Страница:
В дневные часы парк целиком оставлялся им. Старик разгребал граблями дорожку, но далеко, почти неслышно, да к тому же они его прекрасно знали и не боялись.
А что, если поискать в сирени "счастье"? Одна девочка всегда нападала на счастье. Стоило ей нагнуться к кусту, перебирая гроздья, как тотчас же в глаза ей кидалось множество счастливых цветков. Ее звали Сигне, и о ней еще пойдет речь дальше. Найдя особенно большое "счастье", она даже смущалась, отчего всегда именно ей такое везенье. "Ой", - говорила она, еще не зная, как идут дела у остальных. А потом хлопала в ладоши и съедала свое "счастье", потому что иначе оно ни за что не сбудется.
Ну а потом началась настоящая игра. Старшие мальчики хлопали одну из девочек по спине и бросались за деревья. Это были пятнашки, или салочки. Они носились под каштанами и кленами, среди кустов бузины, где землю не взрыхляли, и потому можно было сколько угодно ее топтать. Они в мгновенье ока обегали весь парк; потные, запыхавшиеся, на бегу хватались за ветку и бежали дальше; девочки быстрей уставали, чаще "водили", но, отдышавшись, тотчас же припускали снова.
Вот неожиданно всей гурьбой они выбежали к площадке кафе. И, с трудом переводя дух, замерли на подводящих к ней тропках, забыв об игре. Просто удивительно, до чего же переменилось днем это место. Столики стояли пустые, заляпанные, противно пахли подсыхающим на солнце пивом и пуншем, под ними валялись спички и жеваные окурки, рядом кого-то вырвало. Эстрада заброшенно, покинуто зияла скелетами пюпитров в углу и обвисшими клочьями звездного неба. Ни радости, ни праздника. Нет, днем тут совсем не интересно.
Они вернулись к прерванной игре, "салочка" гнал перед собой остальных, как стадо испуганных овец, забивавшихся в кусты; из-за стволов неслись отчаянные девчачьи взвизги. И опять они разбежались по всему саду, горланя на солнцепеке.
Но самый маленький, Андерс, не побежал за всеми. Да он и не умел так быстро бегать. Он остался возле садового кафе, не в силах оторвать глаз от этой картины запустенья. На том самом месте, где вечерами так неописуемо красиво, - и вдруг такая грязь и тоска. Непонятно. Он-то верил, что все взаправдашнее - и небо в блестящих звездах, и музыканты, непонятные, как ангелы, и музыка, такая замечательная, что в нее даже страшно вслушаться. Все это еще стояло в памяти. И вдруг ничего не осталось, и ничего узнать нельзя. Как же так все исчезает, и остаются только тоска и пустота?
Ему стало страшно и грустно, даже трудно дышать. И почему он вдруг замерз, ведь солнце печет вовсю?
Потерянно глядя в землю, он зашагал прочь. Крики братьев и сестер неслись со всех сторон, но ему не хотелось к ним. Он брел один, не зная, что с собою делать. Потом он сел прямо на широкую, пересекавшую сад дорожку, она была плотно усыпана гравием, а на другие гравия, видно, не хватило, из-под него сквозила черная земля. Одну ногу он засыпал песком, утрамбовал песок руками, а когда поднял ногу, на дорожке получился целый погреб, в таком погребе можно держать картошку или еще что-нибудь, что надо долго хранить. Он сделал еще несколько погребов, работа шла быстро, он очень старался. Потом он уселся поудобней и стал копать настоящую большую яму. Разгребал ее пальцами, глубже, глубже, песок стал тонкий и мокрый, а яма - узкой, так что пальцы в ней уже почти не помещались. Работа так поглотила его, что он не слышал и не видел, как к нему приблизился хозяин кафе, до тех пор, пока тень от круглого брюшка не упала на ямку. Хозяин кафе был добрый старик, но дети относились к нему с чрезвычайной робостью, полагая, что все вокруг - его владенья; на самом же деле владенья его были невелики, потому что он всего-навсего арендовал парк на десять лет, и просто срок не вышел покуда. Он покачал головой и поиграл часовой цепочкой, широкой дугой лежавшей на его жилете.
- Этого делать нельзя, - сказал он. И помягче добавил:
- Когда маленькие дети копают ямы, значит, кто-нибудь у них дома умрет.
Другим бы детям он просто и напрямик запретил, но этому, совсем малышу, надо было дать какое-то объяснение.
Андерс поднялся, бледный от ужаса. С застывшим лицом он не отрываясь смотрел на яму, потом бросился на колени и принялся ее засыпать.
Старику поведение мальчика показалось странным, он вынул из кармана кулек карамелек, он любил детей и обычно носил с собой что-нибудь сладкое, конфета - это все-таки конфета. Андерс дрожащей рукой взял протянутую ему большую липкую карамельку. Но, поклонившись в знак благодарности, он тут же пустился бежать по траве, задевая за кусты, к дому.
Кто же умрет? Кто умрет? Неужели мама? Или он сам? Нет, сам он еще маленький, он пока еще не умрет. А мама такая бледная и часто жалуется, что устала. Из официанток никто не умрет, они все такие здоровые и сильные. Нет, конечно, это мама. Ой, неужели мама!
Он бросился в траву, вскочил, побежал снова.
Ох, да это же папа! Это папа! Он переводит поезда с пути на путь! Его задавит! Конечно, это папа! Теперь понятно!
Он побежал к своим. Оставаться одному ему стало невмоготу. Но их не было слышно. А, ну да, они там, у боярышника. Он взобрался вверх по холму, бледный и запыхавшийся, упал прямо в объятья к Сигне.
Остальные почти ничего не заметили, только, что он бежал со всех ног. Сигне сразу взяла его на руки.
- Что это с тобой? - пытала она.
Он не мог слова выговорить. Он уже заметил, что кое о чем говорить нельзя, все равно не получится, лучше уж терпеть и молчать. И он молча жался к Сигне.
Остальные тем временем, повиснув на заборе, смотрели на станцию. Там был отвесный спуск, там взорвали холм, чтоб провести колею.
- Ой, - крикнул Хельге, старший. - Вон папа!
И все его увидели - он стоял на подножке паровоза, крепко держался за поручень одной рукой, а другой им махал. Сигне как можно выше подняла Андерса. Вот отец спрыгнул с подножки и полез под буфера, не дожидаясь, пока остановится поезд. Андерс замер. Вот отца не видно, его уже долго не видно. Сигне стало больно, так крепко вцепились руки Андерса в ее шею. Но наконец-то отец появился, дал сигнал машинисту, и состав пошел на запасный путь.
Сестра спустила Андерса наземь. Его била дрожь.
- Правильно, - сказал самый старший, все еще сидя на заборе, - там они и будут стоять, пока Юханссон не погрузит их досками. Ну а теперь куда? - и он соскочил вниз.
И все стали хором, наперебой, решать, куда теперь идти.
