Страница:
Шмидт вздохнул. Кригер поморщился:
- Послушай, ты можешь на меня не дышать?
- Ладно-ладно, не буду. Я вообще-то не дышу, это так только, ради того, что в гости зашёл. Так от меня и несёт, как в последний день на воле... то бишь в живых. Ничего поделать не могу. Так я о чём? Ты, Игорь, конечно, в университетах учился и говоришь по-учёному, но вот насчёт не бояться - это ты соврал. Ещё как боишься. Побольше всякого прочего.
Кригер закрыл заслонку и аккуратно положил кочергу на прибитый к полу железный лист.
- Да будет тебе известно, Владимир, что я никого и ничего не боюсь. Меня многие боялись и боятся. А я нет. Точно так же я никому не позволяю называть меня лжецом.
Мертвец ещё поглядел. Зевнул, деликатно прикрыв рот ладонью.
- Зачем попусту спорить? Помрёшь - поймёшь. А чего тебя сюда принесло, на эту Лопатку - такого образованного?
- Ты за моё образование не платил. А здесь я временно. Если хочешь, держу паузу. Мне, собственно, всё равно, где бы ни быть. Я странствующий эстет.
- Эстет. Хм. Смотри... Для вас, для живых, тут нехорошее место.
- Чем же оно нехорошо, позволь полюбопытствовать?
- Всем. Думаешь, хорошо, что ты тут сидишь и с мертвецом беседы разводишь?
- Ты не мертвец. Ты мне просто мерещишься. У меня чрезвычайной силы воля, но при этом и подвижная нервная система. При таком сочетании велика вероятность галлюцинаций, зрительных и слуховых. Ничего патологического в них нет, а поводом к ним может послужить длительное пребывание в изоляции от общества, как в моём случае.
- Хитро. Не зря ты, видать, учился. Но скажи мне вот что: ты про меня раньше слыхал?
- Никогда.
- Так поинтересуйся у знающих людей: был со мной случай или нет. Так и запомни: Володя Шмидт, семьдесят второй год. А потом говори галлюцинация.
Кригер кивнул головою:
- Договорились. А бельма вместо глаз у тебя тоже в последний день жизни были?
Шмидт недоуменно пожал плечами:
- Какие бельма? Глаза как глаза. А с отъездом не тяни. Место гиблое. Не в мертвецах даже дело... - Видно было, что Шмидт рад поводу поболтать с новым человеком, отчего и словоохотлив даже больше, чем при жизни. - Мертвец тебя не обидит. Живого бойся, мертвого не бойся. И Лопатки бойся. Самое главное: человек не знает, зачем сюда приходит. Возьми меня. Думал денег подмолотить, дом поставить в Юрмале. Там мой дед ещё проживал, пока не расстреляли. А оказалось: еду за тракторной гусеницей. Или директор здесь прежний, на горной фабрике. Собирался власть свою укрепить, на большие высоты подняться. А всего и получилось, что полюбовницу на тот свет отправил, а сам в тюрьму сел. Не за то дело, правда сел - да какая разница? А полюбовница та и посейчас по острову шатается, вроде меня. Может, и к тебе заглянет. Изабелла такая.
- Ну, и к чему ты это всё?
- Да всё к тому же. Ты вот, говоришь, странствующий - как это? Вроде бича, короче, я так понимаю. Паузу держать и всё такое. А насколько твоя пауза тут затянется и чем закончится - тебе неведомо.
Шмидт вздохнул. Кригер опять поморщился, и старатель, спохватившись, прикрыл рот ладонью.
- Ладно, пойду пока. Ещё забреду на огонёк. Или с Изабеллой на пару. Тоже вот дамочка: не думала, не гадала.
Старатель пропал, точно его и не бывало. Тюфяк на топчане, где он сидел, не был ни придавлен, ни смят.
С продовольственного склада доносилось будничное тарахтение движка. В вершинах деревьев пошумливал ветер.
Наутро Кригер, выйдя из сторожки, долго глядел на тёмные пики елей, и на блекло-серое от пасмурного дня море, и на низкое небо. Камни в бухте были снова окаймлены белыми полосками бурунов.
- Может быть, это от вольфрама здесь порча? - проговорил он наконец, отвечая своим мыслям, и пошёл подстраивать рацию.
