Тогда она стукнула кулаком по столу и сказала ему напрямик:
   — Ах, вот что, тебе хочется умереть, умереть! Меня это не удивило бы, если бы ты и правда был еще жив. Посмотрите только на это изможденное тело, на эти бессильные руки, на эти потухшие глаза! И он еще воображает, что в нем осталась хоть капля жизни, что ему еще надо умереть! Ты думаешь, что мертвецы всегда лежат неподвижные и окоченевшие в заколоченном гробу? Ты думаешь, я не вижу, что ты уже мертвец, Йёста Берлинг?
   Я вижу у тебя вместо головы голый череп, и мне кажется, что из глазниц у тебя выползают черви. Разве ты сам не чувствуешь, что у тебя рот полон земли? Разве ты не слышишь, как гремят твои кости при каждом движении? Ты утопил себя в водке, Йёста Берлинг, ты умер. То, что еще в тебе движется, это лишь кости мертвеца, и ты не волен вдохнуть в них жизнь. Разве можно назвать это жизнью? Это все равно что завидовать мертвым, которые при свете звезд танцуют на своих могилах.
   Тебе стыдно, что тебя лишили пасторского сана, не потому ли ты хочешь сейчас умереть? Куда больше было бы чести, если бы ты догадался применить свои дарования и стал бы полезным человеком на божьей земле, вот что я тебе скажу. Почему ты не пришел ко мне раньше? Я бы сразу все уладила. Невелика честь оказаться в гробу на опилках, лишь бы о тебе говорили, что и после смерти твое лицо осталось прекрасным!
   Пока она громко изливала свой гнев, нищий сидел спокойно, с едва заметной улыбкой. Опасность миновала, ликовал он. Его ждут вечные леса, и не в ее власти отвратить от них его душу.
   Майорша замолчала и несколько раз прошлась по комнате. Затем она села перед очагом и оперлась локтями о колени.
   — Тысяча чертей, — сказала она, как бы усмехаясь про себя. — В том, что я говорю сейчас, больше правды, чем можно предположить. Не кажется ли тебе, Йёста Берлинг, что большинство людей в этом мире мертвецы или по крайней мере наполовину мертвецы? Ты думаешь, я сама живу? О нет! Посмотри на меня! Я майорша из Экебю. Я самая влиятельная женщина в Вермланде. Если я поманю одним пальцем, прибежит сам губернатор, если я поманю двумя пальцами, прибежит епископ, а уж если тремя — то и соборный капитул, и ратманы, и заводчики со всего Вермланда сбегутся и запляшут польку на площади в Карльстаде. Но, тысяча чертей, парень, я тебе говорю: я всего-навсего живой труп. И только бог знает, как мало во мне живого.
   Наклонясь вперед, нищий слушал ее с напряженным вниманием. Старая майорша сидела, покачиваясь, перед очагом. Она не смотрела на него, пока говорила.
   — Неужели, — продолжала она, — если бы я была живым человеком и видела тебя здесь, такого несчастного и жалкого, решившегося на самоубийство, неужели, ты думаешь, я бы не исцелила тебя во мгновение ока? Тогда у меня нашлись бы для тебя и слезы и мольбы; они перевернули бы тебя и освободили бы твою душу. Но что я могу сделать, если я сама мертва?
   Слышал ли ты, что когда-то я была красавицей Маргаретой Сельсинг? Это было давно, но и по сей день я плачу о ней так, что мои старые глаза опухают от слез. Почему Маргарета Сельсинг должна была умереть, а Маргарета Самселиус осталась жива? Почему майорша из Экебю должна жить, спрашиваю я тебя, Йёста Берлинг?
   А знаешь ли ты, Йёста Берлинг, какой была Маргарета Сельсинг? Она была красивая и нежная, застенчивая и невинная. Это была такая девушка, на могиле которой плачут ангелы.
   Она не ведала зла, никто не причинял ей горя, и она была добра ко всем. И к тому же она была красива, по-настоящему красива.