- Мне надо домой, маме немножко помочь, - сказала Сигне. И взяла Андерса за руку, чтоб повести с собой.
И они пошли вдвоем прочь от остальных. По траве, мимо поляны, куда громом доносилось уханье паровоза. Откуда ни возьмись им навстречу попался запыхавшийся толстяк в жилете, со стаканом в руке.
- У черт, ну и погодка, - сказал он, - добрый день, детки. Они шли молча. Сигне чувствовала, как еще дрожит его рука, но не знала, отчего. Так они прошли под деревьями, дошли до садовой калитки.
Тут сестра остановилась.
- Андерс, на тебе счастье, - сказала она. И вытащила цветок из кармана фартука. Он смялся, облип крошками, но она на него подула, и он расправился и отряхнулся.
- Как же, это ведь твое, - сказал он.
- Ой, ну что ты! Да бери, бери. Я столько их нахожу. Он сунул цветок в рот и затих, добросовестно жуя Сигнино "счастье".
* * *
Было в союзе Сигне с матерью что-то необычайное. Это кидалось в глаза всякому, кто видел, как они хлопочут по дому, а хлопотали они непрестанно. Они словно жили одной какой-то общей жизнью, не такой, как у других, а лучше. Обе были тем центром, к которому теснились все остальные, источником, питавшим всех. Не покладая рук возились они на кухне, в комнатах, мыли посуду, стирали пыль, а то лущили в саду горох, а вечером по субботам начищали ножи. И дом жил и дышал их заботой. Всех в семье объединяло доверие и близость, отгораживающие от остального мира, но все это не шло в сравненье с теми узами, что связывали их двоих. Они представляли собой какое-то нерасторжимое целое, и различие их состояло лишь в том, что одна была гораздо моложе другой. Это были звенья одной цепи, нескончаемой цепи, потому-то так и устроилось, что одна уже поблекла и устала под тяжестью материнских забот, а другая только вступала в жизнь. И вот на короткое время оба звена существовали совместно и радовались этому. Сами они вовсе не ощущали исключительности своей роли и как ни в чем не бывало болтали про всякую всячину и с самым будничным видом.
Вот сегодня, например, они затеяли стирку. Стирка дело нехитрое и обычное. Обе быстро и ловко складывают в кучку отжатое белье, сливают воду, наливают опять, бегают за синькой, вешают чулки сушиться прямо на окно, тем временем переговариваются, прыскают и, вставши за стиральные доски, снова углубляются в работу. Сигне - кругленькая девчушка, с умным не по годам личиком, веселая и смешная. Волосы у нее густо кучерявятся, глаза блестят. Она вся вспотела. Она так истово трет белье, что над лоханью взлетают хлопья пены. От старательности она даже голову наклонила к самому плечу, щеки покраснели, на кудряшках каплями оседает пар,
- Ой, мамочка, - говорит она, распрямляясь, - смотри-ка. Линяет!
- Ну и ну! - говорит мать. - В жизни такого не видывала. Только б на другое не перешло.
- Ой, что ты, мама! Видишь, тут белое уже закрасилось. Мама, мама, что же теперь будет?
- Вот уж незадача! Не вынуть ли? Ну и ну. Делать нечего, попробуем прокипятить, может, и отойдет!
- Ой, ой! Что натворили-то! Как же это мы так!
Так они поговорили еще некоторое время. И снова склонились над корытами, полоскали, отжимали.
Весь дом замер, опустел. Был один из тех дней, когда ясно, что сегодня уж точно ничего не произойдет. И только на кухне кипела работа. Солнце ненадолго заглядывало в окна и тотчас скрывалось, потому что небо то и дело затягивало облаками.
Дети были в школе или кто где по своим надобностям.
- А куда Андерс подевался? - спохватилась мать.
- Да у окна сидит, наверное, вот его и не слышно, - отвечала Сигне.
Он в самом деле сидел у окна. Сидел, сжавшись в комочек, на выступе и рисовал на покрывшей оконные косяки саже. Покончив с одним косяком, он приступал к следующему, все их тонко покрыла сажа. Поездов на вокзале он не видел. Но он знал наизусть, как они ползут, и ползут, и сменяются. Он это видел не глядя. Только когда тронулся паровоз на ближнем пути, он выглянул посмотреть. Паровозик этот был меньше всех и такой смешной, что Андерс чуть не расхохотался. Загудев, он пустился в дорогу и тотчас скрылся в дальнем березняке, распустив кудрявый дымок над березами. Паровозик был совсем свой, и Андерс долго махал ему вслед. А потом снова принялся рисовать по саже.
Как же все сейчас странно и пусто! Весь мир словно запрятался куда-то, затаился, и вещи не знают, что им делать. Это заметно по домику у вокзала, по всему. Все как будто оборвалось, кончилось, задохнулось и вымерло.
А он сидит тут и рисует.
Хватит рисовать! Скорей в сад. Там найдется во что поиграть. Да, скорей в сад, лучше не придумаешь.
Он прошел комнату, вышел в коридор. Там была дверь в кухню, он приник к ней ухом, вслушался. Мать и Сигне разговаривали, но слов он не разбирал, потому что, разговаривая, они терли белье, и вода в корытах плескалась. Он различал только мирный шелест голосов. Нет, сюда входить не надо. Только еще немножко постоять и послушать. Ага, вот слышно, как мама говорит:
- Сигне, детка, не глотнуть ли нам с тобой кофейку? Уж, кажется, заработали!
- Еще бы, мама!
- Ну тогда поставь, а я пока полотенца прополощу.
- О-хо-хо, - сказала Сигне. - До чего приятно распрямиться!
И она захохотала.
А потом начала что-то с грохотом двигать на плите.
Он проскользнул дальше по коридору, по темной лестнице, во двор.
Весь двор был обнесен сараями. Солнце припекало, но Андерс почти не замечал его. В сточной канаве стояли помои, потому что пробка или лимонная корка застряли в решетке. Рядом, в ведре, среди кофейной гущи и золы валялся букетик вялых незабудок. Андерс пошел вдоль сараев. В углу громоздились пустые бутылки, они еще пахли опивками. Андерс пересек двор и, стараясь держаться подальше от некрашеного дома посредине, перешел к сараям по другую сторону. Андерс старался не глядеть на этот некрашеный дом. В нем не было окон, только черная дыра в одной стене, и, если сунуть туда руку, будешь весь дрожать. Потому что там полно льда. Нет, уж лучше поглядеть, что в дровяных сараях делается. Во всех трех сараях двери стояли настежь, чтоб просыхали дрова, и оттуда так пахло березой, как будто в каждый привезли по целой роще. В третьей березовой роще стоял старичок и пилил. У старичка была большая седая борода, пожелтевшая от табака, и сощуренные глазки. Больше в сумраке сарая ничего нельзя было разглядеть.
- Здравствуй, милок, - сказал старик, - ты чего сюда пожаловал?
