Лагерквист Пер
Пилигрим в море

   Пер Лагерквист
   Пилигрим в море
   (1962)
   Когда пилигрим оказался на борту бандитского судна, которое должно было перевезти его в Святую землю, он успокоился и больше уже ничего не боялся. Он лежал на нарах в кубрике, скрестив руки на своей мятежной груди, а в душе его воцарилось неведомое ему прежде чувство мира и покоя. Хотя во мраке за бортом неистовствовали волны и буря и он понимал, что этот корабль всего лишь старая жалкая посудина, что экипаж его - ненадежный сброд, он все равно чувствовал себя на удивление уверенно и всецело предался во власть им и разбушевавшимся стихиям. Он заплатил хорошую цену за перевоз, отдал им все, что имел, все свои неправедно нажитые деньги; и они жадно пересчитывали их, ничуть не заботясь о том, что на деньгах этих кровь.
   А теперь они плыли по морю, катившему свои волны к стране, куда его обещали перевезти. И он верил в это, был преисполнен доверием, как никогда прежде в жизни. Будь что будет!
   Конечно, он помнил, как грубо они хохотали, когда судно отчаливало от набережной. Но даже это его не обеспокоило, и он не сомневался в том, что они сквозь бури и опасности перевезут его в ту дальнюю страну, по которой он так безумно тосковал.
   Вскоре он задремал, словно убаюканный волнами моря, которое, охватив его своим волнением и ненадежностью, все же подарило мир его душе.
   Когда он проснулся, на судне было уже не так темно и какой-то человек сидел и смотрел на него. Казалось, он занимается этим уже давно, казалось, он сидит и ждет, когда он проснется, и наблюдает за ним, пока он спит. Вид у этого человека был свирепый - лицо крупное, безбородое, рот широкий, волосы густые, правда уже чуть поседевшие, и густые же темные брови, придававшие его взгляду еще большую суровость и острую проницательность.
   - А, проснулся наконец, - сказал он голосом, от которого, казалось, следовало бы ожидать еще большей грубости и недружелюбия. - Может, хоть теперь ты скажешь, кто ты такой и что все это значит. Что тебе надо здесь на борту?
   - Тебе это прекрасно известно. Ты ведь, должно быть, знаешь, куда направляется это судно.
   Человек пробормотал что-то неразборчивое. А немного погодя сухо добавил:
   - Да. Конечно.
   Он сидел и изучал некоторое время его худое, с твердыми чертами лицо, его длинные, скрещенные на груди волосатые руки.
   - Не похож ты на паломника, - сказал он.
   Тот, другой, бросил на него быстрый взгляд, взгляд почти боязливый, и осторожно, словно думая, что это не будет заметно, разнял руки.
   - Ты похож на всех остальных на борту, и это - хорошо. Думаю, это хорошо для тебя. Хотя у тебя ведь светлая кожа, да и волосы, ясное дело, тоже... Откуда ты родом?
   Тот, кого спросили, не ответил ни слова.
   - И одет ты вовсе не так, как они. Ну, эти паломники. Почему ты одет иначе? И как тебя зовут?
   Но и тут он не получил ответа.
   - Ты, верно, думаешь, что меня это не касается, - слегка усмехнувшись, сказал человек. - Ты прав. Но все-таки можешь ты сказать, как тебя зовут?
   - Товий.
   - Вот как! Здесь на борту, пожалуй, не имеет ни малейшего значения, как тебя зовут и откуда ты родом. Здесь вообще ровно ничего не имеет значения.
   Он продолжал смотреть на него своим пронизывающим, испытующим взглядом. И Товию это было неприятно.
   - Вообще-то, ты, верно, мог бы сесть на корабль, на котором плавают настоящие паломники? Ты что, этого не хотел?
   - Это ж ясно.
   - Но ты, конечно, опоздал на него. Правда?
   - Да.