   И был прекрасный молодой человек по имени Альтрингер. Бог его знает, каким образом он попал в дремучие леса Эльвдалена, где она жила со своими родителями. Его увидела Маргарета Сельсинг... он был красивый, видный юноша, и они полюбили друг друга.
   Но он был беден, и они решили ждать целых пять лет, как поется в песне. Прошло три года, и другой жених посватался к ней. Он был уродлив и мерзок, но ее родители думали, что он богат, и заставили Маргарету Сельсинг угрозами, бранью и обещаниями выйти за него замуж. В тот самый день умерла Маргарета Сельсинг. Маргареты Сельсинг не стало, осталась только майорша Самселиус; и она уже не была ни добра, ни застенчива, она верила только в зло и не видела добра.
   Ты, наверное, слышал, что было потом. Мы жили в Шё, близ Лёвена, мой майор и я. Но он не был богат, как думали люди. Мне пришлось пережить немало тяжелых дней. А потом вернулся Альтрингер. Он стал богатым человеком и купил Экебю, неподалеку от Шё. А потом приобрел шесть заводов близ Лёвена. Какой он был энергичный, предприимчивый — одним словом, великолепный человек.
   Он много помогал нам; мы ездили в его экипажах, он посылал еду к нам на кухню, вино в наш погреб. Он наполнил мою жизнь развлечениями и пирами. Майор ушел на войну, но что нам было до этого! Сегодня я гостила в Экебю, назавтра Альтрингер приезжал в Шё. О, жизнь на берегах Лёвена была похожа на сплошной праздник.
   Между тем об Альтрингере и обо мне пошла худая молва. Если бы в то время была жива Маргарета Сельсинг, ее это очень огорчило бы, но мне было совершенно все равно. Тогда я еще не понимала, что умерла и потому стала такой бесчувственной.
   Молва о нас дошла до моих родителей, которые жили среди углежогов в лесах Эльвдалена. Старушка мать долго не раздумывала: она приехала сюда, чтобы поговорить со мной.
   Однажды, когда майор был в отъезде, а я сидела за столом с Альтрингером и другими гостями, приехала моя мать. Я увидела, как она входит в зал, но, поверишь ли, Йёста Берлинг, я никак не могла осознать, что это моя родная мать. Я поздоровалась с ней, как с чужой, и пригласила ее отобедать с нами.
   Она хотела говорить со мной как со своей дочерью, но я сказала ей, что она ошибается, что мои родители умерли... что оба они умерли в день моей свадьбы.
   Вызов был брошен, и мать приняла его. Хоть ей было семьдесят лет, она проехала двадцать миль за три дня. И вот она не церемонясь села за обеденный стол и приняла участие в обеде; она была очень сильным человеком.
   Она сказала, что очень печально, если я понесла такую утрату именно в день моей свадьбы.
   — Но обиднее всего то, — сказала я, — что мои родители не умерли одним днем раньше, ибо тогда свадьба вообще не состоялась бы.
   — Вы, милостивая майорша, недовольны вашим браком? — спросила она тогда.
   — О нет, теперь я довольна, — сказала я. — Я всегда буду довольна и буду подчиняться воле моих дорогих родителей.
   Она спросила меня, была ли то воля моих родителей, чтобы я покрывала и свое и их имя позором и обманывала своего мужа? Мало чести принесла я своим родителям, став притчей во языцех для всей округи.
   — Что посеешь, то и пожнешь, — ответила я ей. Ну и, наконец, посторонняя женщина должна понимать, что я не позволю чужому человеку порочить дочь моих родителей.
