— Траншеи всегда составляли неотъемлемую часть воинского быта, парень. И с отсутствием женщин тоже приходится мириться: в армии иначе не бывает.
   — Но мы же не в армии и я не солдат. И хочу лишь получить назад свою одежду...
   — Все изменится со дня на день, сынок, — отозвался из вигвама грубый солдатский голос. — Вот увидишь!
   — Ты сумасшедший, ничего не изменится ни на днях, ни в ближайший месяц или год! Эти старые перечницы в Верховном суде, вероятно, сидят сейчас в своих кабинетах и покатываются с хохоту. Я не смогу теперь работать даже в самых захолустных судах Американского Самоа... Пойми, Мак, из твоей затеи ничего не выйдет! Это был безумный замысел. Допускаю, что он, возможно, и содержал крупицу здравого смысла, но в целом, тем не менее, производит впечатление нелепой, смехотворной идеи.
   — Вот уже сто двенадцать лет, паренек, как наш добрый народ страдает. Страдает от рук грубого, жестокого, алчного белого человека. И мы должны наконец добиться справедливого воздаяния за эти страдания, а также долгожданной свободы! Потерпим еще немного.
   — Мак, но ты-то какое имеешь ко всему этому отношение?!
   — Это старое солдатское сердце не делит людей на своих и чужих. И верь мне, сынок, я не подведу тебя!
   — Не подведешь? Да плевать хотел я на твои заверения! Лучше верни мне одежду и скажи приставленным следить за мной тем двум идиотам, чтобы они оставили меня в покое!
   — Побольше выдержки, молодой человек! Я запрещаю тебе относиться так к братьям и сестрам — своим соплеменникам...
   — Соплеменникам?! Да ты. Мак, совсем рехнулся: клинический случай, уверяю тебя, мой отважный брат. Существует простейшая юридическая норма, о которой ты, возможно, и не подозреваешь, хотя и должен был все же, черт возьми, знать. Четыре месяца назад, когда заварилась вся эта каша, ты спросил меня, сдал ли я свой адвокатский экзамен, и я ответил тебе, что, разумеется, сдал. Я и сейчас скажу то же самое, но если бы ты попросил меня предъявить свидетельство, я не смог бы этого сделать. Видишь ли, я не получил официального уведомления из коллегии адвокатов Небраски, и, возможно, ждать-то придется еще месяца два. Это не мешает мне заниматься адвокатской практикой, а вот принимать участие в заседаниях Верховного суда я пока что не имею права.
   — Что?! — вздрогнул вигвам от мощного рыка.
   — В Верховном суде заседают люди занятые, краснокожий брат мой, и за исключением особых случаев, когда четко аргументируется необходимость сделать исключение из правила, неаккредитованный юрист не вправе обращаться туда с петицией в качестве временного поверенного. Я уже говорил тебе об этом. Если бы даже решение было принято в твою пользу, — что, впрочем, столь же маловероятно, как и то, что подобный мне удалой индеец смог бы когда-нибудь научиться ездить верхом, — то и тогда тебя не впустили бы в зал суда.
   Из конусообразного сооружения, покрытого раскрашенными искусственными звериными шкурами, вырвался еще более отчаянный, чем прежде, протяжный вопль, сменившийся укором:
   — Как мог ты предположить такое?
   — Да я здесь ни при чем. Мак. Ты сам во всем виноват. Разве не советовал я тебе официально зарегистрировать своего поверенного? Но ты сказал, что не можешь этого сделать, поскольку он умер, и что позже ты что-нибудь придумаешь, а пока суть да дело, мы, дескать, сославшись на прецедент тысяча восемьсот двадцать шестого года, подадим обращение без указания имени истца.
   — Так прецедент-то откопал ведь ты! — вновь взревел скрытый в причудливом вигваме человек.
   — Совершенно верно, и ты еще благодарил меня за это от всей души. А теперь позволь мне дать тебе совет: откопай своего покойного поверенного и пусть он поучаствует в бумажных баталиях.
