Джоэл надеялся, что, может быть, тот узнает его и как-нибудь проявит это. Но этого не происходило, и в конце концов он поймал себя на том, что продолжает краешком глаза следить за своим соседом: “исподтишка”, пришло ему на ум не очень-то лестное выражение. Сосед никак не реагировал на него, не отрывая взгляда от пачки сшитых машинописных листов, напечатанных шрифтом более крупным, чем тот, что используется в деловой переписке или даже в рекламе. Должно быть, наполовину слепой, подумал Конверс, и пользуется контактными линзами. Но и этот случайно обнаруженный физический недостаток ничего не приводил на память. Возможно, он встречал его в Париже, как того в светло-коричневом плаще, который оказался потом в подвале отеля. Он мог быть в числе посетителей “Непорочного знамени” и даже одним из завсегдатаев той комнаты для игр для отставных военных… Более того, он мог сидеть и за столом Бертольдье, спиной к Джоэлу, не видимый американцем, которого он теперь выслеживает. А впрочем, действительно следит ли за ним этот человек? – размышлял Конверс, крепче сжимая атташе-кейс. Повернув голову на несколько дюймов, он стал изучать своего попутчика.
Неожиданно тот поднял голову от скрепленных машинописных страниц и взглянул на Джоэла. В его глазах не было ни раздражения, ни любопытства.
– Извините, – смущенно произнес Конверс.
– Пожалуйста, пожалуйста… Валяйте, – последовал странный и лаконичный ответ. Акцент был американским, и диалект – явно техасским или крайне западным. Сосед его снова погрузился в свои бумаги.
– Мы… мы не знакомы? – не выдержал Джоэл. Сосед снова вскинул на него глаза.
– Не думаю, – последовал сухой ответ, и человек опять занялся своим докладом или что там у него было в бумагах.
Конверс принялся глядеть на черное небо за окном и на красные вспышки огоньков, освещающие серебряную поверхность крыла. Он рассеянно попытался вычислить угол крена самолета, но ведавшая летной практикой часть его мозга спасовала даже перед этой примитивной задачкой. Человек этот, безусловно, ему знаком, и его странное “валяйте” только усугубило беспокойство Конверса. Что это – предупреждение, сигнал? Подобно тому, как были сигналом его слова, обращенные к Жаку Луи Бертольдье и предупреждающие о том, что генералу лучше всего наладить связь с незнакомцем, признать его.
Голос люфтганзовской стюардессы прервал его размышления:
– Герр Даулинг, для нас огромная честь принимать вас у себя на борту.
– Спасибо, милочка, – отозвался сосед, и его морщинистое лицо расплылось в мягкую отеческую улыбку. – Вот ты и добудь мне немного виски со льдом, и я тогда отвечу тебе точно таким же комплиментом.
– Сию секунду, сэр. Уверена, что вам надоело это выслушивать, но ваше телевизионное шоу пользуется у нас в Германии страшным успехом.
– Еще раз спасибо, дорогая, но программа – не только моя. Там есть еще масса очень симпатичных парней, которые так и носятся по экрану.
“Актер! Актер, черт бы его побрал!” – подумал Джоэл. Никаких тревог, никаких неожиданностей. Его страхи скорее воображаемые, чем реальные.
– Вы слишком скромны, герр Даулинг. Они все так похожи друг на друга и вечно о чем-то спорят. А вы такой милый, такой мужественный, такой… все понимающий.
– Все понимающий? Сказать по правде, я тут посмотрел в Кельне на прошлой неделе кое-какие сценки и не понял ни одного слова из тех, что я сам наговорил.
Стюардесса рассмеялась, сообразив, что он говорит о дублированной на немецкий язык передаче.
– Значит, виски со льдом, верно, сэр?
– Верней и не придумаешь, дорогая. Стюардесса отправилась выполнять заказ, а Конверс все продолжал смотреть на актера.
– Извините еще раз, – запинаясь проговорил он. – Я конечно же должен был сразу узнать вас.
Даулинг повернул к Джоэлу свое загорелое лицо, внимательно посмотрел ему в глаза, а потом перевел взгляд на великолепный, сделанный по заказу кожаный атташе-кейс и лукаво улыбнулся:
– Очень может быть, что я поставил бы вас в неловкое положение, спросив в свою очередь, а откуда вы меня знаете. Мне как-то трудно отнести вас к поклонникам сериала “Санта-Фе”.
“Санта– Фе”?… А, конечно же, это -название сериала. Вот как оно бывает, подумалось Конверсу. Одна из телевизионных поделок, которая имеет невероятно высокий рейтинг и приносит такие доходы, что кадры из нее попадают на обложки “Тайма” и “Ньюсуик”. Он никогда их не смотрел.
– А, ну да, – продолжал актер, – вы наверняка увлекаетесь нравами племен… невзгодами, выпавшими на их долю… а также полной превратностей драматической хроникой царственной семьи Рэтчет с обширнейшими владениями к северу от Санта-Фе, включая и нагорье Чимайа-Флэтс, которое они украли у разоренных индейцев.
– Чья семья? Как вы сказали?
Обветренное лицо Даулинга снова расплылось в улыбке.
– Да только добрый папаша Рэтчет, верный друг индейцев, и ведать не ведает об этой последней проделке, хотя краснокожие братья обвиняют его во всех смертных грехах. Им невдомек, что это – дело рук алчных сыновей папаши Рэтчета, прослышавших о нефтяных месторождениях под Чимайами и совершивших свое черное дело… Между прочим, я думаю, вы уловили звуковое подобие фамилии Рэтчет со словом “рэт”? А может, вас больше устроит его сходство со словом “ретчит”? [26]
Какая– то перемена произошла в актере, с удивлением отметил Джоэл, говорок траппера [27]с Дикого Запада почти исчез.
– Понятия не имею, о чем вы говорите, но говорите вы об этом совсем по-другому.
– Еще бы! Клянусь кремневым ружьем! – воскликнул Даулинг, рассмеявшись, и тут же вернулся к нормальной речи, выходя из роли аборигена Дикого Запада. – Перед вами бывший преподаватель английского языка и литературы, который полтора десятка лет назад послал к черту надежды на пенсию и, повинуясь давней мечте, изменил профессию. Последовала полоса забавных и малодостойных занятий, но Мельпомена находит служителей на весьма странных дорогах. Мой давний ученик, занимавший должность с непонятным названием “режиссер-координатор”, разглядел меня как-то в толпе на сцене и пришел в крайнее замешательство. Однако это не помешало ему включить мое имя в список исполнителей мелких ролей. А пару лет спустя появилось то, что стало называться сериалом “Санта-Фе”. Тогда-то мое вполне приличное имя Кальвин было переделано на Калеба. “Оно больше подходит сценическому образу”, – изрек обладатель пары лакированных штиблет, который живую лошадь видывал разве что на съемочной площадке в Санта-Аните… Идиотство, не так ли?