- Я так, ничего, - сказал Андерс.
- А, ну да. А вот старый Юнссон знай себе пилит. И начал он свое дело делать, когда немногим больше тебя был. С утра до вечера, день деньской, день деньской, так вот, видишь, и состарился. Гляди, какой старый стал. А все для чего? Чтоб люди от холода не поумирали. Думаешь, если б старый Юнссон весь свой век не пилил дрова, многие б уцелели? Да тысячи и тысячи умерли б от холода. И отец твой, и мама твоя, и Сигне, и официантки все, и хозяин кафе - все бы как миленькие давным-давно окоченели. Так ведь никто же об этом не думает. Ну разве кто придет, поблагодарит меня за то, что не умер от холода? А? Никто не идет. Думают, не за что тут благодарить. Но погоди, в один прекрасный день Юнссону это надоест, наскучит, устанет он, слишком старый сделается, не будет больше ради них спину гнуть. Вот они все и перемрут от холода. Как думаешь, поделом им?
Андерс не мигая смотрел на старичка.
- Да, им этого не миновать. Потому что зимой, я тебе скажу, стужа страшенная, если не топить.
- Ну-ну, - заговорил он опять. - Чего стоишь тут, и глаза уже на мокром месте? А ну живей на солнце и грейся, покуда лето стоит, милок, а до зимы-то ведь далеко, там еще поглядим. - И тут он вдруг широко ухмыльнулся.
Мальчик послушался, вышел из сарая и огляделся вокруг. Солнце и вправду ярко светило, трава меж булыжников блестела как новенькая, в сточной яме плавали нежные одуванчики. Все было так мирно и спокойно, как будто сегодня воскресенье. Но почему же ему грустно? И какая-то тяжесть в груди? Может, пойти еще послушать под кухонной дверью? Нет, лучше уж остаться тут, погода замечательная, надо гулять и радоваться. Что бы такое придумать? Он пошел к въездным воротам и высунулся. Отсюда было видно солнечную поляну, дальше шла живая изгородь из боярышника, а на небе, покойно развалясь, лежали облака. И больше нигде ничего, только воздух, совсем пустой воздух, так иногда бывает. Андерс отпрянул от ворот.
А может, все-таки залезть в ледник? Да, лучше ничего не придумать. Конечно, надо туда залезть.
Он полез по доске, почти отвесно спускавшейся из пустого проема, крепко держась за нее, чтоб не свалиться вниз. Он избегал смотреть вверх, на черную дырку, втянул голову в плечи, изо всех сил вцепился обеими руками в края доски. Он уже затылком почувствовал холодную струю, и вот он у проема. По-прежнему не глядя, прыгнул внутрь.
Внутри было черным-черно. Он ползком пробирался по мокрым опилкам, всем телом трясясь от холода. Лед лежал неровно, в одном месте много выбрали и оставили большие колдобины, в другом месте, наоборот, куски громоздились один на другой. По краям из опилок повылез голый лед, и там пальцы цепенели.
Андерс полз по леднику, тут было черно, холодно и страшно. Сердце у него колотилось - нет, он не замерз, в висках стучало, как при сильном жаре. Ужас! Как будто тебя похоронили и ты не знаешь, на каком ты свете. Андерс весь дрожал...
Но кто это там ходит по двору, кажется, папа... Андерс подполз к дыре, осторожно выглянул. Ну да, это папа пришел домой. Он хотел бы окликнуть его, а там бы вместе подняться на кухню и на лестнице держаться за папину руку, а здесь ему надоело, но нет, лучше остаться тут, папа уже вошел в дом, и Андерс глядел ему вслед, открыв рот и не издавая ни звука.
До чего же тут холодно, противно и страшно. Черным-черно и жуткая холодина. Он отполз дальше от окна, и стало еще холодней. Ноги тонули в мокрых опилках, стены и потолок взмокли, затекли. Он затих и совсем закоченел. Даже пальцем не мог пошевелить.
Ой, он ведь тут уже долго. Сколько же времени прошло? Замерз он? Нет, голова горит, все тело горит. Надо добраться до окна, вдохнуть настоящего воздуха, поглядеть на солнышко. Запыхавшись, отчаянно вытянув голову, он перепуганно глядел во двор.
Вот из дому вышел папа с корзиной в руке.
- Папа! - крикнул Андерс. Ему казалось, что он кричит во всю глотку, но отец даже не услышал.
- Папа! - крикнул он опять. Тут отец поднял глаза.
- Андерс, что ты там делаешь? Спускайся скорей! Зачем ты туда залез? А мы ищем тебя, ищем. Хочешь к бабушке? Папа повезет тебя на дрезине. А?
- К бабушке! - крикнул мальчик и замахал руками. - Погоди, я сейчас, я сию минуточку!
И он тотчас вынырнул из окна и съехал вниз по доске. Бросился к отцу, повис на его руке.
- А на какой мы дрезине поедем? У начальника возьмем или у Карлссона? Пошли, пошли скорей, а что у тебя в корзине, это для бабушки, а мы сразу поедем? - выпалил он одним духом.
- Что это с тобой? - спросил, разглядывая его, отец. - И что ты делал в леднике?
- Ничего, - ответил он, уставясь в землю. - Просто постоял немножко, посмотрел. Ой, я так хочу к бабушке. Мы ведь сразу поедем, правда, пап?
- Ладно, пойдем, - и отец взял его за руку.
Они прошли за ворота, на солнечную поляну. Мальчик дышал все ровней и ровней. Он поглядел вокруг, поглядел на голубое небо, потом на желтый песок, который недавно причесали граблями и теперь он нежился на солнышке, на живую изгородь из боярышника в цвету. Пройдя еще немного, он испытующе посмотрел вверх, в отцовское лицо.
- До чего хорошо, что мы едем, - и он сконфуженно хихикнул.
- А как же, - ответил отец.
И только пройдя еще несколько шагов, Андерс наконец высоко подпрыгнул. Забежал вперед, открыл калитку, что вела на станцию, сбежал по ступенькам вниз, снова взбежал вверх - забрать отца, потом стрелой - на пути и зашагал по рельсам, то туда, то сюда, то передом, то задом.
- Я вижу, тебе весело, - сказал отец.
- Ой, ну какая погода хорошая! Правда, папа? Вот смотри, я и бегом могу!
- Смотри не упади! - прокричал ему вслед отец. Но он не упал. Он и обратно прибежал бегом.
- Пап, а где наша дрезина?
- Сейчас увидишь, она у товарного склада стоит.
И они пошли прямо к складу. Дрезина была прислонена к стене - большая доска на трех колесах и длинный шест - трехколесная дрезина, вот и все. Сперва им пришлось идти сзади и подталкивать, а поехала только корзинка.
- Когда же мы поедем? - теребил отца Андерс.
- Погоди, - отвечал отец, - вот на рельсы только спустимся.