   - Кажется, я слышал об этом. И тогда ты сел на этот. И тут все, верно, будет хорошо. Хотя обычно на нашем судне в Святую землю не плывут, засмеялся он. - Но раз шкипер посулил доставить тебя туда, он, ясное дело, сдержит свое обещание. Да, конечно сдержит. Он малый честный, никто ничего другого про него не скажет. И ты ведь заплатил, так что дело - верное. Ты отдал ему все, что имел!
   - Да.
   Человек провел рукой по губам, словно желая скрыть улыбку.
   - Да, шкипер, верно, решил, что теперь тебе деньги больше не нужны. Верно, так он и думал. Лучше, что они у него. Надежней. Он правильно решил. Но если у тебя что осталось, - продолжал он, - будь осторожен. Спрячь их... Они тебе могут понадобиться, когда ты доберешься в эту самую Святую землю, а я думаю, ты туда все же доберешься. Наверняка. Но все же скажи, зачем все-таки тебе туда надо?
   - Зачем?
   - Да. Очень хотелось бы об этом узнать; рассказал бы хоть немножко, а я бы послушал.
   - Уж это мое дело.
   - Конечно. По правде сказать, поэтому и хотелось бы послушать твой рассказ. Что заставляет тебя быть таким расточительным - а надо сказать, ты и есть такой. Такой расточительный, что платишь сколько угодно, отдаешь все, что у тебя есть. Разве это не странно, а?
   Товий не ответил.
   - Когда корабль отчалил - я имею в виду корабль с настоящими паломниками, - ты бросаешься в гавань и нанимаешь первое попавшееся судно, да еще в любую погоду. Разве это неудивительно?
   Товий опять не ответил.
   - Да, это судно хорошее, очень хорошее, но я не это имею в виду. Я плавал на нем чертовски много лет, и я знаю, что говорю. И люди здесь хорошие, ну просто отличные, это я могу подтвердить. С ними ты можешь чувствовать себя уверенно, они справятся с морем в любую погоду, они не робкого десятка. Ничего на свете не боятся. Они не страшатся никого, ни Бога, ни дьявола. Так что если кто и сможет перевезти тебя в Святую землю, то это, верно, мы. Но скажи, почему ты, собственно говоря, так рвешься туда?
   Товий по-прежнему молчал; молча сидел и другой, изучая это упрямое, суровое лицо, сверх всякой меры настороженное и словно бы замкнутое для всех.
   - Я видел столько настоящих паломников, - снова начал он немного погодя. - Их в гавани полным-полно, они бродят там в ожидании, когда их корабль выйдет в море. Я нередко разговариваю с ними, спрашиваю их о том о сем, хотя и сам не знаю, зачем я это делаю, мне они не по душе. Нет, не по душе. Должен сказать, они мне просто отвратительны. Когда долго смотришь на их лица, так и тянет снова уйти в море! В особенности если ветер такой же, как вчера вечером. Хорошо бы узнать, как они справились с этим ветром.
   Нет, они мне не по душе. И ты тоже. Но ты не похож на них. Ты не похож на настоящего паломника.
   Товий бросил на него обеспокоенный взгляд, на который тот, другой, не обратил внимания.
   - Какие у тебя волосатые руки. У Ферранте такие же, хотя и поросшие черными волосами. Вот. Его ты остерегайся. Он единственный, кого тебе надо остерегаться, другие все парни что надо, как я уже говорил - люди хорошие. Единственный, кого тебе надо избегать, - тот, у кого волосатые руки, как у тебя. Запомнить это легко.
   Он чуть приостановился, продолжая столь же настойчиво, как и прежде, изучать Товия.