   — Но это невозможно! — На этот раз вместо яростного рева прозвучало жалобное мяуканье обескураженного котенка.
   — Почему, интересно?
   — Чем бы смог он теперь помочь нам?
   — Как чем?.. Ах, Боже мой, да я же имел в виду не собственно твоего поверенного, покоящегося с миром в могиле, а его бумаги — различные документы, которые удалось ему раздобыть, записи опросов, показания, одним словом, все, что накопилось у него в ходе проведенного им расследования.
   — Ему это не понравилось бы! — Теперь это уже было даже не мяуканье котенка, а мышиный писк.
   — Но он ведь все равно ничего не узнает!.. Пойми, Мак, рано или поздно какой-нибудь столичный клерк этих судей пронюхает, что я новичок, недавно окончивший юридический колледж и проработавший в суде каких-то шесть месяцев, и тогда поднимется страшный шум. Никакая молитва не поможет тебе: Бог Громовержец судебной империи, всемогущий Рибок поразит тебя молнией за обман. И в еще большей степени — за то, что ты выставил их дураками. И даже если бы один или двое судейских крючков встали вдруг на твою сторону, что, поверь мне, исключено, то проку от этого все равно бы не было. Так что забудь о своей затее. Мак: она провалилась. Верни мне одежду и выпусти отсюда.
   — И куда ты намерен направиться, сынок? — Голос попискивающей мышки-невидимки набрал постепенно силу и, словно пробившись из подземелья, зазвучал крещендо: — Я спрашиваю тебя: куда, паренек?
   — Кто знает? Может, в Американское Самоа — после того, как я получу соответствующее свидетельство из коллегии адвокатов штата Небраска.
   — Никогда не думал, что скажу тебе это, сынок, — снова раздался громоподобный рык из вигвама, — потому что считал тебя стоящим парнем. Я полагал, что ты стоящий товар, а теперь не решился бы отправить тебя на базар.
   — Спасибо за рифму, Мак. А как насчет моей одежонки?
   — Вот она, желтокожий койот! — Искусственная звериная шкура отодвинулась, и из темного проема вылетел сверток с эмблемой «Лиги плюща» [24].
   — Не желтокожий, а краснокожий. Мак, запомни! Удалец в набедренной повязке, рванувшись вперед, схватил на лету шорты, рубашку, серые фланелевые брюки и ярко-синий блейзер.
   — Искренне благодарен тебе за это, Мак...
   — Подожди, мальчик, еще успеешь поблагодарить меня: хороший командир никогда не забывает солдат, какими бы никчемными они ни оказались на поле боя. Ты помог мне, о чем я и заявлю на заседании в ставке главного командования. И не забудь оставить свой будущий адрес вечно пьяному дебилу, которого ты зовешь Орлиным Боком!
   — Орлиным Оком, — поправил удалец, заменяя набедренную повязку шортами, и, потянувшись за оксфордской рубашкой, продолжил: — Ты сам снабжал его выпивкой, целыми ящиками. Я никогда не разрешал ему пить так много.
   — Бойся индейца-ханжи, отвергшего племя свое! — возгласил незримый манипулятор племени уопотами.
   — Хватит, Мак! — огрызнулся молодец, засовывая ноги в мокасины производства «Бэлли». Затем, затолкав полосатый галстук в карман и облачившись в свой блейзер, он спохватился: — А где, черт подери, мой товарищ?
   — За восточным пастбищем, в шестидесяти шагах бегущих оленей, если идти направо от высокой сосны августовской совы.
   — Чего шестидесяти? И о какой такой сове ты толкуешь?
   — Ты никогда не блистал смекалкой в полевых условиях. Орлиный Бок сам говорил мне это.
   — Орлиное Око! Он, мой названый дядя, ни разу не просыхал с тех пор, как ты появился тут, и посему не различал ни одного предмета!.. Но где же оно, восточное пастбище?