Андерс забежал вперед и следил, чтоб дрезина не качнулась, а то рассыпались бы бабушкин кофе, и сахар, и еще дрожжи.
Вдоль станции шло городское кладбище, могилы спускались к самым рельсам. Ему не хотелось смотреть на могилы, он от них отворачивался. Как же широко раскинулось кладбище! Но Андерсу не до него, ему надо следить за корзинкой, да и смотреть есть на что - хоть бы на штабеля дров по другую сторону путей. И можно разговаривать с папой, тогда это кладбище скорей кончится. Вот они прошли уже так далеко, что могил здесь больше нет, лишь молодые липовые саженцы на чистой зеленой лужайке, поджидавшей тех, кто пока еще ходит по земле. Он прижался к отцу.
- Ну когда же мы поедем? - шепнул он.
- Чуть-чуть еще потерпи.
И сразу же за калиткой они тронулись в путь. Андерс сидел ногами к маленькому колесу, крепко удерживая корзинку. Отец стоял на широкой стороне между двух больших колес и работал шестом.
Они быстро разогнались. Совсем немножко - и город остался далеко позади. Шест четко, ровно бил о щебень, колеса вертелись изо всех сил и стучали на стыках так, будто едет настоящий поезд. Хоть день был совсем тихий, сразу поднялся до того сильный ветер, что обоим пришлось низко на уши надвинуть шапки.
- Крепко держишься? - крикнул отец, приседая, чтоб надбавить скорости.
- Ага! - крикнул Андерс в ответ и счастливо засмеялся. Сперва они ровно неслись вдоль луговины. Пестрыми точками летели вниз назад цветы, не разберешь какие, они ударяли по насыпи общим, спутанным запахом. Потом начался лес. Крепко пахнуло елью, но можно было различить и тонкий, легкий запах берез, и ольхи, и сосны, и можжевельника, лес был смешанный. Потом слабо донесся запах земляники, тут были самые что ни на есть земляничные места, все красно было от ягод, в глазах так и стояли красные пятна, но им надо было дальше, дальше, дальше. А по склонам каких только не пестрело цветов: и льнянка, и лютики, и ромашка, и клевер тут оказался, и чего-чего тут только не росло. Все они пахли, сияли и, мелькнув, пропадали из глаз, а чуть поодаль все время сменялись ели, березы, можжевеловые кусты. Телефонные столбы бежали назад, будто торопились к себе домой, будто им не по пути с дрезиной.
Андерс смотрел во все глаза, боясь хоть что-то упустить, щеки у него слегка побледнели, но ему сделалось жарко, сердце, ликуя, колотилось. Он был сам не свой. Отец пригибался вперед, откидывался назад, следил, чтобы шест не бил о шпалы, не скользил, но это он просто так следил, для порядка, они ехали все быстрей, быстрей, быстрей.
Вот линия изгибается, чтоб обойти водный поток. Тут везде вода, речки, ручьи, лесные озера. То и дело им встречались мостки через какой-нибудь ручей. Тут отец разгонялся так, что все с грохотом неслось мимо.
- Гляди шапку не потеряй! - кричал он сыну.
- Не-е-е! - кричал в ответ Андерс, вцепившись сразу и в шапку, и в корзинку. Летели так, что свистело в ушах.
Вот дом обходчика станции Мыс, детвора удивленно выглядывает из-за сиреней, теребя переднички, приседая. А они уже на большом мосту через реку, и летят вперед, отталкиваясь шестом, а под ними, внизу, бурлит, бурлит поток.
И вот уже станция Мыс.
Тут они чуть-чуть сбавили скорость, но не особенно, потому что станция маленькая, всего по одной стрелке в каждом конце. Начальник прогуливался по перрону. Он отдал им честь, как настоящему поезду, который не останавливается на таких полустанках.
Потом они опять набрали скорость. Путь шел по полям и лугам, мимо большого заброшенного хозяйства, и снова лесом. По обеим сторонам блестел на солнце полный птичьего щебета лиственный лес. Восемь мужчин работали на линии, меняли прогнившие шпалы. Пришлось им переждать, пока мимо них мчала дрезина. Несмотря на спешку нехорошо было бы не поздороваться, но снимать шапку тут даже думать было нечего, и Андерс, не выпуская из объятий корзинку, по примеру отца просто кивнул.
Потом начался подъем, но они так разогнались, что почти его не заметили. После этого подъема линия резко спускается вниз, и тут уж ехать совсем нипочем, только в ушах свистит. А на самом верху тоже домик обходчика. Обходчик сидел у трубы и смолил на солнцепеке крышу.
- Что тут еще за дополнительный поезд? - крикнул он им сверху.
- А это мы! - крикнул отец. Дрезина тем временем уже летела вниз.
Отец держал шест наготове, чтоб притормозить, если понадобится. В ушах шумело. Колесико под ногами у Андерса вертелось так скоро, что не видно было спиц, прыгало и скакало от радости. Как выпущенный поутру жеребенок. Рельсы вытянулись в черту, одуванчики, лютики, кашки тоже вытянулись в черту, телефонные провода тоненьким шнуром сверкали на солнце, воробьи всполошенно взлетали со шнура и спешили в лес, где кусты и деревья стояли так плотно, что сквозь их строй не могла пробраться перепуганная белка.
Всего несколько минут, и кончился длинный склон. И открылась широкая долина с заливными лугами, озерцами, всякого рода водой, с полосками пашни, выгонами, бессчетными делянками, маленькими огороженными пастбищами, болотами, лесами и дворами, разбросанными среди ржей и овсов. Все сияло и блестело на солнце, и видно было далеко, и виден был дедушкин двор под кленами. Теперь ехали медленней. Мирно переехали широкую реку, заросшую по берегам тростниками и кувшинками, уткнулись в ухабистую дорогу, пересекавшую полотно, затормозили и оба попрыгали на землю. Приехали.
- Вот так мы! - смеялся мальчик, бегая вокруг отца и хлопая в ладоши. Отец удовлетворенно усмехнулся и оттащил дрезину в траву на обочине. А они пошли к дедушкиному дому, вместе держа корзинку.
Андерс от волнения с трудом удерживался, чтоб не пуститься бегом. Отец шел весело и легко, как двадцатилетний. Чтоб его насмешить, Андерс чуть дергал к себе корзинку, и оба радостно смеялись тому, что вот так идут вместе, рядышком.
Отец был немного странный человек. Казалось, по самой природе своей он человек жизнерадостный. Но это редко выходило наружу, обычно же он не мог сбросить с себя странную скованность, был словно чем-то стеснен. Забот у него было много, но не в том дело. Такой уж человек: скрывал и сдерживал веселость, как будто в ней есть что-то стыдное, и подавлял ее в себе.
Но сейчас оба радовались от души. Знакомые поля лежали вокруг во всей пышности предосеннего убора, колосились ржи, над оградами дрожал от жара воздух. Дорога отклонилась от реки, они миновали мельницу, и перепачканный мукой мельник помахал им вслед. Потом они перешли ручей, поднялись по изволоку и увидели двор и дом.