С Центрального поста отозвался дед-ведьмак. Доложив ему об отсутствии происшествий и саркастически покривив рот, Кригер спросил:
- Правда ли, Иван Трофимович, что здесь на Лопатке когда-то старатель погиб?
- Мало ли их, шальных, поубивало, - проворчал старик в ответ. - Всех не упомнишь. Да какой старатель?
- Я не знаю, какой. Слышал, что кого-то здесь бульдозером задавило.
- А, этот. Ты бы ещё вспомнил, кого громом пристукнуло при царе Горохе. Я-то думал, ты про тех старателей, которые сейчас. У них, почитай, что ни неделя - или зарежут кого, или потонет кто. Архаровцы, одно слово. Как только Сегедин с ними управляется - ведь уж не тот, что прежде... А какой был человек! Нет, в прежние- то времена, ругай их не ругай, такой криминогенной обстановки не было.
Умное слово криминогенной старый диспетчер выговорил с особенным удовольствием. Он, очевидно, долго мог бы ещё рассуждать о сравнительных достоинствах старых и новых времён, если бы Кригер не прервал:
- Извини, Иван Трофимович. Так с бульдозером-то был ли случай на самом деле?
- Был, был - ты, поди, ещё и на свет не родился. Немец такой. В карьере, что ли, уснул - я уж и не упомню. Бульдозерист потом сидел, а вышел - давай куражиться да по бабам. Жены три, чтобы не ошибиться, переменил. Как перестройка началась, объявился безвинно пострадавшим да пошёл в политику. Теперь, люди говорят, депутат, по Москве на черной Волге ездит... А чего ты этого немца вспомянул? Он что, заходил к тебе?
Кригер нахмурился ещё больше обычного, пригнулся к рации, почти прижал микрофон к губам.
- Что значит заходил?
- Что обыкновенно, то и значит. Он там ко всем заходит. Могилу его потревожили, в старину ещё, когда фабрику строили. Он теперь и шляется, к кому ни попадя. И ведь ты смотри, какой бардак: раньше, если бы случилось такое явление либо, прямо скажем, феномен - сразу бы доложили, куда следует, и учёные бы занимались. А теперь только сторожа жалуются - а всем наплевать. Дожились.
Неожиданно в наушниках возник чистый, молодой и уверенный голос Игоря Марьяновича Подопригоры:
- Алло, балагуры! Хорош эфир засорять. Пятнадцатый полчаса пробиться на связь не может. Как поняли? Приём.
Повесив микрофон на проволочный крючок, Кригер долго и с возрастающим напряжением во взгляде смотрел в стенку прямо перед собою. Наконец, сделал своё пережёвывающее движение губами и проговорил медленно, тяжело:
- Никто не знает, говоришь? Я-то знаю. Теперь знаю.
Глава шестая.
В тюрьме и на воле
Насколько неумолимо обстоятельства доказывали Степану Ильичу, что песня его спета и осталось только глотать лекарства и ждать конца, настолько же упрямо он противился и настаивал на своём праве быть замеченным и уваженным.
Невыносимо было смотреть и слушать, как Александр Петрович Малкин - его нынешний начальник - складывает губы бантиком и тянет этак сладко, точно густой сироп облизывая с ложечки: Я и вспоминать не хочу, Степан Ильич, что ты там писал министру геологии... Кто старое помянет - тому, сам знаешь. А ты помни, что в моём лице ты нашёл друга, и за мной - как за каменной стеной.
Одолевало нездоровье. Правда, туберкулёз, открывшийся ещё на зоне, удалось заглушить, но подступило множество мелких болезней. Иногда Сегедину казалось, что тело, когда-то служившее верою и правдой, теперь решилось мстить за то, что в своё время он пользовался им без меры. Раньше дородное и крепкое, теперь оно усохло в жалкий полускелет с обвисшими складками кожи и по утрам злорадно напоминало о себе одеревенением спины, металлическим вкусом во рту и дурным кружением в глазах. Лицо тоже изменилось. Сохранив общее очертание уширенной ото лба к щекам трапеции, оно потеряло цвет и свежесть и сделалось вялым, как у покойника. Бреясь по утрам, Степан Ильич с досадою отмечал восковой оттенок кожи, грязноватую седину пробившейся щетины и нехорошие складки вокруг рта. Но самая главная перемена была в глазах, и именно её-то не видел Сегедин, глядя на себя в зеркало. Когда-то уверенный и остро-схватчивый, взгляд его стал испуганным и злобным. Не замечал Степан Ильич и того, что в разговоре он теперь избегал смотреть собеседнику в глаза, и от этого создавалось впечатление, что он лжёт. За угодливостью и суетливостью его нынешней манеры проглядывала плохо скрытая неприязнь ко всякому человеку, а в особенности к тем его сверстникам, кто жили благоустроеннее и покойнее его.