– Похоже, что так, – согласился Конверс, видя, как стюардесса с подносом направляется к ним по проходу.
– Идиотство или нет, – вполголоса добавил Даулинг, – но этот старый добрый ранчер не собирается никого разочаровывать. Им нужен папаша Рэтчет – они получат его в полном объеме.
– Ваше виски, сэр, – объявила девушка, передавая актеру стакан.
– Ох, спасибо тебе, моя малышка! Не жить мне на этом свете, но ты на голову выше всех этих замарашек из нашего шоу!
– Вы слишком любезны, майн герр [28].
– Принесите и мне виски, – попросил Джоэл.
– Так-то лучше, сынок, – тут же отозвался Даулинг, поглядывая вслед стюардессе. – Ну а теперь, когда я покаялся вам в своих грехах, признавайтесь и вы, чем зарабатываете себе на хлеб?
– Я – адвокат.
– Значит, у вас есть какое-то приличное чтение. Чего не скажешь об этом сценарии.
“Хотя почтенные обитатели Мюнхена и считали национал-социалистическую рабочую партию сборищем кретинов и подонков, устроившим штаб-квартиру в их городе, партия эта все шире заявляла о себе по всей стране. Радикально-популистское движение было основано на зажигательных речах против тех, кто является виновником всех несправедливостей, обрушившихся на Германию, – от большевиков до пронырливых еврейских банкиров, от иностранцев, грабящих арийский народ и его земли, до всех неарийцев, особенно евреев с их неправедно нажитыми богатствами.
Космополитический Мюнхен и его еврейская община только посмеивались, выслушивая все эти нелепости – выслушивая, но не слыша их. Остальная же Германия слушала внимательно и слышала именно то, что хотела слышать. Жадно ловил эти речи и Эрих Штёссель-Ляйфхельм. Здесь он видел для себя путь к признанию и карьере.
В несколько недель молодой человек заставил своего отца полностью измениться. Позднее он будет рассказывать об этом с изрядной толикой мрачного юмора. Несмотря на отчаянные протесты старого врача, сын убрал алкоголь и табак из их квартиры и держал отца под самым строгим наблюдением. Был введен строжайший режим физических упражнений и диета. Подобно старательному тренеру, Штёссель-Ляйфхельм выводил отца на загородные “гевальтмерше” – форсированные марши и кроссы, которые постепенно сменились целодневными прогулками по горным дорогам в Баварских Альпах, где он заставлял старика шагать без перерыва, ограничивая его даже в питьевой воде. Привалы на маршах делались лишь с разрешения сына.
Оздоровительный режим оказался настолько действенным, что жир с него быстро сошел, а одежда доктора повисла на нем мешком. Естественно, встал вопрос об обновлении гардероба, однако приличная одежда в Мюнхене тех дней была по карману только богатым, а Штёссель-Ляйфхельм намерен был одеть своего отца лишь в самое лучшее, руководствуясь, однако, не благотворительностью, а, как мы убедимся позднее, совсем иными побуждениями.
Деньги нужно было добыть во что бы то ни стало, а это означало, что их следовало украсть. Подробно расспросив отца о расположении комнат в доме, который тому пришлось так драматически покинуть, Штёссель-Ляйфхельм узнал все необходимое. Несколькими неделями позже он в три часа ночи пробрался в дом на Луизенштрассе и вынес оттуда столовое серебро, хрусталь, картины, золото и все содержимое домашнего сейфа. Найти скупщиков краденого в Мюнхене начала тридцатых годов не было проблемой, и, когда добыча сменила владельцев, папаша с сыном получили сумму, равную в пересчете примерно восьми тысячам американских долларов – целое состояние по масштабам тех лет.
Преображение продолжалось: одежда была заказана на Максимилиенштрассе, лучшая обувь – на Одеонплатц. Были внесены также и некоторые чисто косметические поправки. Растрепанная шевелюра доктора была приведена в порядок, а волосам придан чисто нордический светлый оттенок, бороду сбрили начисто, а на верхней губе оставили маленькие, тщательно подстриженные усики. Преображение было полным, теперь оставалось только вынести на суд света полученный результат.
В ходе длительного реабилитационного периода Штёссель-Ляйфхельм по вечерам читал отцу все попадавшие ему в руки брошюры, статьи и прочие пропагандистские материалы, издаваемые штаб-квартирой национал-социалистов, в которых тогда не было недостатка. Это были обычные подстрекательские памфлеты: так называемые биологические теории, доказывающие генетическое превосходство арийцев, расистские измышления о неполноценности низших народов – вся эта нацистская чепуха плюс отрывки из гитлеровской “Майн кампф”. Сын читал все это отцу до тех пор, пока старый доктор не научился цитировать наизусть наиболее выигрышные пассажи национал-социалистических творений. Кроме того, семнадцатилетний сынок не переставал твердить отцу, что для него открывается единственная возможность вернуть себе утраченное, а заодно рассчитаться за все эти годы унижения.
И вот наступил день, когда, как выяснил Штёссель-Ляйфхельм, два высокопоставленных нациста – Йозеф Геббельс и Рудольф Гесс – должны были посетить Мюнхен. Сын препроводил отца в штаб-квартиру, где модно одетый, импозантный, явно богатый доктор вполне арийской внешности попросил приезжих об аудиенции по весьма срочному и конфиденциальному делу. Просьба была удовлетворена, и, согласно сохранившимся архивным данным, он обратился к Гессу и Геббельсу со следующими словами: “Господа, я являюсь врачом безупречной репутации, в прошлом – главный хирург Карлсторской больницы с многолетней и процветающей практикой здесь, в Мюнхене. Но все это в прошлом. Я был разорен и погублен евреями, которые лишили меня всего. Но я вернулся, я в отличном состоянии духа, и я полностью к вашим услугам”.
Самолет “Люфтганзы” стал заходить на посадку. Гамбург. Джоэл перевернул страничку и склонился над атташе-кейсом. Рядом с ним актер Калеб Даулинг потянулся, не выпуская из рук сценария, и сунул его в стоящую на полу дорожную сумку.