А что, если поискать в сирени "счастье"? Одна девочка всегда нападала на счастье. Стоило ей нагнуться к кусту, перебирая гроздья, как тотчас же в глаза ей кидалось множество счастливых цветков. Ее звали Сигне, и о ней еще пойдет речь дальше. Найдя особенно большое "счастье", она даже смущалась, отчего всегда именно ей такое везенье. "Ой", - говорила она, еще не зная, как идут дела у остальных. А потом хлопала в ладоши и съедала свое "счастье", потому что иначе оно ни за что не сбудется.
Ну а потом началась настоящая игра. Старшие мальчики хлопали одну из девочек по спине и бросались за деревья. Это были пятнашки, или салочки. Они носились под каштанами и кленами, среди кустов бузины, где землю не взрыхляли, и потому можно было сколько угодно ее топтать. Они в мгновенье ока обегали весь парк; потные, запыхавшиеся, на бегу хватались за ветку и бежали дальше; девочки быстрей уставали, чаще "водили", но, отдышавшись, тотчас же припускали снова.
Вот неожиданно всей гурьбой они выбежали к площадке кафе. И, с трудом переводя дух, замерли на подводящих к ней тропках, забыв об игре. Просто удивительно, до чего же переменилось днем это место. Столики стояли пустые, заляпанные, противно пахли подсыхающим на солнце пивом и пуншем, под ними валялись спички и жеваные окурки, рядом кого-то вырвало. Эстрада заброшенно, покинуто зияла скелетами пюпитров в углу и обвисшими клочьями звездного неба. Ни радости, ни праздника. Нет, днем тут совсем не интересно.
Они вернулись к прерванной игре, "салочка" гнал перед собой остальных, как стадо испуганных овец, забивавшихся в кусты; из-за стволов неслись отчаянные девчачьи взвизги. И опять они разбежались по всему саду, горланя на солнцепеке.
Но самый маленький, Андерс, не побежал за всеми. Да он и не умел так быстро бегать. Он остался возле садового кафе, не в силах оторвать глаз от этой картины запустенья. На том самом месте, где вечерами так неописуемо красиво, - и вдруг такая грязь и тоска. Непонятно. Он-то верил, что все взаправдашнее - и небо в блестящих звездах, и музыканты, непонятные, как ангелы, и музыка, такая замечательная, что в нее даже страшно вслушаться. Все это еще стояло в памяти. И вдруг ничего не осталось, и ничего узнать нельзя. Как же так все исчезает, и остаются только тоска и пустота?
Ему стало страшно и грустно, даже трудно дышать. И почему он вдруг замерз, ведь солнце печет вовсю?
Потерянно глядя в землю, он зашагал прочь. Крики братьев и сестер неслись со всех сторон, но ему не хотелось к ним. Он брел один, не зная, что с собою делать. Потом он сел прямо на широкую, пересекавшую сад дорожку, она была плотно усыпана гравием, а на другие гравия, видно, не хватило, из-под него сквозила черная земля. Одну ногу он засыпал песком, утрамбовал песок руками, а когда поднял ногу, на дорожке получился целый погреб, в таком погребе можно держать картошку или еще что-нибудь, что надо долго хранить. Он сделал еще несколько погребов, работа шла быстро, он очень старался. Потом он уселся поудобней и стал копать настоящую большую яму. Разгребал ее пальцами, глубже, глубже, песок стал тонкий и мокрый, а яма - узкой, так что пальцы в ней уже почти не помещались. Работа так поглотила его, что он не слышал и не видел, как к нему приблизился хозяин кафе, до тех пор, пока тень от круглого брюшка не упала на ямку. Хозяин кафе был добрый старик, но дети относились к нему с чрезвычайной робостью, полагая, что все вокруг - его владенья; на самом же деле владенья его были невелики, потому что он всего-навсего арендовал парк на десять лет, и просто срок не вышел покуда. Он покачал головой и поиграл часовой цепочкой, широкой дугой лежавшей на его жилете.
- Этого делать нельзя, - сказал он. И помягче добавил:
- Когда маленькие дети копают ямы, значит, кто-нибудь у них дома умрет.
Другим бы детям он просто и напрямик запретил, но этому, совсем малышу, надо было дать какое-то объяснение.
Андерс поднялся, бледный от ужаса. С застывшим лицом он не отрываясь смотрел на яму, потом бросился на колени и принялся ее засыпать.
Старику поведение мальчика показалось странным, он вынул из кармана кулек карамелек, он любил детей и обычно носил с собой что-нибудь сладкое, конфета - это все-таки конфета. Андерс дрожащей рукой взял протянутую ему большую липкую карамельку. Но, поклонившись в знак благодарности, он тут же пустился бежать по траве, задевая за кусты, к дому.
Кто же умрет? Кто умрет? Неужели мама? Или он сам? Нет, сам он еще маленький, он пока еще не умрет. А мама такая бледная и часто жалуется, что устала. Из официанток никто не умрет, они все такие здоровые и сильные. Нет, конечно, это мама. Ой, неужели мама!
Он бросился в траву, вскочил, побежал снова.
Ох, да это же папа! Это папа! Он переводит поезда с пути на путь! Его задавит! Конечно, это папа! Теперь понятно!
Он побежал к своим. Оставаться одному ему стало невмоготу. Но их не было слышно. А, ну да, они там, у боярышника. Он взобрался вверх по холму, бледный и запыхавшийся, упал прямо в объятья к Сигне.
Остальные почти ничего не заметили, только, что он бежал со всех ног. Сигне сразу взяла его на руки.
- Что это с тобой? - пытала она.
Он не мог слова выговорить. Он уже заметил, что кое о чем говорить нельзя, все равно не получится, лучше уж терпеть и молчать. И он молча жался к Сигне.
Остальные тем временем, повиснув на заборе, смотрели на станцию. Там был отвесный спуск, там взорвали холм, чтоб провести колею.
- Ой, - крикнул Хельге, старший. - Вон папа!
И все его увидели - он стоял на подножке паровоза, крепко держался за поручень одной рукой, а другой им махал. Сигне как можно выше подняла Андерса. Вот отец спрыгнул с подножки и полез под буфера, не дожидаясь, пока остановится поезд. Андерс замер. Вот отца не видно, его уже долго не видно. Сигне стало больно, так крепко вцепились руки Андерса в ее шею. Но наконец-то отец появился, дал сигнал машинисту, и состав пошел на запасный путь.
Сестра спустила Андерса наземь. Его била дрожь.
- Правильно, - сказал самый старший, все еще сидя на заборе, - там они и будут стоять, пока Юханссон не погрузит их досками. Ну а теперь куда? - и он соскочил вниз.
И все стали хором, наперебой, решать, куда теперь идти.
- Мне надо домой, маме немножко помочь, - сказала Сигне. И взяла Андерса за руку, чтоб повести с собой.
