер задавал вопросы, если ему что-нибудь было не вполне ясно. Тогда Мансфилд прерывал рассказ и на каком-нибудь простом примере пояснял непонятное. Особенно интересными были уроки истории, географии и народного хозяйства. Мансфилд умел так осветить материал, что в нем, кроме непосредственного рассмотрения предмета, выявлялись также эстетические и философские моменты: почему существует антагонизм между народами и классами, что в том или ином случае следует признать хорошим, а что плохим.
Невозможно во всех деталях рассмотреть обширную, ценную и разностороннюю программу, которую за эти полтора года сумел пройти Мансфилд и которую его воспитанник освоил в полной мере. Достаточно хотя бы упомянуть, что к концу отбывания своего срока Ако приобрел облик цивилизованного человека в лучшем смысле этого слова. Он бегло говорил, читал и писал по-английски, знал четыре арифметических действия с целыми числами, знал меры, вес, имел понятие о деньгах, у него было довольно четкое представление о земном шаре и солнечной системе, об истории человечества и государства, о классовой борьбе, о праве и морали. Много трудов положил Мансфилд на объяснение всего того таинственного в природе, что служило причиной суеверия и различных религиозных поверий; он на примерах разоблачал шулерские махинации разных проповедников и мракобесов и достиг того, что разум Ако освободился от каких бы то ни было суеверий и религиозных предрассудков. Помимо всего прочего, Мансфилд познакомил Ако также с некоторыми общественными обычаями, с которыми ему следовало свыкнуться, если он собирается жить среди цивилизованных людей, посвятил островитянина в некоторые тонкости туалета и поведения. С таким багажом Ако мог довольно самостоятельно существовать в обществе белых и цветных людей и, если пожелал бы, развивать дальше свою личность до высшей ступени интеллигентности. Но самое главное, чего добился Мансфилд за эти полтора года, было то, что ему удалось пробудить в своем воспитаннике жажду знаний, огромную, целеустремленную любознательность. Чтобы Ако не утолял этой жажды из отравленных источников, Мансфилд составил длинный список книг, авторов и вопросов, с которыми советовал своему воспитаннику ознакомиться после, когда его выпустят из тюрьмы. Ако обещал все это прочесть.
Приближался день освобождения Ако, и Мансфилд обдумывал, как бы помочь ему в первое время по выходе из тюрьмы. Неожиданно он получил письмо от своего друга, который служил помощником капитана на пароходе австралийской линии. Эдуард Харбингер писал, что только что прибыл в Англию и его судно после разгрузки пойдет в Ливерпуль в сухой док на полукапитальный ремонт.
Мансфилд заставил Ако выучить наизусть маршрут до Ливерпуля и вместе с Большим Минглером, у которого в подобных делах был солидный опыт, разработал план, как островитянину попасть в сухой док и разыскать там Харбингера.
— Это мой лучший друг, хороший и честный человек, — сказал Мансфилд. — Если вообще кто-либо сможет и захочет помочь тебе попасть домой, так это только Харбингер. Можешь довериться ему так же, как и мне.
На небольшом клочке бумаги он написал другу письмо, в котором охарактеризовал Ако и просил позаботиться о нем, чтобы он не погиб среди акул метрополии.
Грустным было их расставанье. Столько благодарности чувствовал Ако к этому человеку, что ему было стыдно и горько выходить на свободу, в то время как Мансфилд еще оставался в тюрьме. Он должен сидеть в этой сумрачной, сырой клетушке, когда на воле сияет летнее солнце и мир расцветает июльской красой. Теперь Ако понимал, почему сильные мира сего держали взаперти Мансфилда — этого горного орла, который выше других взмыл в небо и с высоты своего полета, гораздо дальше и полнее, чем большинство людей, видел мир, человечество и жизнь. Он видел слишком далеко, и его гордая песня могла пробудить тоску по просторам в сердцах тех, кто копошится внизу.
— Прощай, мой друг, я сохраню тебя в своем сердце на всю жизнь… — прошептал Ако, отправляясь в путь. — И если этому суждено случиться, — моя родина всегда будет твоей родиной, твое счастье и горе будут моим горем и счастьем. Выдержи, выйди опять на свободу…
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
1
Эдуард Харбингер, окончив бриться, повязал черный галстук и надел новый штурманский мундир. Хотя «Тасмания» и была торговым судном, старый Кемпстер — шеф пароходства — желал, чтобы офицеры его кораблей носили на палубе форменную одежду — кителя с нашивками и фуражки с эмблемой фирмы на кокардах.Эдуард Харбингер уже второй год плавал на «Тасмании» первым штурманом. Она считалась флагманским кораблем в пароходстве — самым большим и современным из всех двадцати шести пароходов Кемпстера, перевозивших грузы между метрополией и доминионами. Водоизмещением в двенадцать тысяч тонн, с холодильниками, электрическими лебедками и восемью пассажирскими каютами, «Тасмания» действительно стоила того, чтобы ее не доводили до точки, как это часто делают англичане со своими пароходами, не имеющими определенных маршрутов. Поэтому «Тасманию» время от времени отводили в док на междурейсовый или средний ремонт и наводили блеск. В пароходстве Кемпстера существовала традиция, по которой первый штурман «Тасмании» считался кандидатом на первое вакантное место капитана. Это означало, что Эдуард Харбингер мог надеяться при первой же возможности получить под свое командование какой-нибудь корабль. Конечно, не сразу один из больших пароходов, а какой-нибудь поменьше, на котором можно впоследствии выслужиться.