   — Ориентируйся по солнцу, мальчик: это компас, который никогда тебя не подведет. Но будь осторожен, закопай свое орудие, чтобы не выдал тебя его блеск.
   — Законченный псих! — крикнул молодой удалец из племени уопотами и устремился на запад.
   И тут же издав первобытный боевой рык, из вигвама выскочил здоровый, высокий мужчина. Откинутый резко полог из звериных шкур, заменявший собою дверь, опустился на стену жилища, покрытого тем же материалом. Богатырь во всем блеске праздничного облачения — в индейском головном уборе и в расшитых бисером одеждах из оленьих шкур, приличествующих его высокому положению в племени, зажмурился от яркого солнца и, засунув в рот помятую сигару, принялся яростно ее жевать. Прищуренные глаза на бронзовом, продубленном и прорезанном морщинами лице выдавали его полнейшую растерянность, а возможно, и страх.
   — Проклятье! — изрек сердито Маккензи Хаукинз, обращаясь к самому себе. — Никогда не думал, что мне придется пойти на это!
   Покопавшись в пестрых своих одеяниях из оленьих шкур с вышитой на груди желтой молнией, Хаук извлек наружу радиотелефон:
   — Справочное бюро Бостона?.. Мне нужен домашний телефон Дивероу. Зовут его Сэмом.

Глава 5

   В пятницу вечером, в самом начале массового разъезда из Бостона, Сэмюел Дивероу вел автомобиль по дороге Уолтхэм — Уэстон. Ехал он, как всегда, осмотрительно, словно маневрируя на трехколесном детском велосипеде, по полю боя между наползавшими на него со всех сторон танками, задавшимися целью раздавить его. Сегодняшний вечер был хуже обычного. И дело было вовсе не в обилии транспорта: его было столько же, как и обычно, — раздражающе много. В глазах пульсировала мучительная боль, сердце тяжело колотилось, сосало под ложечкой. Из-за всех этих симптомов глубокой депрессии Сэму с трудом удавалось улавливать причудливый ритм двигавшихся в различных направлениях автотранспортных средств. Стараясь по мере сил своих концентрировать внимание на машинах, мчавшихся почти впритирку к нему, он молил Бога уберечь его от столкновения. Окно его легковушки было открыто, и он то и дело подавал знаки рукой. Шедший позади грузовик рванул внезапно вперед и задел у машины Сэма зеркало бокового обзора. Тот с вскриком вцепился инстинктивно в визуальное приспособление и с минуту ожидал в ужасе, что руку ему вот-вот оторвет и она исчезнет за капотом.
   О том, что испытал Сэм за этот короткий отрезок времени, лучше всего было сказано у великого французского драматурга, имени которого Сэм никак не мог вспомнить. Он не воспроизвел бы в точности этих слов по-французски, но знал, что они верно передавали его нынешние ощущения... О Боже, скорей бы добраться до своей берлоги и, окунувшись в звуки музыки и воскресшие картины былого, переждать кризис!.. Ануй [25]— вот оно, имя этого чертового писателя! А та его фраза? Il n'y a rien... [26]Что за дьявол, по-английски она производит куда большее впечатление, чем на этом вшивом французском, на котором ему так и не удалось воссоздать ее в полном виде. «Ему не оставалось ничего иного, кроме как закричать», именно так и было это у писателя. В общем-то довольно глупая мысль, подумал Сэм. И тем не менее перед тем, как повернуть на север, к Уэстону, он снова издал крик, едва замечая сидевших в других машинах водителей и их пассажиров, взиравших на него сквозь стекла со столь неотступным вниманием, будто им наконец довелось наблюдать совокупление человека с животным. Замерший вскоре вопль сменила широкая, достойная Альфреда И. Ньюмена ухмылка, появившаяся на устах Дивероу сразу же, как только он нажал на акселератор и позади него столкнулись одновременно три машины.