   - Стало быть, это - твое личное дело. Так ты думаешь. И потому не плывешь, как обычно бывает, вместе с другими паломниками в обычном длинном стаде баранов, с теми, кто шествует с крестом впереди, с теми, кто, так сказать, замкнул свою душу на замок. Ты же идешь один в полном одиночестве. Ты идешь на богомолье в полном одиночестве и на свой собственный лад. А может, у тебя и креста-то никакого нет - или есть? Даже четок с маленьким крестиком и тех нет, а?.. Да нет, я сразу увидел, что у тебя их нет, что и в руках у тебя ничего нет, что они - пустые. Хотя ты и скрестил их на груди, пока спал. Тебе это известно? Ясное дело, нет. Рукам, таким как у Ферранте, никакой крест не подходит.
   И все-таки тебе хочется стать паломником, все-таки тебе хочется в Святую землю. Какой в этом толк? Что делать там такому, как ты? Хотя, если уж тебе непременно хочется, мы, конечно, отвезем тебя туда, ясное дело! Мы это сделаем, так или иначе. Как посулил шкипер. Когда мы что-нибудь обещаем, то свое слово держим. Уж такие мы. И ведь ты заплатил за перевоз. Ты отдал все, чем владеешь, как истинный христианин. Впрочем, какой ты христианин, ты просто честный малый! Как все мы здесь на борту. Ты под стать этому кораблю; вот увидишь, ты станешь точь-в-точь как все мы, стоит только попривыкнуть немного кое к чему, что сперва, может, и удивит тебя. А с такими ручищами ты наверняка сможешь добросовестно работать. Они, видать, привычны ко всякой работе, даже к такой, какая потребуется здесь. Сдается мне, ты попал на подходящее для тебя судно. Доводилось тебе бывать на море прежде?
   - Нет. Никогда.
   - Стало быть, ты ничего о нем не знаешь?
   - Нет.
   - Тогда придется тебе многому научиться. У моря можно многому научиться. Скажу одно: если ты станешь бродить из одной страны в другую, по странам, которых прежде не видел, и по большим городам, битком набитым людьми, которых тоже никогда прежде не видел, по всему белу свету - ты все равно не научишься тому, чему научит тебя море. Морю ведомо куда больше, чем любой другой стихии, если только ты заставишь его рассказать тебе об этом. Ему ведомы все древние тайны, потому что оно само такое древнее, старше всего на свете. И не обольщайся: ему ведомы и твои тайны. Но если ты предашься ему всей душой, позволишь печься о тебе, не станешь соваться с разными мелкими спорами, не станешь упрямиться, когда речь зайдет о каких-то случайных пустяках, чтобы море могло позаботиться об этом или даже просто послушать, что это ты там бормочешь, в то время как оно само держит речь, в то время как оно продолжает беседу и набрасывается на судно, - оно сможет подарить мир твоей душе, если таковая у тебя есть. И если мир - это именно то, что ты желаешь обрести. Откуда мне это знать. Да это ведь меня и не касается. Но как бы там ни было, ты никогда и нигде не обретешь душевный покой, кроме как в море, в море, которое само никогда не обретает покоя. Так уж исстари ведется. И об этом я могу тебе порассказать.
   Нет, ничего нет на свете подобного морю. Нет такого друга, никого, кто может так помочь и спасти несчастного. Вот это я и хотел бы тебе сказать. Поверь, все, что я говорю, - правда. Уж я-то знаю, что говорю.
   Хотя, пожалуй, мне не пристало бы называть море своим другом, это, быть может, слишком. Мне должно было бы, пожалуй, с большей покорностью и почтением говорить о нем, с большим благоговением. Так, как говорят о святыне. Таковым его я и считаю. Море - единственное, что я почитаю словно святыню. И всякий день я возношу благодарность за то, что оно существует. Пусть оно неистовствует, пусть буйствует, я все равно благодарен ему. Потому что оно дарит мир в душе. Не надежность, а мир. Потому что оно жестоко, и сурово, и беспощадно, и все же оно дарит мир.
   Что тебе делать в Святой земле, если на свете существует море? Святое море?
   Он сидел погруженный в собственные мысли и, казалось, забыл, что рядом с ним - другой человек. Голова его была опущена на грудь, а на крупном тяжелом лице лежала печать замкнутости и скорбного раздумья.
