Вот пришла очередь говорить той бледненькой, молоденькой, которую он, кажется, где-то уже видел. Она встала к барьерчику и, не поднимая глаз, заговорила. Андерс заметил, как неуверенно она держится, видно, не привыкла еще к тому, что она офицер. Но она вся светилась. Она говорила о том, как уверовала, как Иисус пришел к ней спасителем. Слава и хвала! Благословен еси, господи! Как он очистил ее от греха и подарил ей жизнь новую. И она сама стала лучше. Теперь у ней нет тех забот, которые снедают детей века сего. Все горести ее он возложил на свои плечи. Она выговорила это так просто, будто речь шла о вещи совершенно естественной. И вся сияла.
   Андерс замер и неотрывно смотрел на нее. Мальчишки у барьерчика захихикали. Андерс вздрогнул, будто его разбудили. Но тотчас постарался отвлечься, не замечать их, ничего не замечать, кроме нее.
   Она смущалась уже меньше, поднимала глаза, оглядывала зал. Бормотанье молитв, вздохи и стоны, раздававшиеся из всех углов, не сбивали ее, голос ее делался только глубже и теплей. До чего же чиста и проста была она в плаще из синего шевиота. Плащ был старый, местами совсем залоснился, особенно на левом боку, к которому она прижимала пачку газет, распродавая "Клич". Но сейчас, на тусклом свету, от потертости плащ блестел и выглядел прекрасно. Он был ей на редкость к лицу. Так, по крайней мере, казалось Андерсу. Он не мог отвести глаз от нее, от ее лица, когда она заговорила, лицо изменилось и стало совсем новым. Бледные губы будто улыбались. Она не смеялась, просто особенные нежные очертания рта создавали это впечатление улыбки.
   Когда она умолкла, началась молитва необращенных. Молились, встав коленями на скамьи. "Солдаты" на эстраде время от времени принимались петь. Бренчали гитары. По залу проносились стоны. В полутьме почти ничего нельзя было разобрать, но Андерс увидел, что кое-кто почти распластался на скамьях. Эти-то и стонали.
   Моленье становилось все более горячим. Молились уже все посвященные. Бормотали пылко, заглатывая слова: "О Иисусе, спаситель наш! Не отврати лица твоего от грешника, научи его путям твоим! Спаси его, спаси сегодня же! О, спаси, господи, сегодня же душу грешную! И мы вознесем тебе хвалу! О Иисусе!
   Да не останется молитва наша всуе! Дай небо узреть сегодня же грешной душе!"
   И опять, и опять... Стало жарко, душно, нечем дышать...
   Андерс побледнел, губы у него дрожали, глаза блестели... Он задыхался... Чего доброго, он тоже примется стонать... Или кричать!
   Он обеими руками вцепился в скамью...
   Почти рядом с ним юная офицерша Армии спасения молилась в обнимку с женой рабочего. Он вгляделся в лицо девушки. Оно было совершенно спокойно. Отчего же она-то не взволнована, не разгорячена, как он?
   Сложив руки, она тихонько шептала. Молилась? Или просто что-то бормотала? Он не расслышал. Видно было, что слова она произносит простые, сдержанные. Просто и сдержанно было все в ней. Юбка чуть завернулась, из-под нее торчали ботинки. Зато красная повязка на голове пламенела, как огонь.
   Молились, просили. Пели, пели - все одно и то же. Стонали, вздыхали, извивались. Стало душно, жарко, тесно... потолок давил, стены наступали, сжимались вокруг, стало нестерпимо тягостно, хотелось отсюда вырваться...
   Наконец-то из темноты вышел юнец, он качался, как во сне, подошел к эстраде, закричал, что он спасся, пустое лицо не выражало ничего, кроме полной истомленности... И вдруг он забормотал, забормотал захлебываясь...
   О, как все возликовали, как запели! Бренчали гитары!
   - Слава и хвала тебе, господи! Благодарение тебе, Иисусе!
   Собрали пожертвования. Снова пели. Слава тебе, Иисусе! Благословен еси, господи!
   Но вот все кончилось. Андерс бросился к двери. И первым метнулся через двор, на улицу.
   Поднял воротник, стал прохаживаться взад-вперед. Ему хотелось ее дождаться.
   Он томился отвращением. Мучительным, совершенным отвращением. И его леденила злость, возмущение против всех посягательств на его душу... Вот из двери повалили старухи, и безобразные молодые женщины, и гогочущие мальцы, и полоумный Юхан, и тот парень, который объявил себя спасенным... Все они показались ему отвратительными. Он поспешил перейти улицу, чтоб никто его не заметил.