   В смятенных чувствах он оказался уже после того, как покинул офис, где всю вторую половину дня провел один на один с гогучущей толпой из представителей обоего пола, являвшей собою высшее руководство семейной фирмы, которая оказалась бы по уши в дерьме, если бы собравшиеся не последовали в конце концов совету Сэма. Проблема заключалась не в преступных наклонностях его клиентов, а в глупости, которая оказалась неотделимой от их упрямства, и ожесточенная полемика с ними продолжалась до тех пор, пока Сэм не объяснил им, что если они не прислушаются к его словам, то могут искать себе другого поверенного, он же будет посещать поочередно каждого из своих нынешних подопечных, в какую бы тюрьму ни поместили их — его или ее, но только как частное лицо. Хотя вопрос и так был предельно ясен, Сэм тем не менее счел необходимым совершенно недвусмысленно подчеркнуть лишний раз, что, согласно закону, дедушки и бабушки не имеют права вводить своих внуков в состав совета директоров с жалованьем, исчислявшимся семизначной цифрой, если их славные отпрыски пребывают еще в возрасте от шести месяцев до двенадцати лет. Выдержав бурю ирландского негодования, Сэм, проклятый навеки за ущемление прав клана Донгалленов, бежал в изнеможении в свой любимый бар, что в двух кварталах от фирмы «Арон Пинкус ассошиэйтс».
   — Ах, Сэмми, малыш, — приветствовал его владелец питейного заведения, как только тот плюхнулся на стул, отстоявший дальше всех от двери. — Как вижу, денек выдался хлопотный. Я всегда чувствую, когда одного-двух стаканчиков целебного снадобья оказывается недостаточно и требуется добавить еще малость. Так что устраивайся у этого конца стойки.
   — Сделай одолжение, О'Тул, умерь свое ирландское словоизвержение: с меня хватит и тех чуть ли не трех часов, что я провел с твоими соплеменниками.
   — Позволю тебе заметить, Сэм, хуже этого ничего не может быть. Знаю я эту разновидность, ну тех, кто завел себе квартиру с двумя туалетами и может позволить себе нанимать таких, как ты. Пока еще рано, поэтому давай-ка налью я тебе твоего любимого и запущу телевизор, чтобы ты отвлекся от дел. Футбольного матча сегодня нет, поэтому я включу дневные новости.
   — Спасибо, Тули, — благодарно кивнул Дивероу, принимая напиток.
   Заботливый хозяин разыскал передававшуюся по кабельному телевидению информационную программу. Судя по живописанию добрых деяний некой неизвестной особы, этот телеканал занимался рассмотрением обыденных, затрагивающих интересы широких слоев тем.
   — Вот она, та женщина, чьи самоотверженность, милосердие и доброта делают время невластным над ней. Взгляните на ее лицо, хранящее следы ангельских поцелуев, даровавших ей вечную юность, загляните в глаза ее, неизменно ясные и в то же время непреклонные, — торжественно вещал звучным голосом диктор.
   Камера скользнула в сторону, и на экране появилась женщина в белом одеянии монахини. Она раздавала подарки в детской больнице в какой-то охваченной войной стране «третьего мира».
   — Зовут героиню нашей сегодняшней передачи сестрой Энни Милосердной, — продолжал диктор, растягивая гласные. — Это все, что известно нам о ней, и, как услышали мы из ее собственных уст, большего мир никогда не узнает. Каково ее настоящее имя, откуда она — окутанная загадочностью тайна, пронизанная, возможно, безысходной болью и неизбывным стремлением к самопожертвованию...
   — Тайна — как бы не так! — заорал в телеэкран Сэмюел Лансинг Дивероу, подскакивая от гнева. — Это я, а не ты, испытываю безысходную боль! Чертова кукла, ты слышишь меня?