   Мы продолжали есть — мы вдвоем. Мужчины, молча сидевшие вокруг нас, не решались поднять ни ножа, ни вилки. Старушка осталась у нас на сутки, чтобы отдохнуть, а затем уехала. Но сколько я на нее ни смотрела, мне трудно было поверить, что это моя мать. Я знала, что моя мать умерла. Когда она собралась уезжать, Йёста Берлинг, и я стояла рядом с ней на лестнице, а к крыльцу подъехал возок, она сказала мне:
   — Я пробыла здесь сутки, и за все это время ты ни разу не обратилась ко мне как к матери. Я добиралась сюда по ужасным дорогам, проехав двадцать миль за три дня. Я содрогаюсь от стыда за тебя так, как будто меня высекли розгами. Пусть же и от тебя отрекутся так, как ты отреклась от меня, пусть тебя оттолкнут так, как ты меня оттолкнула! Пусть дорога станет твоим домом, куча соломы — твоей постелью, печь углежогов — твоим очагом! Пусть стыд и срам будут тебе наградой! Пусть другие поступают с тобой так, как сейчас это делаю я.
   И она сильно ударила меня по щеке. Но я подняла ее на руки, снесла вниз по лестнице и усадила в возок.
   — Кто ты такая, что ты проклинаешь меня? — спросила я. — Кто ты такая, что бьешь меня? Ни от кого я такого не потерплю.
   И я вернула ей пощечину. Тут же возок тронулся. И тогда, в тот момент, Йёста Берлинг, я поняла, что Маргарета Сельсинг умерла.
   Она была добра и невинна, она не знала зла. Ангелы плакали на ее могиле. Если бы она была жива, она б не посмела ударить свою мать.
   Нищий, сидевший у двери, слушал, и ее слова на какое-то мгновение заглушили властно влекущий его к себе шум вечных лесов. О, эта страшная женщина! Она хотела сравняться с ним в греховности, она делалась его сестрой по несчастью, — и все для того, чтобы вернуть ему мужество и заставить жить! Чтобы он понял: не только над ним, но и над другими тяготеют проклятье и осуждение. Он поднялся и подошел к майорше.
   — Ну, будешь ты жить, Йёста Берлинг? — спросила она голосом, в котором слышались слезы. — Зачем тебе умирать? Ты, видно, был неплохим пастором, но поверь, никогда Йёста Берлинг, которого ты утопил в водке, не был таким кристально чистым, таким невинным, как Маргарета Сельсинг, которую я утопила в ненависти. Ну, ты будешь жить?
   Йёста упал на колени перед майоршей.
   — Прости меня! — сказал он. — Я не могу.
   — Я старая женщина, огрубевшая от горя и забот, — отвечала майорша, — чего ради сижу я здесь и распинаюсь перед каким-то нищим, которого нашла замерзшим где-то на дороге в сугробе. Поделом мне. Уходи и кончай жизнь самоубийством; тогда ты по крайней мере не сможешь рассказать другим о моем безрассудстве.
   — Майорша, я не самоубийца, я приговоренный к смерти. Не делай для меня борьбу слишком тяжелой! Я не смею более жить. Мое тело возобладало над моею душой, и потому я должен отпустить ее на волю, вернуть ее богу.
   — Ты думаешь — ее там ждут?
   — Прощай, майорша, спасибо тебе!
   — Прощай, Йёста Берлинг!
   Нищий поднялся и, волоча ноги, понуро направился к двери. Эта женщина сделала теперь его путь в бескрайние леса трудным и тяжелым.
   Когда он дошел до двери, что-то заставило его обернуться. Он встретил взгляд майорши, неподвижно устремленный ему вслед. Ему никогда не приходилось видеть такой резкой перемены в лице, и он остановился, пораженный, не спуская с нее глаз. Еще совсем недавно такая злобная и грозная, она светилась теперь добротой и нежностью, а глаза ее сияли милосердной, полной сострадания любовью. В его душе, в самой глубине его ожесточенного сердца вдруг что-то надломилось под этим взглядом. Он прислонился лбом к косяку двери, заломил руки и зарыдал так, словно сердце его разрывалось на части.
   Майорша швырнула в огонь свою трубку и подбежала к Йёсте. Движения ее вдруг стали мягкими, как у матери.
   — Ну полно, мой мальчик!
   Она усадила его рядом с собой на скамейке у двери, и он плакал, уткнувшись в ее колени.