   Когда улица опустела, вышла она. В форме! Значит, она так и ходит!
   Они пошли к окраине, к восточному шоссе. Погода стала лучше. Небо очистилось, скоро взошел месяц, и стало так светло, что он ясно видел теперь ее лицо.
   Он спросил, как это ей пришло в голову вступить в Армию спасения. Она рассказала. Дома у них еще пятеро братьев и сестер, и все младше ее. Родителям не под силу всех тянуть, и ей пришлось пойти в прислуги. Сил у нее маловато, а когда в людях живешь, нужны силы. Бывало, с ног валилась от усталости. Но теперь она спасена, и ей не в тягость никакая ноша... Верит ли она? Ну конечно! Иисус возьмет ее к себе. О, ей никогда не забыть того вечера. Да, она спасена, она это твердо знает. И нет ничего радостней этих мыслей. Ну и еще хорошо, что она обеспечена. Армия и кормит и одевает. Если уж чего-нибудь особенного захочется, надо только доложить, и обычно им не отказывают. Да, ей теперь намного лучше стало. Жизнь ее теперь в руках господа. Конечно, она б не отказалась жить дома, с матерью, если бы могла себя прокормить.
   Андерс слушал. Она шла рядом, и за шапкой он не видел теперь ее лица. Но в голосе была она вся.
   Она рассказала все так просто, так спокойно. Как это у нее получилось так просто?
   Вышли к озеру. Перешли узкоколейку, вытянувшуюся вдоль берега. Поезда уже не шли, поздно было, и на повороте путей открывался вид на далеко убегавшие рельсы, и оттого особенно ощущалась пустынность ночного часа. Только обходчик отправлялся домой, и все дальше и дальше из лесной темноты слышалась его дрезина.
   Ближе к воде дорога пошла глинистая, липла к галошам. Они пробирались по травянистой обочине, плотно прижимаясь друг к другу. Он чувствовал ее тепло, слышал, как она дышит, и сжимал в руке ее беспомощную ладошку. Долго они шли и молчали... А вдруг он любит ее?
   Вот навстречу показалась телега, потом другая, еще и еще. Лошади устало мотали мордами, клевали носами возницы. Это везли сельдь с берегового поселка, за одиннадцать миль отсюда, к завтрашнему базарному дню. Уложив рядом с собою еду и бутыли с вином, торговцы спокойно дремали, а сельдь блестела в свете луны.
   Поздно уже. Пора возвращаться. Но они еще постояли на берегу, посмотрели на сверкающую рябь. Теперь стало совсем светло. Лунный луч упал прямо на ее лицо. И все ее лицо просияло. Снова ему показалось, будто она вся светится, опять засверкала даже потертая ткань ее плаща, как тогда, в молельне. Везде, во всем был свет, и она светилась и выступала из света.
   Он смотрел и смотрел, и ему казалось, что он любит ее. Но она вся была - чистота. Черты прояснились какой-то неземной отчетливостью. И не было в ее лице ни восторга, ни страсти, ни самозабвенья. Только тишина.
   Земного ничего в ней не было. Почему, почему в ней не было ничего земного?
   Он вдруг ощутил стесненность от этой ее чистоты, доброты, от самого окружавшего ее света. Ему все это показалось знакомо. Кого-то она ему напомнила...
   Есть в иных людях что-то отпугивающее, оттого что слишком они напоминают о совершенном, о ненарушимом, блаженном покое и гармонии. Сталкиваясь с такими людьми, еще больней ощущаешь неприглядность мира. Они дарят жизни то тепло, какого сама она лишена, и жить оттого делается только еще тяжелее.
   Ой, сколько же они тут простояли? Пора домой.
   Они заторопились к городу. И ему уже хотелось убежать, спастись от нее. Или издеваться, попирать то, что для нее свято, кощунствовать, богохулить. Но они шли молча.
   Город опустел. Он довел ее до бывшей кузницы. Там сзади была пристроечка, каморка, где она жила. Ему стало противно снова торчать у стены, за которой раздавались вечером все эти крики и стоны. Они простились. И она вошла в дом, как в обычное человеческое жилье.
   С чувством странного облегчения он зашагал домой.
   * * *
   Так кончилась первая пора юности: в разброде, смятенье, запутанности.