– Если что и превосходит по глупости этот сценарий, – сказал он, – то разве что размер гонорара, который они собираются уплатить мне за съемки в нем.
– Съемки у вас завтра? – спросил Конверс.
– Сегодня, – поправил его Даулинг, поглядывая на часы. – Должен быть на съемочной площадке в половине шестого утра – это где-то на берегу Рейна или в столь же романтическом месте. Было бы куда лучше вместо этой ерунды сделать фильм “Поездка по живописным местам”. Места здесь самые красивые.
– А до этого вы были в Копенгагене?
– Был.
– Похоже, выспаться вам не удастся.
– Где уж…
– Сочувствую.
Актер посмотрел на Джоэла и улыбнулся, отчего еще более резко обозначились морщинки у глаз.
– В Копенгагене у меня жена, вот я и урвал от съемок два дня. Это последний рейс, на который мне удалось попасть.
– О? Вы женаты? – спросил Конверс и тут же пожалел о таком глупом вопросе. Даже не зная, почему вопрос глупый, он чувствовал, что задавать его не следовало.
– Женат, парень. Двадцать шесть лет как женат, – подтвердил Калеб, снова переходя на жаргон Дикого Запада. – А как бы иначе я воплотил эту свою заветную мечту? Она прекрасная секретарша, а когда я преподавал, все деканы считали ее чем-то вроде Пятницы [29].
– Есть дети?
– Нельзя иметь все. Детей нет.
– А почему она в Копенгагене? Я хочу сказать, почему бы ей не быть с вами… на этих съемках и вообще?
Улыбка сошла с загорелого лица Даулинга, морщины стали глубже.
– Вопрос вполне логичный, не так ли? Я это к тому, что, будучи юристом, вы сразу же подметили здесь какую-то закавыку.
– Это, конечно, никак меня не касается. Считайте, что я ни о чем не спрашивал.
– Да нет, все в порядке. Я не люблю распространяться на эту тему, но, видимо, соседство в самолете располагает к откровенности. Шансов на повторную встречу почти никаких, так почему не облегчить душу? – Актер попытался улыбнуться, но из этого ничего не получилось. – Фамилия моей жены Мюльштейн, в переводе это означает “жернов”. Она еврейка. Судьба ее ничем не отличается от миллионов таких же судеб, но для нее это… это ее жизнь, и все тут. В Аушвице ее разлучили с родителями и тремя младшими братьями. Она видела, как их уводили, не обращая внимания на ее крики. Ей еще повезло: вместе с другими четырнадцатилетними девочками она попала в барак, где в ожидании дальнейшей сортировки шила солдатское обмундирование. А еще через пару дней, услыхав носившиеся по лагерю слухи, вырвалась из барака и стала кружить по лагерю, пытаясь отыскать свою семью. Так она случайно оказалась в той части лагеря, которая называлась “абфалль”, то есть свалка, туда выбрасывались тела из газовой камеры. Там она и нашла тела матери, отца и трех братьев, и память об этом страшном зрелище не покидает ее до сих пор. И не покинет уже никогда. Она говорит, что ее нога не ступит на немецкую землю, и я не собираюсь переубеждать ее.
“Ничего страшного, ничего удивительного… просто очередной железный крест для одного из ляйфхельмов прошлого… или настоящего…”
– Господи, простите, пожалуйста, – пробормотал Конверс. – я совсем не думал…
– Знаю, что не думали, а я-то думаю об этом постоянно… Видите ли, она и сама понимает, что это бессмысленно.
– Что бессмысленно? Неужто вы не слышали того, о чем только что рассказывали?
– Я еще не все рассказал. Когда ей исполнилось шестнадцать лет, ее еще с пятью девушками погрузили в грузовик, чтобы отправить на совсем другую работу. И случилось невероятное. Эти девчонки умудрились пристукнуть сидевшего в кузове охранника, затем пристрелили из его автомата шофера и бежали. – Даулинг остановился, пристально глядя на Джоэла.
Конверс ответил ему таким же взглядом, хотя и не очень понимал, что он означает. Рассказ, однако, глубоко тронул его.
– Невероятная история, – тихо сказал он. – Совершенно невероятная.
– И вот, – продолжал актер, – последующие два года их прятали в различных немецких семьях, отлично понимая, что они делают и что с ними случится, если это раскроется. Были организованы самые тщательные поиски этих девчонок – фашисты боялись того, что они могли рассказать. Однако эти немцы прятали их, пока тем не удалось перебраться в оккупированную Францию, где порядки были не такими строгими. Через границу их переправляли подпольщики, немецкие подпольщики. – Даулинг помолчал и добавил: – Как сказал бы папаша Рэтчет: “Усекаешь, сынок, к чему я клоню?”
– Само собой разумеется.
– В ней живут боль и ненависть, я и отлично ее понимаю. Клянусь Богом. Но должно же быть и чувство благодарности. В течение двух лет власти неоднократно нападали на их следы и некоторых прятавших их людей – немцев! – пытали, несколько человек были расстреляны. Трудно на чем-то настаивать, но нельзя не питать признательности к тем, кто спас тебе жизнь. И для нее самой такая позиция открывала бы хоть какие-то надежды. – Актер умолк, возясь с ремнем безопасности.
Джоэл защелкивал замки атташе-кейса, раздумывая над тем, нужно ли отвечать собеседнику. Мать Валери была в немецком подполье. Бывшая жена не раз вспоминала забавные рассказы ее матери о суровом и сдержанном офицере французской разведки, который был вынужден сотрудничать с весьма романтической и своевольной немецкой девушкой, состоящей в рядах Untergrundbewegunq [30]. Чем больше они спорили, чем больше ругали национальные черты друг друга, тем больше сближались. Француз этот стал отцом Валери, и она очень гордилась им, хотя в определенном смысле матерью она гордилась еще сильнее. Она тоже настрадалась, и ненависти в ней накопилось достаточно. Для этого у нее были причины. Так же, как позднее у Джоэла.
– Я уже говорил вам, – начал Джоэл очень медленно, не будучи уверенным, что вообще стоит об этом говорить, – это не мое дело, но на вашем месте я бы не стал торопить ее.
– Юрист дает совет старому папаше, сынок? – спросил Даулинг, переходя на свой выдуманный диалект и наигранно улыбаясь, хотя в глазах улыбки не было. – Сколько же он сдерет с него?
– Простите, я замолкаю. – Конверс подтянул потуже свой страховочный пояс.