   — Ты все еще хочешь умереть?
   Он сделал движение, собираясь вскочить. Ей пришлось удержать его силой.
   — Ведь я же сказала тебе, что ты можешь поступить как угодно. Но если ты останешься жить, я обещаю тебе, что возьму к себе дочь пастора из Брубю и сделаю из нее человека; она еще будет благодарить бога за то, что ты украл у нее муку. Ну, хочешь?
   Он поднял голову и посмотрел ей прямо в глаза.
   — Это правда?
   — Да, Йёста Берлинг.
   Он стал ломать руки в отчаянии. Ему представился этот затравленный взгляд, эти сжатые губы и высохшие маленькие ручки. Неужели юное существо получит защиту и уход, неужели исчезнут следы побоев на ее теле, а в душе ее не будет больше места для злобы? Теперь путь в вечные леса был для него закрыт.
   — Я не стану убивать себя до тех пор, пока девочка будет на попечении майорши, — сказал он. — Я знал, что майорша заставит меня жить. Я сразу почувствовал, что майорша сильнее меня.
   — Йёста Берлинг! — проговорила она торжественно. — Я боролась за тебя, как за самое себя. Я сказала богу: «Если во мне сохранилось хоть что-нибудь от Маргареты Сельсинг, то пусть она придет и сделает так, чтобы этот человек не захотел уйти и покончить с собой». И бог услышал меня: ты увидел ее, и потому ты не смог уйти. Это она шепнула мне, что ради бедного ребенка ты оставишь мысль о смерти. Смело летаете вы, вольные птицы, но господь знает такие сети, которыми можно поймать и вас.
   — Велик господь, и пути его неисповедимы, — сказал Йёста Берлинг. — Господь подшутил надо мной и отверг меня, но он не позволил мне умереть. Да свершится воля его!
   С того самого дня Йёста Берлинг поселился в Экебю и стал кавалером. Дважды покидал он Экебю, пытаясь начать новую жизнь. В первый раз майорша подарила ему небольшой хуторок, и он перебрался туда, чтобы жить своим трудом. Некоторое время это ему удавалось, но вскоре одиночество и постоянная забота о хлебе насущном утомили его, и он снова стал кавалером. В другой раз он стал домашним учителем у молодого графа Хенрика Дона в Борге. В этот период он влюбился в сестру графа, юную Эббу Дона, но она умерла, когда он уже совсем было победил ее сердце, и ему больше ничего не оставалось, как снова стать кавалером в Экебю. Он понял, что ему, отрешенному от сана пастору, теперь все пути к счастью закрыты.

Глава первая
ЛАНДШАФТ

   А теперь я расскажу вам о длинном озере, о цветущей равнине и о синих горах, где весело проводили свою жизнь Йёста Берлинг и другие кавалеры из Экебю.
   Озеро это протянулось далеко на север, и края эти точно были предназначены для него самой природой. Леса и горы неустанно накапливают для него воду, родники и ручьи круглый год питают его. Дно озера устлано мягким белым песком, а его гладь отражает живописные берега и острова; привольно живется там русалкам и водяным, ибо чем дальше на север, тем обширнее и живописнее становится озеро. Там оно весело и приветливо. Стоит полюбоваться, как безмятежно улыбается оно летним утром, еще не совсем очнувшись ото сна и затянутое легкой утренней дымкой. Сначала озеро точно нежится, а затем начинает понемногу освобождаться от своего легкого покрова, такое обворожительно красивое, что его невозможно узнать, и вдруг одним движением оно сбрасывает с себя свои призрачные одежды и открывается нашему взору — обнаженное и прекрасное, сверкая в утренних лучах солнца.