И они пошли вдвоем прочь от остальных. По траве, мимо поляны, куда громом доносилось уханье паровоза. Откуда ни возьмись им навстречу попался запыхавшийся толстяк в жилете, со стаканом в руке.
- У черт, ну и погодка, - сказал он, - добрый день, детки. Они шли молча. Сигне чувствовала, как еще дрожит его рука, но не знала, отчего. Так они прошли под деревьями, дошли до садовой калитки.
Тут сестра остановилась.
- Андерс, на тебе счастье, - сказала она. И вытащила цветок из кармана фартука. Он смялся, облип крошками, но она на него подула, и он расправился и отряхнулся.
- Как же, это ведь твое, - сказал он.
- Ой, ну что ты! Да бери, бери. Я столько их нахожу. Он сунул цветок в рот и затих, добросовестно жуя Сигнино "счастье".
* * *
Было в союзе Сигне с матерью что-то необычайное. Это кидалось в глаза всякому, кто видел, как они хлопочут по дому, а хлопотали они непрестанно. Они словно жили одной какой-то общей жизнью, не такой, как у других, а лучше. Обе были тем центром, к которому теснились все остальные, источником, питавшим всех. Не покладая рук возились они на кухне, в комнатах, мыли посуду, стирали пыль, а то лущили в саду горох, а вечером по субботам начищали ножи. И дом жил и дышал их заботой. Всех в семье объединяло доверие и близость, отгораживающие от остального мира, но все это не шло в сравненье с теми узами, что связывали их двоих. Они представляли собой какое-то нерасторжимое целое, и различие их состояло лишь в том, что одна была гораздо моложе другой. Это были звенья одной цепи, нескончаемой цепи, потому-то так и устроилось, что одна уже поблекла и устала под тяжестью материнских забот, а другая только вступала в жизнь. И вот на короткое время оба звена существовали совместно и радовались этому. Сами они вовсе не ощущали исключительности своей роли и как ни в чем не бывало болтали про всякую всячину и с самым будничным видом.
Вот сегодня, например, они затеяли стирку. Стирка дело нехитрое и обычное. Обе быстро и ловко складывают в кучку отжатое белье, сливают воду, наливают опять, бегают за синькой, вешают чулки сушиться прямо на окно, тем временем переговариваются, прыскают и, вставши за стиральные доски, снова углубляются в работу. Сигне - кругленькая девчушка, с умным не по годам личиком, веселая и смешная. Волосы у нее густо кучерявятся, глаза блестят. Она вся вспотела. Она так истово трет белье, что над лоханью взлетают хлопья пены. От старательности она даже голову наклонила к самому плечу, щеки покраснели, на кудряшках каплями оседает пар,
- Ой, мамочка, - говорит она, распрямляясь, - смотри-ка. Линяет!
- Ну и ну! - говорит мать. - В жизни такого не видывала. Только б на другое не перешло.
- Ой, что ты, мама! Видишь, тут белое уже закрасилось. Мама, мама, что же теперь будет?
- Вот уж незадача! Не вынуть ли? Ну и ну. Делать нечего, попробуем прокипятить, может, и отойдет!
- Ой, ой! Что натворили-то! Как же это мы так!
Так они поговорили еще некоторое время. И снова склонились над корытами, полоскали, отжимали.
Весь дом замер, опустел. Был один из тех дней, когда ясно, что сегодня уж точно ничего не произойдет. И только на кухне кипела работа. Солнце ненадолго заглядывало в окна и тотчас скрывалось, потому что небо то и дело затягивало облаками.
Дети были в школе или кто где по своим надобностям.
- А куда Андерс подевался? - спохватилась мать.
- Да у окна сидит, наверное, вот его и не слышно, - отвечала Сигне.
Он в самом деле сидел у окна. Сидел, сжавшись в комочек, на выступе и рисовал на покрывшей оконные косяки саже. Покончив с одним косяком, он приступал к следующему, все их тонко покрыла сажа. Поездов на вокзале он не видел. Но он знал наизусть, как они ползут, и ползут, и сменяются. Он это видел не глядя. Только когда тронулся паровоз на ближнем пути, он выглянул посмотреть. Паровозик этот был меньше всех и такой смешной, что Андерс чуть не расхохотался. Загудев, он пустился в дорогу и тотчас скрылся в дальнем березняке, распустив кудрявый дымок над березами. Паровозик был совсем свой, и Андерс долго махал ему вслед. А потом снова принялся рисовать по саже.
Как же все сейчас странно и пусто! Весь мир словно запрятался куда-то, затаился, и вещи не знают, что им делать. Это заметно по домику у вокзала, по всему. Все как будто оборвалось, кончилось, задохнулось и вымерло.
А он сидит тут и рисует.
Хватит рисовать! Скорей в сад. Там найдется во что поиграть. Да, скорей в сад, лучше не придумаешь.
Он прошел комнату, вышел в коридор. Там была дверь в кухню, он приник к ней ухом, вслушался. Мать и Сигне разговаривали, но слов он не разбирал, потому что, разговаривая, они терли белье, и вода в корытах плескалась. Он различал только мирный шелест голосов. Нет, сюда входить не надо. Только еще немножко постоять и послушать. Ага, вот слышно, как мама говорит:
- Сигне, детка, не глотнуть ли нам с тобой кофейку? Уж, кажется, заработали!
- Еще бы, мама!
- Ну тогда поставь, а я пока полотенца прополощу.
- О-хо-хо, - сказала Сигне. - До чего приятно распрямиться!
И она захохотала.
А потом начала что-то с грохотом двигать на плите.
Он проскользнул дальше по коридору, по темной лестнице, во двор.
Весь двор был обнесен сараями. Солнце припекало, но Андерс почти не замечал его. В сточной канаве стояли помои, потому что пробка или лимонная корка застряли в решетке. Рядом, в ведре, среди кофейной гущи и золы валялся букетик вялых незабудок. Андерс пошел вдоль сараев. В углу громоздились пустые бутылки, они еще пахли опивками. Андерс пересек двор и, стараясь держаться подальше от некрашеного дома посредине, перешел к сараям по другую сторону. Андерс старался не глядеть на этот некрашеный дом. В нем не было окон, только черная дыра в одной стене, и, если сунуть туда руку, будешь весь дрожать. Потому что там полно льда. Нет, уж лучше поглядеть, что в дровяных сараях делается. Во всех трех сараях двери стояли настежь, чтоб просыхали дрова, и оттуда так пахло березой, как будто в каждый привезли по целой роще. В третьей березовой роще стоял старичок и пилил. У старичка была большая седая борода, пожелтевшая от табака, и сощуренные глазки. Больше в сумраке сарая ничего нельзя было разглядеть.
- Здравствуй, милок, - сказал старик, - ты чего сюда пожаловал?
- Я так, ничего, - сказал Андерс.