– Нет, уж это вы простите меня. Я взвалил на вас свои заботы. Скажите, что вы думаете по этому поводу. Прошу вас.
– Хорошо. Сначала она испытала ужас, а потом пришла ненависть. И это, как у нас принято выражаться, стало prima facie – главным побудительным мотивом. Реально и действенно только это, остальное – вторично. Не будь этого ужаса и этой ненависти, не было бы причин и для благодарности. Поэтому-то мысль о благодарности столь мучительна для нее – в обычной жизни благодарность не требовалась бы.
Актер посмотрел на Джоэла тем же испытующим взглядом, каким он смотрел на него в начале их разговора.
– А ты ведь ловкий сукин сын, как считаешь?
– Профессионально вполне пригоден. Но… я там был… я хочу сказать, что знаю людей, которые побывали примерно там, где была ваша жена. Все определяется первоначально испытанным ужасом.
Даулинг долго рассматривал лампочку на потолке салона, и, когда он заговорил вновь, голос его звучал так, будто каждое слово давалось ему с трудом.
– Если мы идем в кино, я всегда заранее узнаю содержание фильма; если мы вместе смотрим телевизор, я сверяюсь с аннотациями… иногда в новостях, когда появляются эти чертовы придурки, я весь напрягаюсь, не зная, как она отреагирует. Она просто не может видеть изображения свастики, не может слышать этих выкриков на немецком языке или смотреть на их солдат, вышагивающих гусиным шагом, – она просто не выносит этого, бросается прочь от экрана, у нее начинаются спазмы и открывается рвота… Я пытаюсь удержать ее… иногда она принимает меня за одного из них и начинает кричать… И это после стольких лет… О Боже!
– А вы не пробовали обратиться за профессиональной помощью? Разумеется, не такой, как моя.
– Она быстро оправляется после таких припадков, – сказал актер, будто защищаясь и снова входя в роль. – К тому же до недавнего времени у нас не было на это средств, – добавил он уже без каких-либо театральных эффектов.
– А сейчас? Сейчас, как я понимаю, деньги для вас – не проблема.
Даулинг опустил глаза, как бы рассматривая лежащую у его ног дорожную сумку.
– Если бы я встретил ее раньше – возможно. Но мы уже – пара старых грибов. Мы поженились, когда нам было хорошо за сорок. Теперь это слишком поздно.
– Извините.
– Мне вообще не следовало браться за эту дурацкую картину. Ни за какие деньги.
– А почему вы взялись за нее?
– По ее настоянию. Я должен доказать себе и людям, что способен на большее, чем рекламировать снотворные таблетки под соусом экзотики Дикого Запада, считает она. Я говорил ей, что мне на это наплевать… Я ведь был на войне, в морской пехоте. Там, в южной части Тихого океана, мне пришлось кое-что повидать, но это – ничто по сравнению с тем, через что пришлось пройти ей. Господи! Можете себе представить, каково им там было?
– Вполне могу.
Актер снова поглядел на него поверх своей дорожной сумки с недоверчивой улыбкой, чуть заметной на загорелом лице.
– Можете, дружок? Не думаю, если только вас не прихватили в Корее…
– В Корее я не был.
– Тогда вы знаете не больше моего. Вы были слишком молоды, а мне, по-видимому, повезло.
– Но ведь был еще… – Но Конверс заставил себя замолчать – продолжать было бы бессмысленно. Вьетнам как бы стерт из национального сознания. Если он кому-нибудь напомнит о нем, даже такому приличному человеку, как Даулинг, сразу же посыплются извинения, и только, но это не пробудит ни малейших воспоминаний в старательно кастрированной памяти. Совсем не то что в случае с миссис Даулинг, урожденной Мюльштейн.
– Ну вот и надпись “Не курить”, – сказал Джоэл, переводя разговор в другое русло. – Через несколько минут будем в Гамбурге.
– За последние два месяца я летал этим рейсом по меньшей мере полдюжины раз, – сказал Калеб Даулинг, – и позвольте сказать вам, Гамбург – препротивная дыра. И дело, конечно, не в их таможне: в ночные часы они там не придираются. Шлепают свои резиновые штампы и пропускают вас максимум за десять минут. Но потом приходится ждать. Дважды, а может быть, трижды я просидел более часа, ожидая рейса на Бонн. Кстати, как насчет компашки в буфете? – перешел он на диалект южанина. – Между нами, там очень уважают папашу Рэтчета. Засылают телекс, и вот – стоит ему заявиться, – в буфете появляется все, чего душа пожелает. Они не допустят, чтобы у папаши пересохло в горле.
– Ну что ж… – Джоэл чувствовал себя польщенным. Даулинг ему нравился, да и знакомство с такой знаменитостью могло оказаться весьма полезным.
– Должен вас предупредить, – продолжала знаменитость, – что даже в этот поздний час поклонники наверняка прорвутся в аэропорт, да и рекламная служба авиалинии наверняка известит репортеров местных газет, но это не займет много времени.
Конверс был очень благодарен ему за столь тактичное предупреждение.
– Мне нужно сделать несколько телефонных звонков, – небрежно сказал он, – и, если я быстро управлюсь, охотно присоединюсь к вам.
– Телефонных звонков? В такой час?
– Да, нужно связаться со Штатами. У нас… в Чикаго сейчас не так поздно.
– А вы звоните из буфета. Его не закрывают специально для меня.
– Может быть, это глупо, – сказал Джоэл, тщательно подбирая слова, – но на людях мне трудно сосредоточиться. А тут речь пойдет об очень сложных вещах. Поэтому, пройдя таможню, я сразу же брошусь к автоматам.
– Я, сынок, работаю в этом чертовом Голливуде, и после него мне ничто уже не кажется глупым. – Его наигранная веселость снова испарилась. – В Штатах… – начал он мягко, без нажима, его слова будто плыли по воздуху, в глазах появилось задумчивое выражение. – Вы помните ту катавасию в Скоки, штат Иллинойс? Они делали из этого телевизионное шоу… Я был в кабинете, читал свою роль и вдруг услышал крики и звук хлопнувшей двери. Я выскочил и увидел, что моя жена бежит к пляжу. Мне пришлось вытаскивать ее из воды. Шестьдесят семь лет, а она вновь стала маленькой девочкой, в этом чертовом лагере, увидела ввалившиеся глаза пленных, отца, мать и троих братьев… Когда думаешь об этом, начинаешь понимать, почему они повторяют снова и снова: “Никогда больше. Никогда…” Это никогда не должно повториться. Мне захотелось продать этот проклятый дом. С тех пор я никогда не оставлял ее одну в том доме.