   — Сэмми, Сэмми! — Размахивая обеими руками, кинулся к нему с криком вдоль стойки красного дерева Гэвин О'Тул, горя искренним желанием успокоить своего друга и клиента. — Заткни свою поганую глотку! Эта женщина, дьявол бы побрал ее, как-никак, святая, а мои завсегдатаи, сам понимаешь, не все протестанты. — Потянув к себе Дивероу через стойку, он, оглянувшись кругом, понизил голос: — Иисусе, кое-кто из них не согласится с твоими словами, Сэмми! Но не волнуйся: Хоган сумеет с ними справиться. Сиди смирно и помолчи!
   — Тули, ты не понимаешь! — вопил элегантный бостонский юрист, чуть не плача. — Она — вечная, неиссякаемая любовь моя! Девушка, о которой я так мечтал!
   — Это уже лучше. Много лучше, — прошептал О'Тул. — Продолжай в том же духе.
   — Видишь ли, она была шлюхой, а я спас ее!
   — Да перестань ты!
   — Она убежала с Дядюшкой Зио! С нашим Дядюшкой Зио. Он развратил ее!
   — С каким таким дядюшкой? О чем ты, черт тебя возьми, толкуешь, малыш?
   — Собственно говоря, это Папа Римский. Он заморочил ей голову и забрал ее с собой в Рим, в Ватикан...
   — Хоган, выстави отсюда этих ублюдков и закрой за ними дверь!.. А ты, Сэмми, уходи через кухню: через парадную дверь тебе не прорваться.
   Спеша на север, в Уэстон, по самой малолюдной и не перегруженной транспортом дороге, Сэм размышлял о том, что этот в сущности невинный эпизод и вызвал у него приступ острой депрессии. Разве мог ничего не подозревавший «мир» понять, что «тайна» не была вовсе тайной для больного от любви, полного обожания человека особого склада души! Бедный Сэм-адвокат воскресил многогрешную, неоднократно побывавшую замужем Энни, шлюху из Детройта, вернул ей самоуважение. И все для того, чтобы она захлопнула дверь на пути к их браку и последовала безрассудно за безумным Зио... Да нет, Дядюшка Зио не был безумным и оступался он только в делах, касавшихся Сэмюела, «сына моего» и «прекрасного адвоката», как величал он своего юного приятеля. Этот Дядюшка Зио — он же Папа Франциск I, самый популярный Папа двадцатого века, — позволил похитить себя на древне-римской Аппиевой дороге, когда ему сказали, что, поскольку дни его сочтены, будет лучше, если его кузен Гвидо Фрескобальди из «Ла Скала Минускола» сядет на престол Святого Петра, а он, настоящий Папа, станет инструктировать его по радио откуда-то из Альп. И план этот удался. Мак Хаукинз и Зио в течение нескольких недель взбирались на крепостные стены замка Махенфельд в Церматте и по коротковолновому передатчику объясняли далеко не блиставшему умом и не способному разобраться в тонкостях Фрескобальди, что следует ему предпринять как Папе Римскому.
   А потом все рухнуло — с грохотом, какого не звучало с момента сотворения планеты Земля. Воздух Альп оказал на Дядюшку Зио — или Папу Франциска I — живительное воздействие, к нему вернулось прежнее здоровье. Гвидо Фрескобальди между тем упал на свой коротковолновый приемник, который, не выдержав тяжести, разлетелся на мелкие осколки. Ватикан в итоге оказался на грани экономической катастрофы. Чтобы спасти положение, пришлось прибегнуть к крайне болезненному радикальному способу лечения, что сильнее всех ощутил Сэм Дивероу, лишившийся девушки своей мечты. Энни Исправившаяся слушала самозабвенно весь тот бред, который Дядюшка Зио нашептывал тихонечко ей на ушко, когда они играли по утрам в шашки. И вместо того, чтобы выйти замуж за Сэмюела Лансинга Дивероу, она стала невестой Иисуса Христа, за которым Сэм был вынужден признать безусловные достоинства, значительно более впечатляющие, чем его собственные, хотя земные амбиции Сына Господня следовало бы признать не столь уж большими, если принять во внимание биографию достославной Энни Исправившейся. Боже мой, да его родной Бостон и в наихудшей своей ипостаси был бы куда привлекательнее, чем колония прокаженных! Во всяком случае, во многих отношениях.