   - Когда я впервые очутился на борту этого судна, - продолжал он немного погодя свою речь, - я никогда прежде не видел моря. Много всякого перевидал я на своем веку, слишком много. Я видел людей, слишком много людей. Но никогда не видел моря. И стало быть, я еще ничего не понимал, не соображал, совершенно ничего. Как можно понять что-либо в жизни, понять и узреть людей и их жизнь, понять самого себя, если тебя не научило этому море. Как можно понять их тщетные старания и их погоню за неясными целями, прежде чем бросишь взгляд на море, которое огромно и бескрайне. Прежде, чем научишься думать как море, а не как эти не знающие покоя существа, которые внушают себе, что они всегда должны стремиться куда-то вперед, что это - самое важное на свете и что цель - самое главное в их жизни. Прежде чем научишься нестись по воле волн, надо целиком предаться власти моря и не скорбеть ни о чем - ни о праведном, ни о неправедном, ни о грехе, ни о правде и лжи, ни о добре и зле, ни о спасении и милости, ни о вечном проклятии, ни о дьяволе и Боге, ни об их наивных диспутах друг с другом. Прежде чем станешь равнодушен и свободен, как море, и позволишь нести себя по воле волн, без всякой цели в неопределенность, предаваться безраздельно власти этой неопределенности, ненадежности как единственно надежной и, наконец, единственно воистину несомненной. Прежде чем научишься этому.
   Да, море может многому научить тебя. Оно сделает тебя мудрым, если ты захочешь стать таковым. Оно научит тебя жить.
   Он смолк, а Товий лежал и смотрел на него, несказанно дивясь всему, что тот сказал. А также ему самому, тому, кем он, верно, был на самом деле, что так говорил, и у кого было такое тяжелое и грубое лицо, сработанное морем, которое он величал святым. Святое море... О чем он думал, говоря так? Нелегко было ответить на этот вопрос. Но Товий вспомнил, какой дивный мир снизошел на его собственную душу там, во мраке на море, в бурю, когда он предался во власть стихий, когда обрел покой у моря. Ни тревог, ни забот ни о чем. Не тревожиться так ужасно, обрести мир... Не спокойствие, а мир.
   И не стремиться очертя голову к какой-то определенной цели, не искать смысла жизни, как это делал он, не подстрекать самого себя и не гнаться за чем-то определенным. Да и не судить самого себя, не обвинять себя в том, что ты преступил закон, в вероломстве и бесчестности, и в том, что ты, быть может, не настоящий паломник и что деньги, которыми ты расплачиваешься за перевоз на Святую землю, быть может, запачканы кровью. Если есть вообще на свете какая-то Святая земля, а может, есть одно лишь море...
   Не страшиться, не впадать в отчаяние оттого, что не обрел надежность, оттого, что ни в чем не уверен, ни в чем вообще... Довольствоваться безнадежностью, быть довольным и счастливым этой неуверенностью... избрать это своим уделом. Избрать самого себя, такого, какой ты есть. Отважиться быть таким, какой ты есть, ничуть не упрекая себя за это.
   И избрать своим уделом море - ненадежное, бескрайнее, неведомое море, и бесконечное плавание без определенной цели, без какой-либо цели вообще...
   Так думал он, глядя на человека, который заставил его так думать, который сидел рядом с ним и, казалось, больше не замечал его и больше с ним не говорил. И взгляд которого, прежде столь пронзительный и испытующий, вовсе не казался теперь занятым чем-то поблизости, а совершенно отсутствующим, витающим где-то вдали. Смотрел ли он на возлюбленное свое море или же на нечто, что он так величал? Его строгое, обветренное лицо больше не казалось столь суровым, оно немного смягчилось, стало почти нежным. Товий различал это уже отчетливей, потому что стало значительно светлее.
   Немного погодя человек очнулся от своих дум и взглянул на него с чуть смущенной улыбкой оттого, что столь долго отсутствовал.