– А сейчас она одна?
– Нет, – сказал Даулинг и снова улыбнулся. – С этим все в порядке. После того вечера мы открыто все обсудили и решили нанять сестру. Что я и сделал. Маленькую, пышущую здоровьем и полную сплетен о Голливуде, да таких, которых вы нигде не прочтете. Но в нужные моменты она тверда как камень – сорокалетнее пребывание в этих их студиях закалило ее.
Неожиданно тот поднял голову от скрепленных машинописных страниц и взглянул на Джоэла. В его глазах не было ни раздражения, ни любопытства.
– Извините, – смущенно произнес Конверс.
– Пожалуйста, пожалуйста… Валяйте, – последовал странный и лаконичный ответ. Акцент был американским, и диалект – явно техасским или крайне западным. Сосед его снова погрузился в свои бумаги.
– Мы… мы не знакомы? – не выдержал Джоэл. Сосед снова вскинул на него глаза.
– Не думаю, – последовал сухой ответ, и человек опять занялся своим докладом или что там у него было в бумагах.
Конверс принялся глядеть на черное небо за окном и на красные вспышки огоньков, освещающие серебряную поверхность крыла. Он рассеянно попытался вычислить угол крена самолета, но ведавшая летной практикой часть его мозга спасовала даже перед этой примитивной задачкой. Человек этот, безусловно, ему знаком, и его странное “валяйте” только усугубило беспокойство Конверса. Что это – предупреждение, сигнал? Подобно тому, как были сигналом его слова, обращенные к Жаку Луи Бертольдье и предупреждающие о том, что генералу лучше всего наладить связь с незнакомцем, признать его.
Голос люфтганзовской стюардессы прервал его размышления:
– Герр Даулинг, для нас огромная честь принимать вас у себя на борту.
– Спасибо, милочка, – отозвался сосед, и его морщинистое лицо расплылось в мягкую отеческую улыбку. – Вот ты и добудь мне немного виски со льдом, и я тогда отвечу тебе точно таким же комплиментом.
– Сию секунду, сэр. Уверена, что вам надоело это выслушивать, но ваше телевизионное шоу пользуется у нас в Германии страшным успехом.
– Еще раз спасибо, дорогая, но программа – не только моя. Там есть еще масса очень симпатичных парней, которые так и носятся по экрану.
“Актер! Актер, черт бы его побрал!” – подумал Джоэл. Никаких тревог, никаких неожиданностей. Его страхи скорее воображаемые, чем реальные.
– Вы слишком скромны, герр Даулинг. Они все так похожи друг на друга и вечно о чем-то спорят. А вы такой милый, такой мужественный, такой… все понимающий.
– Все понимающий? Сказать по правде, я тут посмотрел в Кельне на прошлой неделе кое-какие сценки и не понял ни одного слова из тех, что я сам наговорил.
Стюардесса рассмеялась, сообразив, что он говорит о дублированной на немецкий язык передаче.
– Значит, виски со льдом, верно, сэр?
– Верней и не придумаешь, дорогая. Стюардесса отправилась выполнять заказ, а Конверс все продолжал смотреть на актера.
– Извините еще раз, – запинаясь проговорил он. – Я конечно же должен был сразу узнать вас.
Даулинг повернул к Джоэлу свое загорелое лицо, внимательно посмотрел ему в глаза, а потом перевел взгляд на великолепный, сделанный по заказу кожаный атташе-кейс и лукаво улыбнулся:
– Очень может быть, что я поставил бы вас в неловкое положение, спросив в свою очередь, а откуда вы меня знаете. Мне как-то трудно отнести вас к поклонникам сериала “Санта-Фе”.
“Санта– Фе”?… А, конечно же, это -название сериала. Вот как оно бывает, подумалось Конверсу. Одна из телевизионных поделок, которая имеет невероятно высокий рейтинг и приносит такие доходы, что кадры из нее попадают на обложки “Тайма” и “Ньюсуик”. Он никогда их не смотрел.
– А, ну да, – продолжал актер, – вы наверняка увлекаетесь нравами племен… невзгодами, выпавшими на их долю… а также полной превратностей драматической хроникой царственной семьи Рэтчет с обширнейшими владениями к северу от Санта-Фе, включая и нагорье Чимайа-Флэтс, которое они украли у разоренных индейцев.
– Чья семья? Как вы сказали?
Обветренное лицо Даулинга снова расплылось в улыбке.
– Да только добрый папаша Рэтчет, верный друг индейцев, и ведать не ведает об этой последней проделке, хотя краснокожие братья обвиняют его во всех смертных грехах. Им невдомек, что это – дело рук алчных сыновей папаши Рэтчета, прослышавших о нефтяных месторождениях под Чимайами и совершивших свое черное дело… Между прочим, я думаю, вы уловили звуковое подобие фамилии Рэтчет со словом “рэт”? А может, вас больше устроит его сходство со словом “ретчит”? [26]
Какая– то перемена произошла в актере, с удивлением отметил Джоэл, говорок траппера [27]с Дикого Запада почти исчез.
– Понятия не имею, о чем вы говорите, но говорите вы об этом совсем по-другому.
– Еще бы! Клянусь кремневым ружьем! – воскликнул Даулинг, рассмеявшись, и тут же вернулся к нормальной речи, выходя из роли аборигена Дикого Запада. – Перед вами бывший преподаватель английского языка и литературы, который полтора десятка лет назад послал к черту надежды на пенсию и, повинуясь давней мечте, изменил профессию. Последовала полоса забавных и малодостойных занятий, но Мельпомена находит служителей на весьма странных дорогах. Мой давний ученик, занимавший должность с непонятным названием “режиссер-координатор”, разглядел меня как-то в толпе на сцене и пришел в крайнее замешательство. Однако это не помешало ему включить мое имя в список исполнителей мелких ролей. А пару лет спустя появилось то, что стало называться сериалом “Санта-Фе”. Тогда-то мое вполне приличное имя Кальвин было переделано на Калеба. “Оно больше подходит сценическому образу”, – изрек обладатель пары лакированных штиблет, который живую лошадь видывал разве что на съемочной площадке в Санта-Аните… Идиотство, не так ли?
– Похоже, что так, – согласился Конверс, видя, как стюардесса с подносом направляется к ним по проходу.