Такая перемена произошла в Сегедине не сразу, а в несколько толчков.
Наружно особенно тяжёлыми были первые годы тюрьмы. Лишённый привычного чувства победителя и втоптанный в грязь последнего мыслимого унижения, Сегедин в эти годы был без остатка занят отчаянною борьбой за выживание. Его спасало то, что он почти не задумывался над своим положением, а озабочен был только тем, как сберечь лишнюю копейку к ежемесячному ларьку и как спастись от особенно болезненных издевательств. Тянувшиеся бесконечно, эти годы промелькнули как один день, и впоследствии Сегедин без усилий законопатил их в самом дальнем и глухом углу памяти.
На пятом году срока все невзгоды заслонила болезнь. Это была его первая серьёзная болезнь в жизни. Ранее мечтавший о больничке, точно о рае земном, теперь Сегедин попал в неё так крепко, что не чаял и выбраться. Тюремный врач, гонявший зэков на работу с несросшимися переломами - Левая тебе и не нужна. На сортировке одной правой справишься, - только фыркал, разглядывая рентгеновские снимки сегединских лёгких, да морщился, далеко отставляя от себя рукою в резиновой перчатке баночку с сегединской красноватой мокротой. Из больнички Сегедина выпустили на лёгкую работу: доходить. Тут наконец тюрьма оставила его в покое.
Как-то сразу получилось, что его перестали использовать как петуха - на эту должность нашлись зэки пожирнее и поздоровее. Как у опущенного и туберкулёзного, никто не отбирал у него пайки и никто не покушался на его кружку с пробитым дном.
Работы по уборке барака и расчистке снега по-прежнему хватало, но голова Сегедина неожиданно оказалась свободной для мыслей. И мысли не заставили себя ждать.
Началось с воспоминаний. Оказалось, что Степан Ильич помнит всю свою прошедшую жизнь до таких мелочей, которые казались навсегда похороненными под спудом наслоившихся на них событий и тревог. При этом Сегедин с удивлением обнаружил, что, считая себя человеком умным и в высокой степени способным к тому, что он называл нравившимся ему словом анализировать, он никогда не задумывался над тем, на что эта способность направляла его жизнь до ареста.
Открылась и ещё одна неожиданность. Раньше он искренно считал себя выше тех людей, которые не умели анализировать так быстро и так точно, как он. Столь же искренно он уважал других, которые могли анализировать так же хорошо, как он сам, или ещё лучше. При обратном огляде выяснялось, что люди, на которых он поглядывал когда-то свысока, всегда стояли ниже его на общественной лестнице. То были рабочие на горно-обогатительной фабрике; его собственные недалёкие, как он полагал, заместители; наконец, его младший брат Фёдор. Уважаемые же им люди были всё или в сегединских рангах, или крупнее: однокашник и начальник Юра Алданов, заместители министра и, наконец, фигура почти олимпийская: министр среднего машиностроения. Теперь, пользуясь невольным досугом, Степан Ильич спрашивал себя: впрямь ли судил он о людях по уму и способностям, или же по чину их? Кроме того, ему начинало казаться, что и пьяное быдло - его рабочие, - и недалёкие замы, и в особенности брат Федька знали о жизни что-то такое, что оставалось скрыто от его, Степанова, острого буравящего взгляда.
Ему часто вспоминалась бабка по отцу, старая немка, которая в детстве тайком читала им с братом из немецкого Евангелия и кое-как переводила для старшего, плохо понимающего по-немецки, на русский язык. Бабка особенно излюбила притчу о двух строителях: как один построил дом на песке (auf dem Sand), а второй на камне (auf dem Stein). Теперь Сегедин видел сам себя таким строителем, всё воздвигавшим своё здание на зыбучих песках, но наконец прозревшим и заново принявшимся выкладывать фундамент на гранитной плите.