- А, ну да. А вот старый Юнссон знай себе пилит. И начал он свое дело делать, когда немногим больше тебя был. С утра до вечера, день деньской, день деньской, так вот, видишь, и состарился. Гляди, какой старый стал. А все для чего? Чтоб люди от холода не поумирали. Думаешь, если б старый Юнссон весь свой век не пилил дрова, многие б уцелели? Да тысячи и тысячи умерли б от холода. И отец твой, и мама твоя, и Сигне, и официантки все, и хозяин кафе - все бы как миленькие давным-давно окоченели. Так ведь никто же об этом не думает. Ну разве кто придет, поблагодарит меня за то, что не умер от холода? А? Никто не идет. Думают, не за что тут благодарить. Но погоди, в один прекрасный день Юнссону это надоест, наскучит, устанет он, слишком старый сделается, не будет больше ради них спину гнуть. Вот они все и перемрут от холода. Как думаешь, поделом им?
Андерс не мигая смотрел на старичка.
- Да, им этого не миновать. Потому что зимой, я тебе скажу, стужа страшенная, если не топить.
- Ну-ну, - заговорил он опять. - Чего стоишь тут, и глаза уже на мокром месте? А ну живей на солнце и грейся, покуда лето стоит, милок, а до зимы-то ведь далеко, там еще поглядим. - И тут он вдруг широко ухмыльнулся.
Мальчик послушался, вышел из сарая и огляделся вокруг. Солнце и вправду ярко светило, трава меж булыжников блестела как новенькая, в сточной яме плавали нежные одуванчики. Все было так мирно и спокойно, как будто сегодня воскресенье. Но почему же ему грустно? И какая-то тяжесть в груди? Может, пойти еще послушать под кухонной дверью? Нет, лучше уж остаться тут, погода замечательная, надо гулять и радоваться. Что бы такое придумать? Он пошел к въездным воротам и высунулся. Отсюда было видно солнечную поляну, дальше шла живая изгородь из боярышника, а на небе, покойно развалясь, лежали облака. И больше нигде ничего, только воздух, совсем пустой воздух, так иногда бывает. Андерс отпрянул от ворот.
А может, все-таки залезть в ледник? Да, лучше ничего не придумать. Конечно, надо туда залезть.
Он полез по доске, почти отвесно спускавшейся из пустого проема, крепко держась за нее, чтоб не свалиться вниз. Он избегал смотреть вверх, на черную дырку, втянул голову в плечи, изо всех сил вцепился обеими руками в края доски. Он уже затылком почувствовал холодную струю, и вот он у проема. По-прежнему не глядя, прыгнул внутрь.
Внутри было черным-черно. Он ползком пробирался по мокрым опилкам, всем телом трясясь от холода. Лед лежал неровно, в одном месте много выбрали и оставили большие колдобины, в другом месте, наоборот, куски громоздились один на другой. По краям из опилок повылез голый лед, и там пальцы цепенели.
Андерс полз по леднику, тут было черно, холодно и страшно. Сердце у него колотилось - нет, он не замерз, в висках стучало, как при сильном жаре. Ужас! Как будто тебя похоронили и ты не знаешь, на каком ты свете. Андерс весь дрожал...
Но кто это там ходит по двору, кажется, папа... Андерс подполз к дыре, осторожно выглянул. Ну да, это папа пришел домой. Он хотел бы окликнуть его, а там бы вместе подняться на кухню и на лестнице держаться за папину руку, а здесь ему надоело, но нет, лучше остаться тут, папа уже вошел в дом, и Андерс глядел ему вслед, открыв рот и не издавая ни звука.
До чего же тут холодно, противно и страшно. Черным-черно и жуткая холодина. Он отполз дальше от окна, и стало еще холодней. Ноги тонули в мокрых опилках, стены и потолок взмокли, затекли. Он затих и совсем закоченел. Даже пальцем не мог пошевелить.
Ой, он ведь тут уже долго. Сколько же времени прошло? Замерз он? Нет, голова горит, все тело горит. Надо добраться до окна, вдохнуть настоящего воздуха, поглядеть на солнышко. Запыхавшись, отчаянно вытянув голову, он перепуганно глядел во двор.
Вот из дому вышел папа с корзиной в руке.
- Папа! - крикнул Андерс. Ему казалось, что он кричит во всю глотку, но отец даже не услышал.
- Папа! - крикнул он опять. Тут отец поднял глаза.
- Андерс, что ты там делаешь? Спускайся скорей! Зачем ты туда залез? А мы ищем тебя, ищем. Хочешь к бабушке? Папа повезет тебя на дрезине. А?
- К бабушке! - крикнул мальчик и замахал руками. - Погоди, я сейчас, я сию минуточку!
И он тотчас вынырнул из окна и съехал вниз по доске. Бросился к отцу, повис на его руке.
- А на какой мы дрезине поедем? У начальника возьмем или у Карлссона? Пошли, пошли скорей, а что у тебя в корзине, это для бабушки, а мы сразу поедем? - выпалил он одним духом.
- Что это с тобой? - спросил, разглядывая его, отец. - И что ты делал в леднике?
- Ничего, - ответил он, уставясь в землю. - Просто постоял немножко, посмотрел. Ой, я так хочу к бабушке. Мы ведь сразу поедем, правда, пап?
- Ладно, пойдем, - и отец взял его за руку.
Они прошли за ворота, на солнечную поляну. Мальчик дышал все ровней и ровней. Он поглядел вокруг, поглядел на голубое небо, потом на желтый песок, который недавно причесали граблями и теперь он нежился на солнышке, на живую изгородь из боярышника в цвету. Пройдя еще немного, он испытующе посмотрел вверх, в отцовское лицо.
- До чего хорошо, что мы едем, - и он сконфуженно хихикнул.
- А как же, - ответил отец.
И только пройдя еще несколько шагов, Андерс наконец высоко подпрыгнул. Забежал вперед, открыл калитку, что вела на станцию, сбежал по ступенькам вниз, снова взбежал вверх - забрать отца, потом стрелой - на пути и зашагал по рельсам, то туда, то сюда, то передом, то задом.
- Я вижу, тебе весело, - сказал отец.
- Ой, ну какая погода хорошая! Правда, папа? Вот смотри, я и бегом могу!
- Смотри не упади! - прокричал ему вслед отец. Но он не упал. Он и обратно прибежал бегом.
- Пап, а где наша дрезина?
- Сейчас увидишь, она у товарного склада стоит.
И они пошли прямо к складу. Дрезина была прислонена к стене - большая доска на трех колесах и длинный шест - трехколесная дрезина, вот и все. Сперва им пришлось идти сзади и подталкивать, а поехала только корзинка.
- Когда же мы поедем? - теребил отца Андерс.
- Погоди, - отвечал отец, - вот на рельсы только спустимся.
Андерс забежал вперед и следил, чтоб дрезина не качнулась, а то рассыпались бы бабушкин кофе, и сахар, и еще дрожжи.