– Идиотство или нет, – вполголоса добавил Даулинг, – но этот старый добрый ранчер не собирается никого разочаровывать. Им нужен папаша Рэтчет – они получат его в полном объеме.
– Ваше виски, сэр, – объявила девушка, передавая актеру стакан.
– Ох, спасибо тебе, моя малышка! Не жить мне на этом свете, но ты на голову выше всех этих замарашек из нашего шоу!
– Вы слишком любезны, майн герр [28].
– Принесите и мне виски, – попросил Джоэл.
– Так-то лучше, сынок, – тут же отозвался Даулинг, поглядывая вслед стюардессе. – Ну а теперь, когда я покаялся вам в своих грехах, признавайтесь и вы, чем зарабатываете себе на хлеб?
– Я – адвокат.
– Значит, у вас есть какое-то приличное чтение. Чего не скажешь об этом сценарии.
“Хотя почтенные обитатели Мюнхена и считали национал-социалистическую рабочую партию сборищем кретинов и подонков, устроившим штаб-квартиру в их городе, партия эта все шире заявляла о себе по всей стране. Радикально-популистское движение было основано на зажигательных речах против тех, кто является виновником всех несправедливостей, обрушившихся на Германию, – от большевиков до пронырливых еврейских банкиров, от иностранцев, грабящих арийский народ и его земли, до всех неарийцев, особенно евреев с их неправедно нажитыми богатствами.
Космополитический Мюнхен и его еврейская община только посмеивались, выслушивая все эти нелепости – выслушивая, но не слыша их. Остальная же Германия слушала внимательно и слышала именно то, что хотела слышать. Жадно ловил эти речи и Эрих Штёссель-Ляйфхельм. Здесь он видел для себя путь к признанию и карьере.
В несколько недель молодой человек заставил своего отца полностью измениться. Позднее он будет рассказывать об этом с изрядной толикой мрачного юмора. Несмотря на отчаянные протесты старого врача, сын убрал алкоголь и табак из их квартиры и держал отца под самым строгим наблюдением. Был введен строжайший режим физических упражнений и диета. Подобно старательному тренеру, Штёссель-Ляйфхельм выводил отца на загородные “гевальтмерше” – форсированные марши и кроссы, которые постепенно сменились целодневными прогулками по горным дорогам в Баварских Альпах, где он заставлял старика шагать без перерыва, ограничивая его даже в питьевой воде. Привалы на маршах делались лишь с разрешения сына.
Оздоровительный режим оказался настолько действенным, что жир с него быстро сошел, а одежда доктора повисла на нем мешком. Естественно, встал вопрос об обновлении гардероба, однако приличная одежда в Мюнхене тех дней была по карману только богатым, а Штёссель-Ляйфхельм намерен был одеть своего отца лишь в самое лучшее, руководствуясь, однако, не благотворительностью, а, как мы убедимся позднее, совсем иными побуждениями.
Деньги нужно было добыть во что бы то ни стало, а это означало, что их следовало украсть. Подробно расспросив отца о расположении комнат в доме, который тому пришлось так драматически покинуть, Штёссель-Ляйфхельм узнал все необходимое. Несколькими неделями позже он в три часа ночи пробрался в дом на Луизенштрассе и вынес оттуда столовое серебро, хрусталь, картины, золото и все содержимое домашнего сейфа. Найти скупщиков краденого в Мюнхене начала тридцатых годов не было проблемой, и, когда добыча сменила владельцев, папаша с сыном получили сумму, равную в пересчете примерно восьми тысячам американских долларов – целое состояние по масштабам тех лет.
Преображение продолжалось: одежда была заказана на Максимилиенштрассе, лучшая обувь – на Одеонплатц. Были внесены также и некоторые чисто косметические поправки. Растрепанная шевелюра доктора была приведена в порядок, а волосам придан чисто нордический светлый оттенок, бороду сбрили начисто, а на верхней губе оставили маленькие, тщательно подстриженные усики. Преображение было полным, теперь оставалось только вынести на суд света полученный результат.
В ходе длительного реабилитационного периода Штёссель-Ляйфхельм по вечерам читал отцу все попадавшие ему в руки брошюры, статьи и прочие пропагандистские материалы, издаваемые штаб-квартирой национал-социалистов, в которых тогда не было недостатка. Это были обычные подстрекательские памфлеты: так называемые биологические теории, доказывающие генетическое превосходство арийцев, расистские измышления о неполноценности низших народов – вся эта нацистская чепуха плюс отрывки из гитлеровской “Майн кампф”. Сын читал все это отцу до тех пор, пока старый доктор не научился цитировать наизусть наиболее выигрышные пассажи национал-социалистических творений. Кроме того, семнадцатилетний сынок не переставал твердить отцу, что для него открывается единственная возможность вернуть себе утраченное, а заодно рассчитаться за все эти годы унижения.
И вот наступил день, когда, как выяснил Штёссель-Ляйфхельм, два высокопоставленных нациста – Йозеф Геббельс и Рудольф Гесс – должны были посетить Мюнхен. Сын препроводил отца в штаб-квартиру, где модно одетый, импозантный, явно богатый доктор вполне арийской внешности попросил приезжих об аудиенции по весьма срочному и конфиденциальному делу. Просьба была удовлетворена, и, согласно сохранившимся архивным данным, он обратился к Гессу и Геббельсу со следующими словами: “Господа, я являюсь врачом безупречной репутации, в прошлом – главный хирург Карлсторской больницы с многолетней и процветающей практикой здесь, в Мюнхене. Но все это в прошлом. Я был разорен и погублен евреями, которые лишили меня всего. Но я вернулся, я в отличном состоянии духа, и я полностью к вашим услугам”.
Самолет “Люфтганзы” стал заходить на посадку. Гамбург. Джоэл перевернул страничку и склонился над атташе-кейсом. Рядом с ним актер Калеб Даулинг потянулся, не выпуская из рук сценария, и сунул его в стоящую на полу дорожную сумку.
– Если что и превосходит по глупости этот сценарий, – сказал он, – то разве что размер гонорара, который они собираются уплатить мне за съемки в нем.
– Съемки у вас завтра? – спросил Конверс.
– Сегодня, – поправил его Даулинг, поглядывая на часы. – Должен быть на съемочной площадке в половине шестого утра – это где-то на берегу Рейна или в столь же романтическом месте. Было бы куда лучше вместо этой ерунды сделать фильм “Поездка по живописным местам”. Места здесь самые красивые.
– А до этого вы были в Копенгагене?