Его не смущало то, что прозрение наступило лишь к пятидесяти годам. Критически перебирая свои прежние воззрения, он пересмотрел в том числе и взгляд свой на время. Когда-то он считал день пропавшим, если он не был до предела наполнен встречами, телефонными звонками, обходами фабрики и карьера или, на худой конец, посещениями любовниц. Он безгранично презирал работяг, глушащих водку, чтобы убить оставшиеся до сна часы, и пенсионеров, стучащих костяшками домино во дворах Владивостока и Москвы (в Сопковом не было уютных дворов, а на Лопатке не водилось пенсионеров). Теперь же он увидел, что ценность времени не зависит от количества втиснутых в него дел. Забивающий домино старикан распоряжается своим днём не менее, а может быть, и более мудро, чем неутомимо занятый руководитель. Один год, по видимости бессмысленно протянутый после пятидесяти, может перевесить пятьдесят лет, проведенные в сознательной деятельности. Больше всего радовался и даже умилялся Сегедин тому, что ни малейшей горечи не испытывает он при мысли о двух третях жизни, прожитых не так.
Новый строй мысли сказался и внешне. Возможно, то было простое совпадение, но туберкулёз, по всем медицинским канонам признанный неизлечимым, взял да и отпустил питающегося одним хлебом да баландой осжденного. Сегедин не только не зажмурился, но даже ухитрился прибавить в весе несколько килограммов.
Тут грянула амнистия.
Бессознательно рассчитав силы на десять лет срока, Сегедин в последние годы уже и не тяготился жизнью в неволе. Часто, пересекая зону по делам, бросал он взгляд на эти ворота, замыкающие бетон и колючую проволоку зонного ограждения и, на первых порах в злой тоске, а впоследствии спокойно думал о том, что такое простое для вольного дело: отсчитать тридцать шагов и оказаться наружи - для зэка так же недоступно, как полёт на Луну.
И вот, на год раньше ожидаемого и вновь не по своей воле, он сам прошёл эти тридцать шагов, одетый в те же джинсы и в ту же ковбойку, в которых десять лет назад его вывели из владивостокской квартиры.
На той стороне бетонной ограды, которая отсюда вполне сошла бы за ограду гражданского предприятия, он сразу понял, что освобождение мучительнее и жесточе ареста. И тотчас же его смял, взмёл и закружил вихрь новой жизни.
Хуже всего были встречи с близкими.
Почему они так назывались?! Заклятый враг - начальник отряда - ближе был Степану Ильичу, чем эта старуха, которую ему нужно было снова называть женой. Или этот неприятный мордатый парень - как в нём узнать родного сына?
А дочь? Когда-то смешливая и любящая подластиться девчушка - теперь разве что официально не называется блядью. Она же не говорит, она шипит змеёй. Может быть, она близкая?
Горек пришёлся Степану Ильичу Владивосток, куда он ехал всё-таки с некоторой надеждой.
Тут, как по нечистому наущению, дошёл до него слух, что Генка-бульдозерист, ещё до его директорства на Лопатке раздавивший сонного старателя, ловко сумел вывернуть судимость себе на пользу и теперь до него рукою не достать. Едва ли не в Думе заседает. Вспомнились и другие истории, шепотком разносимые по зонам - о Буриеве, например.И ухватился Сегедин: а я-то чем хуже? Уж я по всем статьям пострадал от застойного произвола. Раньше называлось хищение государственного имущества, а нынче был бы я пред-при-ни-ма-тель! И самое главное: из Владивостока никаких льгот себе не выхлопочешь, тут Толстошеиным с Наздратенками не до сегединского дела. Значит, ехать в Москву. Значит, не видать больше постылых физиономий так называемой семьи.
Наскрёб Степан Ильич денег на плацкартный билет в поезде Россия. Топтался у кассы, разглядывая желтоватую бумажку с бледной компьютерной печатью. Ох, не так езживал он когда-то в столицу! Про поезда и знать не знал: откуда у руководителя время в них трястись? В аэропорт приезжал к окончанию посадки, к начальнице смены подходил с коробкой конфет, с шампанским, с французскими духами - и без всякой регистрации был в самолёте первым на лучшем месте, и стюардессы строили ему глазки. Перетряхивает жизнь людей.