   - Тебе, верно, следовало бы подняться на палубу, - сказал он. - Тебе, верно, не стоило бы здесь валяться целый день!
   Товий встал, и они вместе поднялись по сумрачным ступенькам, которые вели на палубу.
   Яркое, пылающее солнце освещало море - ни тучки на небе. Широкие водные просторы казались бесконечными, нигде не видно было земли. По-прежнему высоко вздымались волны моря, хотя оно, верно, немного успокоилось за ночь, и пена вскипала со всех сторон на гребнях. Попутный ветер был все еще резок и нес на полных парусах шхуну прямо в открытое море. Пробоин в судне не было, но корабельщики стояли наготове - вдруг что-нибудь случится во время опасного плавания. Но судно, казалось, само пеклось о себе, оно прекрасно чувствовало волны и, казалось, было создано для такой погоды, как эта. Люди не смотрели на вновь пришедших, хотя, разумеется, тут же заметили их; но никто не поздоровался. У руля стоял громадный человек - руки и ноги его походили на кувалды, - все в нем было огромно, все было слишком крупно. Только голова была довольно мала и совершенно без волос, с двумя толстыми складками на затылке. Он похож был на внушающего ужас великана, но на его толстых, огромных губах играла добродушная, чуть глуповатая улыбка. То и дело он посматривал на корму, чтобы быть начеку, если на нее обрушатся самые опасные волны.
   Рядом с ним стоял какой-то приземистый, хилый, неряшливо одетый малый с вялым недовольным лицом и маленькими колкими глазками. Он бросил быстрый, притворно равнодушный взгляд на Товия, а потом повернулся к нему спиной. Товий узнал в нем человека, который накануне вечером пересчитал и забрал себе его деньги, и понял, что это - шкипер. Его немного удивило, что это и был шкипер.
   Волны непрерывно бились о палубу, перекатываясь по ней взад-вперед и заливая ее водой. Товию трудновато было сохранять равновесие, он шатался и искал, за что бы уцепиться. Рядом с ним стоял какой-то человек, презрительно улыбаясь его попыткам. Долговязый и верткий, он был ростом с Товия и такой же жилистый и худощавый, но черная челка спускалась у него на лоб, а мрачное, недружелюбное лицо было покрыто застаревшей темной щетиной; губы тонкие и искусанные. Неприятный был у него вид. Время от времени он бросал взгляд в сторону шкипера, и, когда тот кивнул ему головой, он нагнулся и укоротил шкот на правом борту своими длинными, худыми, поросшими черным волосом руками.
   Человек, сопровождавший Товия на палубу, отошел от него, чтобы вернуться к своим обязанностям на борту, и Товий остался один рядом с этой невеселой фигурой. Чтобы избежать общества этого малого, они перешли на левый борт корабля. Там он увидел человека, который, казалось, почти обрадовался ему или, по крайней мере, хотел с ним поболтать. Из-за шума ветра в парусах и постоянного скрипа оснастки нелегко было расслышать друг друга, но человек этот встал совсем рядом и стал осторожно выпытывать у вновь пришедшего, кто он, собственно говоря, такой. Когда же это не удалось, потому что Товий не ответил ни слова, он удовольствовался тем, что стал искоса смотреть на него, чтобы таким образом узнать, что он собой представляет. Сам он был невысокий, щуплый, с сутулой спиной и впалой грудью, с тощей, как у пойманной птицы, шеей; лицо - узкое, заостренное и совершенно бесцветное. Глазки у него были маленькие, взгляд - неуверенный, вкрадчивый; он, казалось, хотел всем угодить, так как считал, что тот, с кем он говорит, желает видеть его таким.