– Был.
– Похоже, выспаться вам не удастся.
– Где уж…
– Сочувствую.
Актер посмотрел на Джоэла и улыбнулся, отчего еще более резко обозначились морщинки у глаз.
– В Копенгагене у меня жена, вот я и урвал от съемок два дня. Это последний рейс, на который мне удалось попасть.
– О? Вы женаты? – спросил Конверс и тут же пожалел о таком глупом вопросе. Даже не зная, почему вопрос глупый, он чувствовал, что задавать его не следовало.
– Женат, парень. Двадцать шесть лет как женат, – подтвердил Калеб, снова переходя на жаргон Дикого Запада. – А как бы иначе я воплотил эту свою заветную мечту? Она прекрасная секретарша, а когда я преподавал, все деканы считали ее чем-то вроде Пятницы [29].
– Есть дети?
– Нельзя иметь все. Детей нет.
– А почему она в Копенгагене? Я хочу сказать, почему бы ей не быть с вами… на этих съемках и вообще?
Улыбка сошла с загорелого лица Даулинга, морщины стали глубже.
– Вопрос вполне логичный, не так ли? Я это к тому, что, будучи юристом, вы сразу же подметили здесь какую-то закавыку.
– Это, конечно, никак меня не касается. Считайте, что я ни о чем не спрашивал.
– Да нет, все в порядке. Я не люблю распространяться на эту тему, но, видимо, соседство в самолете располагает к откровенности. Шансов на повторную встречу почти никаких, так почему не облегчить душу? – Актер попытался улыбнуться, но из этого ничего не получилось. – Фамилия моей жены Мюльштейн, в переводе это означает “жернов”. Она еврейка. Судьба ее ничем не отличается от миллионов таких же судеб, но для нее это… это ее жизнь, и все тут. В Аушвице ее разлучили с родителями и тремя младшими братьями. Она видела, как их уводили, не обращая внимания на ее крики. Ей еще повезло: вместе с другими четырнадцатилетними девочками она попала в барак, где в ожидании дальнейшей сортировки шила солдатское обмундирование. А еще через пару дней, услыхав носившиеся по лагерю слухи, вырвалась из барака и стала кружить по лагерю, пытаясь отыскать свою семью. Так она случайно оказалась в той части лагеря, которая называлась “абфалль”, то есть свалка, туда выбрасывались тела из газовой камеры. Там она и нашла тела матери, отца и трех братьев, и память об этом страшном зрелище не покидает ее до сих пор. И не покинет уже никогда. Она говорит, что ее нога не ступит на немецкую землю, и я не собираюсь переубеждать ее.
“Ничего страшного, ничего удивительного… просто очередной железный крест для одного из ляйфхельмов прошлого… или настоящего…”
– Господи, простите, пожалуйста, – пробормотал Конверс. – я совсем не думал…
– Знаю, что не думали, а я-то думаю об этом постоянно… Видите ли, она и сама понимает, что это бессмысленно.
– Что бессмысленно? Неужто вы не слышали того, о чем только что рассказывали?
– Я еще не все рассказал. Когда ей исполнилось шестнадцать лет, ее еще с пятью девушками погрузили в грузовик, чтобы отправить на совсем другую работу. И случилось невероятное. Эти девчонки умудрились пристукнуть сидевшего в кузове охранника, затем пристрелили из его автомата шофера и бежали. – Даулинг остановился, пристально глядя на Джоэла.
Конверс ответил ему таким же взглядом, хотя и не очень понимал, что он означает. Рассказ, однако, глубоко тронул его.
– Невероятная история, – тихо сказал он. – Совершенно невероятная.
– И вот, – продолжал актер, – последующие два года их прятали в различных немецких семьях, отлично понимая, что они делают и что с ними случится, если это раскроется. Были организованы самые тщательные поиски этих девчонок – фашисты боялись того, что они могли рассказать. Однако эти немцы прятали их, пока тем не удалось перебраться в оккупированную Францию, где порядки были не такими строгими. Через границу их переправляли подпольщики, немецкие подпольщики. – Даулинг помолчал и добавил: – Как сказал бы папаша Рэтчет: “Усекаешь, сынок, к чему я клоню?”
– Само собой разумеется.
– В ней живут боль и ненависть, я и отлично ее понимаю. Клянусь Богом. Но должно же быть и чувство благодарности. В течение двух лет власти неоднократно нападали на их следы и некоторых прятавших их людей – немцев! – пытали, несколько человек были расстреляны. Трудно на чем-то настаивать, но нельзя не питать признательности к тем, кто спас тебе жизнь. И для нее самой такая позиция открывала бы хоть какие-то надежды. – Актер умолк, возясь с ремнем безопасности.
Джоэл защелкивал замки атташе-кейса, раздумывая над тем, нужно ли отвечать собеседнику. Мать Валери была в немецком подполье. Бывшая жена не раз вспоминала забавные рассказы ее матери о суровом и сдержанном офицере французской разведки, который был вынужден сотрудничать с весьма романтической и своевольной немецкой девушкой, состоящей в рядах Untergrundbewegunq [30]. Чем больше они спорили, чем больше ругали национальные черты друг друга, тем больше сближались. Француз этот стал отцом Валери, и она очень гордилась им, хотя в определенном смысле матерью она гордилась еще сильнее. Она тоже настрадалась, и ненависти в ней накопилось достаточно. Для этого у нее были причины. Так же, как позднее у Джоэла.
– Я уже говорил вам, – начал Джоэл очень медленно, не будучи уверенным, что вообще стоит об этом говорить, – это не мое дело, но на вашем месте я бы не стал торопить ее.
– Юрист дает совет старому папаше, сынок? – спросил Даулинг, переходя на свой выдуманный диалект и наигранно улыбаясь, хотя в глазах улыбки не было. – Сколько же он сдерет с него?
– Простите, я замолкаю. – Конверс подтянул потуже свой страховочный пояс.
– Нет, уж это вы простите меня. Я взвалил на вас свои заботы. Скажите, что вы думаете по этому поводу. Прошу вас.
– Хорошо. Сначала она испытала ужас, а потом пришла ненависть. И это, как у нас принято выражаться, стало prima facie – главным побудительным мотивом. Реально и действенно только это, остальное – вторично. Не будь этого ужаса и этой ненависти, не было бы причин и для благодарности. Поэтому-то мысль о благодарности столь мучительна для нее – в обычной жизни благодарность не требовалась бы.