Перед самым отъездом нагрянул во Владик брат Федька. Носило его в рейс а теперь возвращался в Сопковое, куда в этот приезд Степан Ильич ни ногой. Не хотелось Сегедину видеть и брата. Знал, что при виде ещё одного так называемого родного лица ничего не испытает, кроме бессильной злобы. Хоть бросайся с кулаками - да где взять кулаки на такого лба?
Не хотелось, а пришлось - и нежданно эта встреча принесла облегчение.
Вся родня - кроме, может быть, сына, которому на всё было наплевать смотрела на Сегедина с затаённой опаской. В разговорах старательно обходилось всё, связанное с его отсидкой - а о чём же ещё говорить недавнему зэку, как не о зоне?
Федька же, с ходу облапив ручищами, отстранил, посмотрел голубыми глазами да как гаркнет:
- Ну, здоров, зэчара! Червонца-то не домотал - надоело, что ли?
И захохотал, ласково оглядывая брата.
Федька не похудел и не погрузнел. Всё такой же был здоровый, как лось, только волосы стали цвета соли с перцем.
- Так за встречу, что ли? - и сразу потянул из дорожной сумки литр импортной водки.
- Мне нельзя, - угрюмо отказался Степан.
- А мне можно? - отмёл Фёдор. - Я, если хочешь знать, вообще абстинент. Йоги не пьют. Но за встречу-то надо?
И Степан Ильич оценил, что, верно, надо. Здоровье беречь! - а на кой оно, здоровье?
Сели, выпили. Выпила с ними и Галина, и уже не казалась чужой бабой. Тоже ведь и её можно понять. Девять лет ждала, письма писала. Замуж ни за кого не перевышла, хотя и оставил её Сегедин очень видной женщиной. А теперь долгожданный муж вернулся и за две недели двух слов не сказал. То лежит на диване, то ходит из угла в угол, что твой зверь в клетке.
Федька балагурил, рассказывал анекдоты про президента, который сейчас как раньше генсек, про каких-то новых русских. Не забывал подливать, но сам пил умеренно и брата не неволил. А Степану водка вдруг пошла в охотку, чего сам не ждал, и, хоть и не шутил и не смеялся, но разговорился и он и стал вспоминать случаи из прежней, директорской жизни. А когда Галка пошла спать - поцеловала его при шурине, а раньше, наедине, не решалась - совсем развязался у Сегедина язык. Рассказал он брату обо всём, чего не собирался открывать никому и никогда: и как в первую ночь после ареста на него надели юбку, и как жил он на зоне петухом, и как болел туберкулёзом, и как внутренне переламывался. Фёдор слушал внимательно, то поддакивая, то вставляя вопрос.
Наутро Степан Ильич уже жалел, что спьяну разоткровенничался с братом, которого привык считать сопляком и непутёвым. Сорок три года мужику, а ни жены, ни детей. Не сидел, а хуже бича. Перекати-поле. А получалось, что, раскрыв брату душу, Степан Ильич попал к нему в зависимость. И чего ради? Один пьяный базар, и больше ничего.
Но Фёдор не обращал внимания на братнино похмельное раскаяние. На правах более опытного в нынешней жизни, он как ни в чём ни бывало наставлял его, как вести себя в Москве, к кому идти, как себя держать. Он как бы оказался теперь старшим, но ничуть не кичился этим и говорил со Степаном просто, без гонору. Степану это в глубине души нравилось, и он, хоть и огрызался, сам про себя удивлённо отмечал, что младшй - единственный из вольных, кто ему не в тягость.
Фёдор всучил брату пятьсот долларов на дорогу, заверив, что после рейса денег у него у самого шквал, и тут же научил менять валюту на рубли в обменном пункте: К мафии и не суйся. Тебе с твоим паспортом сразу новая статья. А в последний момент, махнув рукою так, будто вбивал несуществующую шапку в грязный вокзальный пол, Фёдор воскликнул:
- Чего ж я думаю, к едрене матери? В Москве сто лет не бывал. Пойдём менять твой билет. В СВ поедем.
Неделю шёл поезд до Москвы. Неделю всё вправо и назад, вправо и назад откручивалась за окном то тайгою, то степью всё одна и та же страна. А братья сидели в двухместном купе за жиденьким столиком - или казался он жиденьким, когда Фёдор водружал на него громадные предплечья - попивали то водку, то чаёк и неспешно разговаривали. О чём - Степан Ильич после затруднялся припомнить. Вроде казахских певцов: что вижу, о том пою.