   Товию было легко побудить его рассказать немного о других на борту, о том, что недовольный, неопрятный малый, стоявший рядом с великаном, и в самом деле был капитаном судна и тем, кого все боялись. Что за душой у великана не было ничего, кроме силы, зато его силу можно хорошо использовать. И что долговязого, жилистого малого зовут Ферранте и он распрекрасный товарищ и лучший корабельщик на борту. Самого его зовут Джусто, и не такой уж он, собственно говоря, корабельщик, больше занимается другими делами, - усмехнулся он, утерев рукой губы; лицо у него было заостренное и серое, как крысиная морда.
   Товию больше всего хотелось узнать, кто тот диковинный человек, что отыскал его внизу на шканцах и явно долго разглядывал, пока он спал. А затем так чудно говорил с ним о вещах, которые, быть может, сам того не подозревая, таил в душе, даже не веря, что о них можно осмелиться думать и даже говорить. О том, который произносил слова, быть может, много значившие для него, слова, быть может, облегчавшие его душу и сделавшие его свободным.
   Джусто более чем охотно готов был болтать об этом человеке и уже заранее язвительно улыбался тому, о чем намеревался сказать. Косясь в ту сторону, где стоял тот человек, он понизил голос, хотя это было совершенно излишне в бурю, и доверчиво склонился к самому уху Товия, обдавая его своим зловонным дыханием:
   - Да, тот человек - священник, лишенный сана, хотя кто его знает, никому, верно, и в голову не придет, что этот мошенник был когда-то служителем Божиим. Когда он явился сюда, он, должно быть, был не в своем уме, был ужасающе худ и бледен, не то что теперь. Таким, ясное дело, я никогда его не видел, да и остальные тоже, потому что это было давным-давно, очень давно, он уже старый, старше всех здесь на борту, старше шкипера и всех, вместе взятых. Он, может, здесь с тех пор, как построили корабль, этого я не знаю.
   Сколько ему может быть лет? Да, не так-то легко ответить на этот вопрос. Ведь он похож на старого морского волка, а о таких ведь обычно говорят: они так задубели, что невозможно определить их подлинный возраст. Но, во всяком случае, настоящим корабельщиком он не был, это он, верно, только сам думает, что он - настоящий, хотя и прижился на море, да, так оно, вероятно, и есть, ведь он давным-давно плавает. И пожалуй, хорошо, что он не на суше, что он хотя бы не в священниках, потому что по мне - такого безбожника, как этот человек, я никогда в жизни не встречал.
   Должно быть, вид у Товия был несколько удивленный, а может, сомневающийся, потому что Джусто продолжал длинно объяснять, каким безбожником был раньше этот священник:
   - А какой он был богохульник и блудник, хуже не придумаешь. - Под конец же, прикрыв рукой свою крысиную пасть, он, хихикая, рассказал о том, как в одной гавани, куда они обычно заходят, у него была шлюха, которую он называл 'дщерь Божия', - потому как она принадлежала к тому же племени, что и наш Спаситель. С ней он всегда спал, когда они заходили в ту гавань, и уверял, что она может спастись, да, и она - она также, и что Господь, верно, так и считал, хотя была она самой непотребной девкой, какую только можно встретить в любой гавани. И коли этого мало, чтобы быть зараз и богохульником, и блудником, то это просто - чудно. А коли сатане не по душе такой грешник, кто ж тогда ему нужен? Верно?
   Сдается, он будет гореть в геенне огненной до тех пор, пока там не останется даже самой тоненькой щепочки, чтобы подложить ее в огонь. Ты тоже так считаешь?
   - Но вот что чудно, - не дожидаясь ответа, тут же продолжал он, - что вместе с тем он такой добрый малый, такой добрый и приветливый со всеми, и со мной тоже; он всегда был так добр и хорош, что мне, верно, не следовало бы и слова дурного о нем вымолвить, да и вообще не рассказывать о нем. Да, таков он со всеми, и все любят его; вот только Ферранте невзлюбил его, да и шкипер, конечно, который, ясное дело, вообще никого не любит. И ужасным грешником надо бы его назвать, но он хороший человек, это уж точно.