«Тасманией» командовал старый Томас Фарман. Это было и хорошо, и плохо. Хорошо потому, что с Фарманом можно ладить, как с отцом, а плохо оттого, что Эдуард Харбингер не мог держать на столе в своей каюте портрет одной девушки, так как его каюта находилась рядом с салоном капитана, а молодая девушка была не кто иная, как Марго Фарман. И временами Харбингер даже сомневался, стоит ли таить от капитана эту дружбу с его дочерью, если на этот счет все и так уже строили довольно правильные догадки.
Неужели Томас Фарман и вправду был таким тупи* цей, что не узнавал почерка своей дочери на письмах, которые ему довольно часто приходилось вручать Харбингеру? Нет, он прекрасно знал, что первый штурман переписывается с Марго, и иногда, сам не удосужившись написать домой, просил Харбингера, чтобы тот в своем письме сообщил то или иное о его житье-бытье.
Стало быть — никакой тайны тут не было. Только об этом еще открыто не говорили, и каждый был волен думать, что ему заблагорассудится. Что думала Марго и он сам, Эдуард Харбингер, это они оба знали, но пока Эдуард еще не получил корабля, они об этом никому не рассказывали. И до поры до времени портрет Марго скрывался в ящике стола, откуда его извлекали, когда двери каюты были заперты или когда капитан сходил на берег.
Эдуарда несколько удручало, что ему слишком редко и с большими перерывами доводилось видеть настоящую, живую Марго, так как «Тасмания» обычно уходила в далекие рейсы — в Австралию и Новую Зеландию. Недели две в гавани, несколько месяцев в море — для молодых, беспокойных людей это был довольно неприятный распорядок. Но именно на этот раз судьба, казалось, более благоприятствовала им, чем до сих пор, ибо «Тасмания» после разгрузки направлялась в док и у Марго Фарман были каникулы. Харбингер знал, что после ремонта «Тасмания» пойдет в Бельгию и Францию за грузом. Старый Фарман между прочим сказал, что Марго отправится с ним в Бордо. Это означало, что в продолжение нескольких недель она будет находиться совсем близко от Харбингера и от любимой девушки его будет отделять только стена каюты. За столом в кают-компании они будут сидеть друг против друга, а иногда и ночью, когда Харбингер будет стоять на вахте, Марго поднимется к нему на капитанский мостик и останется там до конца вахты. Самое позднее через год Эдуард получит корабль, потому что один из старейших капитанов уже поговаривал об уходе на пенсию. Конечно, это еще бабушка надвое сказала, и особенно полагаться на такое нельзя, потому что старым морским волкам не так-то легко уйти на пенсию. Был случай, когда семидесятилетний капитан ушел на покой и вроде бы распрощался со своей службой, а через полгода снова надоедал пароходчикам и просился обратно в море.
На корабле теперь было очень спокойно. Большая часть экипажа была рассчитана тотчас же по прибытии в гавань — оставался только постоянный живой «инвентарь»: капитан, Харбингер, старый механик, боцман, старший кочегар и буфетчик. Ремонтные работы производили докеры. Днем весь пароход гудел от стука маленьких молоточков. Сварочные аппараты выбрасывали в воздух синевато-зеленые снопы искр; здесь и там энергично работали люди с кистями в руках, и неопытным следовало очень поостеречься, чтобы не вымазать одежду свежей краской.
Эдуард Харбингер и Марго Фарман поднялись на верхнюю палубу — просторная и ровная, она представляла собой подходящую площадку для прогулок. Рабочие уже ушли, а капитан Фарман в своей каюте готовил отчет пароходству. До ужина у молодых людей оставалось порядочно свободного времени, и они неспроста взобрались сюда наверх. С палубы открывался вид на гавань и ближний рейд, где теснились бесчисленные пароходы — громадные пассажирские суда с несколькими трубами на каждом и торговые корабли разной величины. Многие корабли уходили в море, но вместо них в гавани появлялись новые — одни из Канады, из Южной Африки, Индии и Австралии; другие из ближних мест, со Средиземного моря и из ближайших европейских портов. Эта картина неизменно таила в себе что-то невыразимо пленительное, от нее веяло дыханием простора, она вызывала в сознании представление о других континентах и островах, о людях, живущих под сенью пальм; о звездном небе и искрящемся фосфорическим блеском далеком южном океане.