   Но беззаботная жизнь не радует озеро: в поисках новых владений оно суживается в тесный пролив и пробивает себе путь к югу среди песчаных холмов. И озеро находит новые владения — оно становится все шире, величественнее, заполняет бездонные глубины и делает ландшафт еще краше. Но все суровее и суровее делается его вид, вода становится все темнее, берега однообразнее, а ветры дуют все сильнее и сильнее. Как величественно и чудесно это озеро! По нему плавает множество судов и плотов — идет лесосплав, и нескоро наступит для него зимний отдых, не раньше рождества. Иногда, разгневавшись, озеро покрывается белой пеной и опрокидывает в злобе парусные суда, но бывает и так, что оно дремлет в безмятежном покое, отражая в себе синее небо.
   Чем дальше к югу, тем сильнее теснят его горы. Но озеро стремится вперед и в последний раз суживается, пробираясь сквозь узкий пролив между песчаными берегами. А затем оно снова, уже в третий раз, разливается вширь, хотя теперь оно уже не такое красивое и могучее, как прежде.
   Все более плоскими и однообразными становятся берега, слабее дуют ветры, и озеро рано уходит на зимний покой. Оно красиво по-своему, но нет у него уже ни молодой удали, ни зрелой силы, — оно становится похожим на все другие озера. Двумя рукавами нащупывает оно себе путь к озеру Венерн, бессильно падает с крутых склонов и, совершив свой последний подвиг, затихает.
   Вдоль озера тянется равнина, но видно, что нелегко ей пробивать себе путь среди гор и озер. Равнина простирается от котловины у северного конца озера, где оно впервые осмеливается разлиться вширь, и до самого Венерна, когда, преодолев все препятствия, она удобно располагается у самых его берегов. Разве может быть у равнины иное желание, чем следовать вдоль берегов озера? Но гранитные горы мешают ей. Горы, эти могучие стены из серого гранита, изрезаны ущельями, покрыты дремучими лесами, густо заросли мхами и лишайниками; в давние времена там водилось несметное количество дичи. По лощинам между хребтами разбросаны непроходимые болота и лесные озера с топкими берегами и темной, как чернила, водой. Кое-где остались следы работы углежогов, кое-где виднеются просеки, оставшиеся от порубки леса для сплава, на дрова или для пожога. Это говорит о том, что и сюда, в горы, проникли трудолюбивые люди. Но обычно в горах царит безмятежный покой, и лишь нескончаемая игра света и тени оживляет крутые склоны.
   С горами постоянно соперничает кроткая, богатая и щедрая равнина.
   — Уж не беспокоитесь ли вы о моей безопасности, — говорит равнина горам, — что загородили меня со всех сторон стенами?
   Но горы не слушают ее. Они воздвигают целые вереницы холмов и плоскогорий, которые подходят вплотную к самому озеру. На каждом мысу сооружают они великолепные дозорные башни и редко отступают от берега озера, так что равнине почти не удается понежиться на мягком прибрежном песке. Но напрасно равнина выражает свое недовольство, это все равно ни к чему не приведет.
   — Ты должна благодарить судьбу, что мы здесь стоим, — говорят горы. — Вспомни те дни, когда перед рождеством ледяные туманы тянутся с Лёвена! Стоя здесь, мы служим тебе хорошую службу.
   Тогда равнина жалуется, что ей тесно и ничего не видно.
   — Ты глупа, — отвечают горы, — постоять бы тебе у самого озера на ветру. Чтобы выдержать это, нужно иметь по крайней мере гранитную спину и шубу из елей. Да и, наконец, чем плохо тебе смотреть на нас?
   Да, равнине ничего другого не остается, как смотреть на горы. Она отлично изучила все причудливые переливы красок на их склонах. Она знает, что при полуденном освещении они, окрашенные в бледно-голубые цвета, кажутся ниже и как бы опускаются к горизонту, а при утреннем и вечернем освещении они величественно возвышаются, прозрачно-синие, как небо в зените. Когда ярко светит солнце, они кажутся зелеными или темно-синими, и тогда за несколько миль можно разглядеть каждую сосну, каждую скалу и каждое ущелье.