Говорил больше Фёдор. Он рассказывал, а Степан дивился: толком и образования у брата никакого, и на руководящих должностях он не бывал, но как же много держит в себе эта большая лобастая голова! Свистела мимо окон холмистая читинская степь - и Фёдор объяснял про бурятские дацаны, про разницу между Большой и Малой Колесницами и про то, зачем сверкают на вершинах сопок серебряные точки буддистских молелен - або.
Стучал поезд скалистым берегом Байкала - и Фёдор знал, сколько метров до дна в самом глубоком месте священного озера, и как ездить по льду на грузовиках с открытыми дверцами, и почему Байкал долго не встаёт зимою.
Проезжали Екатеринбург, бывший Свердловск - и Фёдор посвящал брата в историю вторчерметовской, шарташовской и уралмашевской шпаны, в новейшее время вылившуюся в столь грозную картину властных группировок, что и самой Москве впору.
Где не бывал Фёдор сам - оттуда были у него приятели и знакомые, и, как у рачительного хозяина ничего в доме не пропадает, так и в умственном хозяйстве Фёдора всякий пьяный рассказ, всякая мимолётная встреча шли в дело. И покалывало Степана: прям и искренен с ним брат, и тепло заботится но ведь и его, Степанову, жизненную историю не выпустит из рук, приберёт на полочку, чтобы потом при надобности достать не ища.
В Москве нашёлся у Фёдора друг, который уезжал в отпуск и рад был оставить квартиру под присмотр степенным людям. Первые дни, покуда они примерялись к учреждениям, которых наплодилось куда больше, чем помнил Степан по прежней жизни, всё продолжался у них состроившийся под стук поездных колёс лад. Вечерком, взяв для уюта пол-литра в Двадцати четырёх часах напротив (тоже новшество - эти круглосуточные магазины! Но вроде бы невредное), вели они неторопливые беседы. И уже прояснялось, как вернее дать ход степановым бумагам - но на пятый день их пребывания в Москве вроде бы случайно, а если вдуматься, то роково, встретился им тот самый Юрий Павлович Алданов, который девять лет назад, как доподлинно было известно Степану Ильичу, отправил его за решётку.
Тогда лихорадкой колотило его желание: попав в Москву, найти Юру Алданова. Не убивать, нет - а лишь молча посмотреть в глаза. Так посмотреть, чтобы до конца дней своих тот по ночам просыпался в холодном поту, преследуемый кошмаром сегединского взгляда. Девять лет назад Степан Ильич в Москву не успел - опередили люди в штатском. А нынче стоял он на залитой солнцем Садово-Кудринской улице, сам сморщенный и бледный - а бывший начальник и бывший друг не торопясь выставлял на тротуар ногу в сверкающем ботинке, вылезая из так же зеркально сверкающего автомобиля.
Юрий Павлович был сед, но благородно, красиво сед. К своим почти шестидесяти годам он пришёл не худ и не толст и держался при небольшом росте молодецки. На нём не было ни золотых цепей, ни перстней, но от всей его фигуры, облачённой в светлый летний костюм, веяло не просто деньгами, а очень большими деньгами. Заробевшего старшего Сегедина Юрий Павлович приветствовал с высшим шиком аристократа, то есть просто и дружески:
- Степан! Какими судьбами? - и искренняя радость прозвучала в его голосе.
Он глянул на простые часы с сероватым браслетом - Степану Ильичу и невдомёк было, что это Ролекс, который стоит столько же, сколько автомобиль у человечка помельче - извинился за занятость и тут же назначил обоим братьям встречу в гостинице Олимпик-Пента. Чтобы не вводить братьев в большее смущение, Юрий Павлович не стал объяснять, что в Олимпик-Пенте он посещает плавательный бассейн и тренажёрный зал.
За ужином Степан Ильич стеснялся своей поношенной одежды и утраченных манер, Фёдор же был бодр, с удовольствием пил и Шабли, и Бордо и несколько раз отходил к шведскому столу за добавкой. Он с интересом расспрашивал Алданова о его бизнесе в области цветных металлов - бизнесе не на уровне приёмных пунктов, которые контролируют бритоголовые, а на уровне правительства, всероссийских акционерных обществ и многомиллиардного экспорта.