Вдоль станции шло городское кладбище, могилы спускались к самым рельсам. Ему не хотелось смотреть на могилы, он от них отворачивался. Как же широко раскинулось кладбище! Но Андерсу не до него, ему надо следить за корзинкой, да и смотреть есть на что - хоть бы на штабеля дров по другую сторону путей. И можно разговаривать с папой, тогда это кладбище скорей кончится. Вот они прошли уже так далеко, что могил здесь больше нет, лишь молодые липовые саженцы на чистой зеленой лужайке, поджидавшей тех, кто пока еще ходит по земле. Он прижался к отцу.
- Ну когда же мы поедем? - шепнул он.
- Чуть-чуть еще потерпи.
И сразу же за калиткой они тронулись в путь. Андерс сидел ногами к маленькому колесу, крепко удерживая корзинку. Отец стоял на широкой стороне между двух больших колес и работал шестом.
Они быстро разогнались. Совсем немножко - и город остался далеко позади. Шест четко, ровно бил о щебень, колеса вертелись изо всех сил и стучали на стыках так, будто едет настоящий поезд. Хоть день был совсем тихий, сразу поднялся до того сильный ветер, что обоим пришлось низко на уши надвинуть шапки.
- Крепко держишься? - крикнул отец, приседая, чтоб надбавить скорости.
- Ага! - крикнул Андерс в ответ и счастливо засмеялся. Сперва они ровно неслись вдоль луговины. Пестрыми точками летели вниз назад цветы, не разберешь какие, они ударяли по насыпи общим, спутанным запахом. Потом начался лес. Крепко пахнуло елью, но можно было различить и тонкий, легкий запах берез, и ольхи, и сосны, и можжевельника, лес был смешанный. Потом слабо донесся запах земляники, тут были самые что ни на есть земляничные места, все красно было от ягод, в глазах так и стояли красные пятна, но им надо было дальше, дальше, дальше. А по склонам каких только не пестрело цветов: и льнянка, и лютики, и ромашка, и клевер тут оказался, и чего-чего тут только не росло. Все они пахли, сияли и, мелькнув, пропадали из глаз, а чуть поодаль все время сменялись ели, березы, можжевеловые кусты. Телефонные столбы бежали назад, будто торопились к себе домой, будто им не по пути с дрезиной.
Андерс смотрел во все глаза, боясь хоть что-то упустить, щеки у него слегка побледнели, но ему сделалось жарко, сердце, ликуя, колотилось. Он был сам не свой. Отец пригибался вперед, откидывался назад, следил, чтобы шест не бил о шпалы, не скользил, но это он просто так следил, для порядка, они ехали все быстрей, быстрей, быстрей.
Вот линия изгибается, чтоб обойти водный поток. Тут везде вода, речки, ручьи, лесные озера. То и дело им встречались мостки через какой-нибудь ручей. Тут отец разгонялся так, что все с грохотом неслось мимо.
- Гляди шапку не потеряй! - кричал он сыну.
- Не-е-е! - кричал в ответ Андерс, вцепившись сразу и в шапку, и в корзинку. Летели так, что свистело в ушах.
Вот дом обходчика станции Мыс, детвора удивленно выглядывает из-за сиреней, теребя переднички, приседая. А они уже на большом мосту через реку, и летят вперед, отталкиваясь шестом, а под ними, внизу, бурлит, бурлит поток.
И вот уже станция Мыс.
Тут они чуть-чуть сбавили скорость, но не особенно, потому что станция маленькая, всего по одной стрелке в каждом конце. Начальник прогуливался по перрону. Он отдал им честь, как настоящему поезду, который не останавливается на таких полустанках.
Потом они опять набрали скорость. Путь шел по полям и лугам, мимо большого заброшенного хозяйства, и снова лесом. По обеим сторонам блестел на солнце полный птичьего щебета лиственный лес. Восемь мужчин работали на линии, меняли прогнившие шпалы. Пришлось им переждать, пока мимо них мчала дрезина. Несмотря на спешку нехорошо было бы не поздороваться, но снимать шапку тут даже думать было нечего, и Андерс, не выпуская из объятий корзинку, по примеру отца просто кивнул.
Потом начался подъем, но они так разогнались, что почти его не заметили. После этого подъема линия резко спускается вниз, и тут уж ехать совсем нипочем, только в ушах свистит. А на самом верху тоже домик обходчика. Обходчик сидел у трубы и смолил на солнцепеке крышу.
- Что тут еще за дополнительный поезд? - крикнул он им сверху.
- А это мы! - крикнул отец. Дрезина тем временем уже летела вниз.
Отец держал шест наготове, чтоб притормозить, если понадобится. В ушах шумело. Колесико под ногами у Андерса вертелось так скоро, что не видно было спиц, прыгало и скакало от радости. Как выпущенный поутру жеребенок. Рельсы вытянулись в черту, одуванчики, лютики, кашки тоже вытянулись в черту, телефонные провода тоненьким шнуром сверкали на солнце, воробьи всполошенно взлетали со шнура и спешили в лес, где кусты и деревья стояли так плотно, что сквозь их строй не могла пробраться перепуганная белка.
Всего несколько минут, и кончился длинный склон. И открылась широкая долина с заливными лугами, озерцами, всякого рода водой, с полосками пашни, выгонами, бессчетными делянками, маленькими огороженными пастбищами, болотами, лесами и дворами, разбросанными среди ржей и овсов. Все сияло и блестело на солнце, и видно было далеко, и виден был дедушкин двор под кленами. Теперь ехали медленней. Мирно переехали широкую реку, заросшую по берегам тростниками и кувшинками, уткнулись в ухабистую дорогу, пересекавшую полотно, затормозили и оба попрыгали на землю. Приехали.
- Вот так мы! - смеялся мальчик, бегая вокруг отца и хлопая в ладоши. Отец удовлетворенно усмехнулся и оттащил дрезину в траву на обочине. А они пошли к дедушкиному дому, вместе держа корзинку.
Андерс от волнения с трудом удерживался, чтоб не пуститься бегом. Отец шел весело и легко, как двадцатилетний. Чтоб его насмешить, Андерс чуть дергал к себе корзинку, и оба радостно смеялись тому, что вот так идут вместе, рядышком.
Отец был немного странный человек. Казалось, по самой природе своей он человек жизнерадостный. Но это редко выходило наружу, обычно же он не мог сбросить с себя странную скованность, был словно чем-то стеснен. Забот у него было много, но не в том дело. Такой уж человек: скрывал и сдерживал веселость, как будто в ней есть что-то стыдное, и подавлял ее в себе.
Но сейчас оба радовались от души. Знакомые поля лежали вокруг во всей пышности предосеннего убора, колосились ржи, над оградами дрожал от жара воздух. Дорога отклонилась от реки, они миновали мельницу, и перепачканный мукой мельник помахал им вслед. Потом они перешли ручей, поднялись по изволоку и увидели двор и дом.