   Однако кое-где горы все же решают посторониться и дать равнине возможность полюбоваться озером. Но стоит равнине увидеть, как разгневанное озеро, шипя и отплевываясь, мечется, словно дикая кошка, или как оно затягивается холодным туманом, — а случается это всякий раз, когда водяные и русалки варят пиво или стирают белье, — и она тотчас же признает правоту гор и отступает обратно в свою темницу.
   С незапамятных времен люди начали возделывать чудесную равнину, и на ней выросло много селений. По берегам рек,   которые в виде пенящихся водопадов низвергаются в озеро с крутых склонов, появились заводы и мельницы. На открытых, светлых местах, где равнина выходит к озеру, были построены церкви и пастораты; по краям долин, у склонов гор, где с трудом созревает урожай на каменистой почве, расположились крестьянские дворы, жилища отставных офицеров, а местами и помещичьи усадьбы.
   Но следует заметить, что в двадцатых годах местность эта имела далеко не такой обжитой вид, как теперь. Во многих местах, где теперь раскинулись поля, раньше были леса, озера да мох. Людей было мало, и часть из них добывала себе пропитание извозом и поденной работой на многочисленных рудниках и заводах, а часть уходила в другие округа; землепашеством нельзя было прокормиться. Обитатели равнины в те времена носили домотканую одежду, ели овсяный хлеб и были довольны, если им удавалось заработать за день двенадцать шиллингов. Многие жили в большой бедности, но у них был веселый нрав, они любили и умели работать, и это облегчало им жизнь.
   И вся природа — большое озеро, плодородная равнина и синие горы, — все вместе это казалось прекраснейшей картиной, которая и до сего времени остается все такой же прекрасной, как, впрочем, и люди, населяющие эти места, по сей день остаются сильными, мужественными и талантливыми. А если они и изменились, то стали, быть может, богаче и образованнее.
   Пусть же сопутствует удача всем тем, кто живет на берегах большого озера, у подножья синих гор! А я поделюсь с вами воспоминаниями об этих людях.

Глава вторая
РОЖДЕСТВЕНСКАЯ НОЧЬ

   Синтрам — это злобный заводчик из Форша; у него неуклюжее обезьянье тело с длинными руками, лысый череп и безобразное ухмыляющееся лицо; он находит большое удовольствие в том, чтобы повсюду сеять раздор.
   Синтрам — это тот, кто нанимает в работники лишь мошенников и головорезов, а в служанки берет сварливых и лживых девок; он доводит до бешенства собак, загоняя им в нос иголки, и он счастлив, живя среди жестоких людей и злобных животных.
   Синтрам — это тот, кто для забавы принимает образ нечистого с рогами и хвостом, лошадиными копытами и косматым телом и неожиданно появляется из темных углов, из-за печки или дровяного сарая, чтобы пугать детей и суеверных женщин.
   Синтрам — это тот, кто превращает старую, долголетнюю дружбу во вражду и ложью отравляет сердца.
   Синтрам — так зовут его. И вот однажды он появился в Экебю.
 
   Тащите в кузницу большие дровни и кладите поперек кузов телеги! Вот вам и стол. Ура, стол готов!
   Давайте стулья, давайте все, на чем можно сидеть! Несите треногие  сапожные  скамейки и пустые ящики! Тащите сюда старые разбитые стулья без спинок, вытаскивайте сани без полозьев и старую карету! Ха-ха-ха, вот так колымага! Она будет кафедрой для оратора.
   Полюбуйтесь-ка на нее: не хватает одного колеса, и весь кузов приведен в негодность! Только козлы остались на месте, но сиденье продавлено, набивка вылезает, а кожа порыжела от старости. Эта старая развалина высока, как дом. Подоприте, подоприте ее, а не то еще упадет!
   Ура! Ура! В кузнице Экебю празднуют рождество.
   За шелковым пологом на широкой кровати спят майор с майоршей, спят спокойно и даже не подозревают, что кавалерский флигель все еще бодрствует. Спят работники и работницы, отяжелевшие от рисовой каши и горького рождественского пива, но господам в кавалерском флигеле не до сна. Разве могут кавалеры спать в такую ночь!