Актер посмотрел на Джоэла тем же испытующим взглядом, каким он смотрел на него в начале их разговора.
– А ты ведь ловкий сукин сын, как считаешь?
– Профессионально вполне пригоден. Но… я там был… я хочу сказать, что знаю людей, которые побывали примерно там, где была ваша жена. Все определяется первоначально испытанным ужасом.
Даулинг долго рассматривал лампочку на потолке салона, и, когда он заговорил вновь, голос его звучал так, будто каждое слово давалось ему с трудом.
– Если мы идем в кино, я всегда заранее узнаю содержание фильма; если мы вместе смотрим телевизор, я сверяюсь с аннотациями… иногда в новостях, когда появляются эти чертовы придурки, я весь напрягаюсь, не зная, как она отреагирует. Она просто не может видеть изображения свастики, не может слышать этих выкриков на немецком языке или смотреть на их солдат, вышагивающих гусиным шагом, – она просто не выносит этого, бросается прочь от экрана, у нее начинаются спазмы и открывается рвота… Я пытаюсь удержать ее… иногда она принимает меня за одного из них и начинает кричать… И это после стольких лет… О Боже!
– А вы не пробовали обратиться за профессиональной помощью? Разумеется, не такой, как моя.
– Она быстро оправляется после таких припадков, – сказал актер, будто защищаясь и снова входя в роль. – К тому же до недавнего времени у нас не было на это средств, – добавил он уже без каких-либо театральных эффектов.
– А сейчас? Сейчас, как я понимаю, деньги для вас – не проблема.
Даулинг опустил глаза, как бы рассматривая лежащую у его ног дорожную сумку.
– Если бы я встретил ее раньше – возможно. Но мы уже – пара старых грибов. Мы поженились, когда нам было хорошо за сорок. Теперь это слишком поздно.
– Извините.
– Мне вообще не следовало браться за эту дурацкую картину. Ни за какие деньги.
– А почему вы взялись за нее?
– По ее настоянию. Я должен доказать себе и людям, что способен на большее, чем рекламировать снотворные таблетки под соусом экзотики Дикого Запада, считает она. Я говорил ей, что мне на это наплевать… Я ведь был на войне, в морской пехоте. Там, в южной части Тихого океана, мне пришлось кое-что повидать, но это – ничто по сравнению с тем, через что пришлось пройти ей. Господи! Можете себе представить, каково им там было?
– Вполне могу.
Актер снова поглядел на него поверх своей дорожной сумки с недоверчивой улыбкой, чуть заметной на загорелом лице.
– Можете, дружок? Не думаю, если только вас не прихватили в Корее…
– В Корее я не был.
– Тогда вы знаете не больше моего. Вы были слишком молоды, а мне, по-видимому, повезло.
– Но ведь был еще… – Но Конверс заставил себя замолчать – продолжать было бы бессмысленно. Вьетнам как бы стерт из национального сознания. Если он кому-нибудь напомнит о нем, даже такому приличному человеку, как Даулинг, сразу же посыплются извинения, и только, но это не пробудит ни малейших воспоминаний в старательно кастрированной памяти. Совсем не то что в случае с миссис Даулинг, урожденной Мюльштейн.
– Ну вот и надпись “Не курить”, – сказал Джоэл, переводя разговор в другое русло. – Через несколько минут будем в Гамбурге.
– За последние два месяца я летал этим рейсом по меньшей мере полдюжины раз, – сказал Калеб Даулинг, – и позвольте сказать вам, Гамбург – препротивная дыра. И дело, конечно, не в их таможне: в ночные часы они там не придираются. Шлепают свои резиновые штампы и пропускают вас максимум за десять минут. Но потом приходится ждать. Дважды, а может быть, трижды я просидел более часа, ожидая рейса на Бонн. Кстати, как насчет компашки в буфете? – перешел он на диалект южанина. – Между нами, там очень уважают папашу Рэтчета. Засылают телекс, и вот – стоит ему заявиться, – в буфете появляется все, чего душа пожелает. Они не допустят, чтобы у папаши пересохло в горле.
– Ну что ж… – Джоэл чувствовал себя польщенным. Даулинг ему нравился, да и знакомство с такой знаменитостью могло оказаться весьма полезным.
– Должен вас предупредить, – продолжала знаменитость, – что даже в этот поздний час поклонники наверняка прорвутся в аэропорт, да и рекламная служба авиалинии наверняка известит репортеров местных газет, но это не займет много времени.
Конверс был очень благодарен ему за столь тактичное предупреждение.
– Мне нужно сделать несколько телефонных звонков, – небрежно сказал он, – и, если я быстро управлюсь, охотно присоединюсь к вам.
– Телефонных звонков? В такой час?
– Да, нужно связаться со Штатами. У нас… в Чикаго сейчас не так поздно.
– А вы звоните из буфета. Его не закрывают специально для меня.
– Может быть, это глупо, – сказал Джоэл, тщательно подбирая слова, – но на людях мне трудно сосредоточиться. А тут речь пойдет об очень сложных вещах. Поэтому, пройдя таможню, я сразу же брошусь к автоматам.
– Я, сынок, работаю в этом чертовом Голливуде, и после него мне ничто уже не кажется глупым. – Его наигранная веселость снова испарилась. – В Штатах… – начал он мягко, без нажима, его слова будто плыли по воздуху, в глазах появилось задумчивое выражение. – Вы помните ту катавасию в Скоки, штат Иллинойс? Они делали из этого телевизионное шоу… Я был в кабинете, читал свою роль и вдруг услышал крики и звук хлопнувшей двери. Я выскочил и увидел, что моя жена бежит к пляжу. Мне пришлось вытаскивать ее из воды. Шестьдесят семь лет, а она вновь стала маленькой девочкой, в этом чертовом лагере, увидела ввалившиеся глаза пленных, отца, мать и троих братьев… Когда думаешь об этом, начинаешь понимать, почему они повторяют снова и снова: “Никогда больше. Никогда…” Это никогда не должно повториться. Мне захотелось продать этот проклятый дом. С тех пор я никогда не оставлял ее одну в том доме.
– А сейчас она одна?
– Нет, – сказал Даулинг и снова улыбнулся. – С этим все в порядке. После того вечера мы открыто все обсудили и решили нанять сестру. Что я и сделал. Маленькую, пышущую здоровьем и полную сплетен о Голливуде, да таких, которых вы нигде не прочтете. Но в нужные моменты она тверда как камень – сорокалетнее пребывание в этих их студиях закалило ее.