   «Жизнь продолжается, Сэм! Мы вечно в бою, и не стоит считать себя банкротом, если проиграешь одно или два сражения. Выше голову, и вперед!» — эти бессмысленные фразы из клишированного словоизвержения военного болтуна-психопата генерала Маккензи Хаукинза, бича здравого смысла и ниспровергателя всего доброго и порядочного, павшего так, что дальше некуда, самого униженного во всей вселенной, служившие ему неопровержимым аргументом в пользу полового воздержания или строгого контроля над рождаемостью, были единственным утешением, которое мог он предложить Сэму в минуты отчаянных мук бедолаги-юриста.
   — Она меня оставляет, Мак! Она и в самом деле уходит с ним!
   — Зио — замечательный малый, Сэм! Прекраснейший человек, сынок! Он отлично управляется со своими легионами, и мы с ним, зная, сколь одиноки главнокомандующие, испытываем взаимное уважение.
   — Но, Мак, он же священник, и не просто священник, а Папа — самая крупная рыба в садке служителей культа! Они не смогут ни танцевать, ни ласкать друг друга, ни иметь детей — ничего этого!
   — Возможно, насчет двух последних вещей ты и прав, но не в отношении танцев. Зио — большой мастер по части тарантеллы, или ты забыл?
   — Так в тарантелле не надо касаться друг друга. Танцующие там просто кружатся и дрыгают ногами, но близко друг к другу не подходят!
   — Может, это из-за чеснока, которым насыщают они свою утробу! Или просто боятся отдавить своему партнеру ноги.
   — Да ты не слушаешь меня! Она совершает величайшую ошибку в своей жизни, и ты должен это знать! Ты же ведь был на ней женат, что, впрочем, не было для меня утешением в эти последние недели.
   — Не распускай нюни, мой мальчик! Я был женат на всех этих девушках, и это им нисколько не повредило. Энни оказалась самым крепким орешком, чего и следовало ожидать, учитывая ее прошлое. И все же, во всяком случае, она прислушивалась к тому, что я ей говорил.
   — И что же, черт возьми, ты говорил ей, Мак?
   — Что она, оставаясь собой; могла бы стать еще лучше. Проклятье! Дивероу крутанул руль налево, чтобы избежать столкновения с парапетом с правой стороны шоссе.
   Его девушки... Боже, как это он ухитрился заполучить их всех? Четверо сногсшибательных и состоятельных женщин побывали замужем за маньяком-военным, не признающим законов, и каждая из них, расставаясь с ним, относилась к нему не только по-дружески, но и с любовью. Четверо разведенных по доброй воле с превеликим энтузиазмом сплотились в некий особого рода клуб, названный ими «Гаремом Хаукинза». И стоило лишь Хауку нажать на кнопку, как все они, в какое бы время и в какую бы часть света ни звал он их, моментально слетались, чтобы поддержать своего бывшего мужа. Что двигало ими? Взаимная ревность? Да ничего подобного. Просто Мак освободил их от ненавистных и мерзких цепей, в которых пребывали они до встречи с ним. Сэм мог все это принять, чему в немалой степени способствовал его собственный опыт общения с этими незаурядными созданиями. Во время событий, коим все они были обязаны своим пребыванием в замке Махенфельд, каждая из бывших жен Хаука поддерживала Сэма в минуты его истерических припадков. Женщины не только сочувствовали ему, но и, являя если не страсть, то уж нежность, пытались вырвать его из тех невыносимых ситуаций, в которые ставил Хаук своего юного друга. И каждая из них содействовала избавлению Сэма от плена.