   Голоногие кузнецы не вертят раскаленных болванок, перемазанные в саже парни не возят тачек с углем, тяжелый молот повис, словно рука со сжатым кулаком, под самой крышей, наковальня пуста, печи не раскрывают своей красной пасти, чтобы поглощать уголь, а мехи не шипят. Рождество. Кузница спит.
   Спит, спит! О, ты спишь, дитя человеческое, но кавалеры не спят! На полу, в когтях у высоких подсвечников, стоят сальные свечи. В двухведерном медном котле варится пунш, и голубые языки пламени тянутся вверх, исчезая во мраке, окутывающем потолок.
   Фонарь Бейренкройца повешен на рукоятку молота. Золотистый пунш сверкает и переливается в чаше, словно ясное солнце. Здесь есть стол, есть скамейки. В кузнице кавалеры празднуют ночь перед рождеством.
   Здесь царят веселье и шум, слышатся музыка и песни. Но звуки полночного празднества не нарушают покоя спящих. Мощный рев водопада заглушает все.
   Здесь царят веселье и шум. Подумать только — ведь их может увидеть майорша!
   Ну так что же? Она, конечно, сядет за их стол и выпьет с ними бокал вина. Она женщина без предрассудков, ее не пугает громкая застольная песня или партия в чилле [6]. Она — самая богатая женщина в Вермланде, суровая, как мужчина, и гордая, как королева. Она любит песни, любит звуки скрипки и валторны, любит вино и карты, и ей по душе пиршество в окружении веселых гостей. Она не скупится на еду и питье, ей приятно, когда в ее доме танцы и веселье и когда флигель полон кавалеров.
   Смотрите, вот они сидят вокруг чаши, все как на подбор, кавалер к кавалеру! Их двенадцать, ровно двенадцать. Не шалопаи, нет, и не франты, а настоящие люди, слава о которых долго будет жить в Вермланде; настоящие люди — сильные и мужественные.
   Это не высохшие пергаментные свитки, не туго набитые денежные мешки, нет, — это люди без денег, без забот, кавалеры до мозга костей.
   Не маменькины сынки, не сонные владельцы имений, а веселые странствующие рыцари, герои многочисленных приключений.
   Теперь уже много лет кавалерский флигель пустует. Экебю уже больше не служит приютом для кавалеров. Отставные офицеры и разорившиеся дворяне не разъезжают больше по Вермланду в своих расшатанных одноколках. Но пусть воскреснут мертвые, пусть они оживут, веселые, беззаботные, вечно юные!
   Все они, эти знаменитые кавалеры, умеют играть на одном, а то и на нескольких инструментах. Все они очень остроумны и изобретательны, знают великое множество песен и поговорок. Каждый из них одарен по-своему, и у каждого обязательно есть своя кавалерская добродетель, отличающая его от других кавалеров.
   Вот первый среди собравшихся вокруг чаши — это седоусый полковник Бейренкройц, превосходный игрок в чилле и исполнитель песен Бельмана; [7]рядом с ним сидит его друг и боевой соратник, знаменитый охотник на медведей, молчаливый майор Андерс Фукс. Возле Фукса сидит маленький барабанщик Рюстер, который долго служил у полковника и удостоился кавалерского звания за свой превосходный бас и замечательное умение варить пунш. А как не назвать фенрика [8]в отставке Рютгера фон Эрнеклу, старого сердцееда, с модным шарфом на шее, в парике, в брыжах и нарумяненного, как женщина. Когда-то он был одним из самых известных кавалеров, каким, например, был капитан Кристиан Берг, силач и герой, провести которого было так же легко, как глупого великана из сказки. В компании с этими двумя кавалерами часто можно было встретить маленького кругленького патрона Юлиуса, подвижного, веселого и очень одаренного: он был превосходный оратор, художник, певец и к тому же еще рассказчик анекдотов. Подагрический фенрик Рютгер фон Эрнеклу и глупый великан Кристиан Берг часто бывали предметом его шуток.