   Как его зовут? Вон что, ты этого не знаешь? А я думал, ты знаешь. Его зовут Джованни. Джованни его зовут - это в честь того ученика, которого Он больше всех любил, помнишь? Джованни? Да, так его зовут. И надо же, чтоб его назвали таким именем. Но ведь необходимо, чтоб тебя как-то звали.
   Товий робко и удивленно глянул на человека, о котором они говорили, рослого мужчину, явившегося к нему там, внизу, в полумраке и открывшего ему словно бы новый мир, новую жизнь. А теперь, отвернувшись в сторону, он занимался чем-то впереди, на носу, безликий, обращенный к нему одной лишь широкой, могучей спиной.
   Он отошел от болтливого малого со зловонным дыханием. И, оставшись наедине с самим собой, задумался о том, что ему довелось услышать.
   Джованни... Тот ученик, которого Он больше всех любил...
   Впереди показалась земля, маленький клочок суши, островок, возвышавшийся над океаном и мало-помалу придвигавшийся все ближе и ближе. Горы на островке становились все отчетливей, сначала они казались совсем голыми и безжизненными, но затем можно было видеть, что склоны их поросли сероватыми деревцами, скорее всего оливами, перемежавшимися с виноградниками. Внизу на невысокой прибрежной полоске песка, которую они уже вскоре могли все лучше и лучше различить, росли высокие деревья и виднелась всякого рода свежая пышная зелень; там явно была плодородная земля, самая плодородная часть острова. Когда они подплыли достаточно близко, им навстречу хлынуло благоухание, которого Товий никогда прежде не знавал. Могучие пинии росли на этой прибрежной полосе, вздымая свои кроны к ясному небу. И другие высокие деревья, которых он не знал, тянулись своими крепкими стволами из плодородной почвы, увитые миртом и плющом, или как там он называется, словно земля в изобилии своем желала заставить все расти и расцветать.
   В одном месте открылась вдруг совсем небольшая протока, она вела в круглый, совершенно правильной формы залив, предложивший им гавань самую надежную из всех, какие только можно придумать, со всех сторон защищенную от морских бурь и волн. Они вошли прямо в узкий проход, привычно преодолев бурное волнение на море. И сразу же очутились в тихих водах, где едва ощущалась зыбь.
   На самом же деле эта тихая мирная гавань была кратером потухшего вулкана. Повсюду на острове были разбросаны горячие источники, мелкие серные озерца, расщелины, из которых шел пар или дым. Но все было исполнено благоуханием, всюду царило изобилие и богатство природы, ее сладостность и расточительство во всем.
   В самой глубине гавани пришвартовался огромный, великолепный корабль; он стоял к причалу кормой, а с носа свисал толстый, надежный якорный канат. Паруса были убраны и сушились на солнце, высокие мачты оголены. На палубе толпилось множество людей, не корабельщиков, а всяких разных людей, мужчин и женщин - вперемежку, которые бродили там наверху, не зная, чем заняться. Это был тот самый корабль, на котором плавали настоящие паломники и куда опоздал Товий.
   Они скользнули в гавань и очутились рядом с большим кораблем.
   Джованни, стоявший впереди на носу, швырнул на берег трос какому-то оборванцу, которого, казалось, знал с прежних времен, а затем бросил пронзительный взгляд на капитана корабля с паломниками, перегнувшегося через перила палубы и явно испуганного тем, что вновь прибывшие могут задеть и ободрать его прекрасный корабль. Их маленькое суденышко и вправду казалось незначительным и убогим рядом с этим кораблем. Да к тому же еще обшарпанным и неухоженным, с грязными залатанными парусами. Появились и несколько человек из экипажа великолепного корабля и, взглянув на суденышко сверху вниз, обменялись сочувственными словами. Ничем не занятые паломники также собрались у перил, чтобы внести некоторое разнообразие в свое плавание, и болтались без дела наверху на палубе.