   Все они оставили неизгладимый след в душе его. Воспоминания о подругах Мака были исключительно яркими. Но самым незабываемым, самым великолепным существом среди них была все же белокурая, пластичная, как статуэтка, Энни, чьи большие синие глаза выражали невинность, перечеркивавшую все ее прошлое. Обрушиваемый ею на собеседника нескончаемый поток робких вопросов в связи с любой вообразимой темой был столь же удивителен, как и та жадность, с которой набрасывалась она на книги. Содержание многих из них сперва было, по всей вероятности, малопонятно ей, но в конце концов она осваивала его, даже если у нее и уходило при этом по месяцу на каждые пять страниц. В общем, Энни как бы брала реванш за потерянные годы. Но в ней не было и намека на жалость к себе. И хотя некогда у нее так много и столь грубо было отнято, ее всегда отличала душевная щедрость. А как — о Боже! — умела она смеяться! Всякий раз в ее глазах вспыхивал шаловливый огонек. И никогда она не веселилась за счет унижения другого. Чего же тут изумляться, что Сэм так любил ее!
   А она, эта потерявшая рассудок чертовка, возьми да и променяй на Дядюшку Зио и разные там проклятущие колонии прокаженных чудесную жизнь в качестве жены Сэма Дивероу, юриста, который раньше или позже непременно стал бы судьей Сэмюелом Лансингом Дивероу и смог бы принять участие в любой вшивой регате на Кейп-Код, в какой только заблагорассудилось бы ему. Нет, положительно, она была не в своем уме!
   Спеши! Доберись побыстрее до дома, а там забейся в свою берлогу в надежде забыться в воспоминаниях о неразделенной любви.
   «Лучше любить безответно, чем не любить вовсе». Интересно, какой идиот изрек это?
   Промчавшись стремительно по последней на его пути улице в Уэстоне, Сэм завернул за угол, в свой квартал. Еще несколько минут — и с помощью виноградного сока и переливчатых тирольских напевов, записанных на единственной имевшейся у него пластинке, он погрузится в мир своих грез и воздыхании об утратах.
   Черт возьми, что там перед домом? У самых ворот?.. Иисусе, да это же лимузин Арона Пинкуса! Уж не случилось ли что с его матерью, пока он горланил перед телевизором О'Тула? Если так, то он никогда не простит себе этого!
   Заскрежетав тормозами, автомобиль резко остановился позади огромного драндулета Арона. Выпрыгнув из машины, Сэм бросился с воплем к шоферу Пинкуса, появившемуся из-за капота кабриолета:
   — Пэдди, что стряслось? Что-то неладно с моей матерью?
   — Да нет, насколько мне известно, Сэмми. Разве что с языком вот не все в порядке, на котором изволила она изъясняться, ничего подобного я не слышал с тех пор, как покинул Омаха-Бич.
   — Что?
   — Я бы на твоем месте прошел в дом, малыш.
   Дивероу поспешил к воротам и, миновав их одним прыжком, побежал к двери, шаря в кармане в поисках связки ключей. Но они ему не понадобились: дверь открыла кузина Кора, которой вовсе не обязательно было находиться в прихожей.
   — Что стряслось? — повторил свой вопрос Сэм.
   — Госпожа Ломака и этот коротышка или напились до бесчувствия, или с ума посходили под воздействием полнолуния, хотя на небе и светит еще солнце. — Кора икнула, потом рыгнула.
   — Что ты несешь, черт бы тебя побрал? Где они?
   — Наверху, в твоих комнатах, паренек.
   — В моих комнатах? Уж не хочешь ли ты сказать?..
   — Да, хочу. Это то самое, о чем ты подумал, мой чудо-богатырь.
   — Никто не должен входить в мою берлогу! Мы же договорились!
   — В таком случае, полагаю я, одна из договаривающихся сторон нарушила данное ею слово.