Марго очень любила этот час перемен в гавани. Как зачарованная, смотрела она вслед каждому чужому кораблю, черный или серый силуэт которого постепенно сливался с горизонтом и исчезал в дымке морского тумана. А Эдуард Харбингер в этот вечер видел только ее, Марго, и всегда было так, что в ее присутствии все обыденное и обычное теряло свое значение, будто вовсе не существовало.
— О чем ты думаешь, дорогая? — нарушил мол» чание Харбингер.
— О мужском эгоизме, — отвечала Марго, не от* рывая взгляда от горизонта. В лучах вечернего солнца ее головка казалась словно позалоченной. Нежно светилось лицо, а глаза, печальные и счастливые, горели, как два маленьких солнца. — Во все времена мужчины присваивали себе все самое возвышенное и самое привлекательное, что может дать человеку жизнь, а женщине оставляли роль наблюдательницы. Ваши предки были завоеватели, пионеры, викинги и пираты. Они первыми переплывали моря, пересекали пустыни и через неизведанные цепи гор спускались в сказочные долины. Северный полюс и южный полюс, морские глубины и воздушное пространство между звездами и землей — все это впервые завоевано и познано ими. А мы должны сидеть дома, мечтать и томиться. За это вы щедро расточаете лесть нашим слабостям и неволе, стараетесь внушить нам, чтобы мы гордились своим назначением и хрупкостью, что, однако же, дела не меняет… а только позволяет вам пристойным образом избегать нашего участия в конкуренции там, где вы хотите действовать одни. Посмотри, Эдуард. Корабли уходят… корабли приходят. Куда? Из каких стран и морей? Почему мужчина может путешествовать, куда ему вздумается, а мы должны довольствоваться рассказами? Штормы и ураганы, северное сияние и миражи, Летучий Голландец, Саргассово море и песни о пассате — все это ваше. Тебе не кажется, Эдуард, что это все-таки проявление ненасытности с вашей стороны — все прекрасное в жизни присваивать себе?
— Милый друг, но ты ведь знаешь, что я согласен делиться… действительностью и грезами, — улыбнулся Харбингер и легким прикосновением погладил ее руку. Ни он, ни она не были сентиментальны, и может показаться странным, что эти гармоничные, здоровые и жизнерадостные люди могли иногда вдвоем предаваться таким чувствам. И все-таки они нисколько не стыдились этого — потому что здесь не было ни позы, ни жеманства, а лишь естественное проявление минутного настроения. — Пройдет время… ты знаешь — тогда тебе не надо будет смотреть вслед уходящим кораблям. Мы вместе будем плавать далеко-далеко, в неведомые края, и, можешь мне поверить, — когда мы будем вдвоем, все чудеса дальних стран станут для меня гораздо более прекрасными и сказочными, чем до сих пор. Величавые картины природы и жизни внезапно обретут свое совершенство, когда их дополнит твое присутствие. Марго тихо засмеялась и прильнула к Харбингеру.
— Эдуард, а ведь стоит жить, если человек не слеп и видит прелесть жизни, не правда ли?
— Конечно, дорогая. Мы не слепцы и, надо надеяться, никогда не станем и близорукими.
На трапе раздались шаги. На верхней палубе появился боцман.
— Штурман, какой-то человек хочет поговорить с вами.
— Что ему надо? — спросил Харбингер. — Экипаж мы начнем набирать только через неделю, когда судно выйдет из дока.
— Я ему уже говорил, чтобы приходил после, но он стоит на своем. Странный тип, по виду похож на канака. Говорит, у него письмо от какого-то вашего друга. Пустить его сюда?
— Пусть идет… — сказал Харбингер.
Боцман ушел. Немного погодя на палубе появился молодой, прекрасно сложенный парень; наружность выдавала в нем полинезийца. На нем был белый полотняный пиджак и белые брюки, на ногах легкие парусиновые туфли. Застенчивый, немного грустный взгляд этого человека сразу пробудил у Эдуарда Харбингера симпатию.
— Вы Эдуард Харбингер? — спросил незнакомец.
— Да. вы хотели меня видеть?
— Мистер Мансфилд направил меня к вам. Вот его письмо.
— Мансфилд? — Харбингер вдруг заволновался, и в его голосе послышалась глубокая печальная задушевность. Он вскрыл письмо и стал читать.