После ужина перешли в отдельную гостиную, куда им подали кофе, коньяк и сигары. Степан Ильич опять подивился на брата: где этот потомок степных кочевников научился обрезать кончик и прикуривать на весу, не беря сигару в губы?
Юрий Павлович пыхнул пахучим дымком, отхлебнул коньяку и отставил бокал в сторону. Всем сразу стало ясно, что именно теперь разговор пойдёт серьёзный.
- Послушай, Степан, моего совета. Даю его ради старой - и, надеюсь, возобновленной дружбы. Бросай волокиту с пересмотром дела. В лучшем случае добьёшься статьи в Московском комсомольце, да и то вряд ли. Жертвы застоя сейчас никого не интересуют. Геннадий Михайлович, которого ты упомянул, вовремя угадал струю - что ж, честь ему и хвала. Мы с ним видимся иногда... А тебе не советую. Это не пустые слова: я предлагаю тебе другой вариант, реальный. У тебя большой опыт, дело ты знаешь до тонкостей. Нам нужны такие люди. На твоей родной Лопатке сейчас снова ведутся разработки. Восемь лет всё стояло. Народ разбежался. Оборудование пришло в негодность. Сейчас мы этот проект возобновляем. Не в прежних, конечно, масштабах: никаких БелАЗов, никаких причалов, которые ежегодно требовалось восстанавливать. Это лишнее. Мы вернулись к старой доброй практике старательской артели, - Юрий Павлович снисходительно улыбнулся. - Это не Норильск и не Учкудук, но свой дивиденд точка приносит и будет приносить. А наша политика такова: за большими делами не забывай малых. Это и называется контролировать ситуацию.
- Послушай, ты можешь на меня не дышать?
- Ладно-ладно, не буду. Я вообще-то не дышу, это так только, ради того, что в гости зашёл. Так от меня и несёт, как в последний день на воле... то бишь в живых. Ничего поделать не могу. Так я о чём? Ты, Игорь, конечно, в университетах учился и говоришь по-учёному, но вот насчёт не бояться - это ты соврал. Ещё как боишься. Побольше всякого прочего.
Кригер закрыл заслонку и аккуратно положил кочергу на прибитый к полу железный лист.
- Да будет тебе известно, Владимир, что я никого и ничего не боюсь. Меня многие боялись и боятся. А я нет. Точно так же я никому не позволяю называть меня лжецом.
Мертвец ещё поглядел. Зевнул, деликатно прикрыв рот ладонью.
- Зачем попусту спорить? Помрёшь - поймёшь. А чего тебя сюда принесло, на эту Лопатку - такого образованного?
- Ты за моё образование не платил. А здесь я временно. Если хочешь, держу паузу. Мне, собственно, всё равно, где бы ни быть. Я странствующий эстет.
- Эстет. Хм. Смотри... Для вас, для живых, тут нехорошее место.
- Чем же оно нехорошо, позволь полюбопытствовать?
- Всем. Думаешь, хорошо, что ты тут сидишь и с мертвецом беседы разводишь?
- Ты не мертвец. Ты мне просто мерещишься. У меня чрезвычайной силы воля, но при этом и подвижная нервная система. При таком сочетании велика вероятность галлюцинаций, зрительных и слуховых. Ничего патологического в них нет, а поводом к ним может послужить длительное пребывание в изоляции от общества, как в моём случае.
- Хитро. Не зря ты, видать, учился. Но скажи мне вот что: ты про меня раньше слыхал?
- Никогда.
- Так поинтересуйся у знающих людей: был со мной случай или нет. Так и запомни: Володя Шмидт, семьдесят второй год. А потом говори галлюцинация.
Кригер кивнул головою:
- Договорились. А бельма вместо глаз у тебя тоже в последний день жизни были?
Шмидт недоуменно пожал плечами:
- Какие бельма? Глаза как глаза. А с отъездом не тяни. Место гиблое. Не в мертвецах даже дело... - Видно было, что Шмидт рад поводу поболтать с новым человеком, отчего и словоохотлив даже больше, чем при жизни. - Мертвец тебя не обидит. Живого бойся, мертвого не бойся. И Лопатки бойся. Самое главное: человек не знает, зачем сюда приходит. Возьми меня. Думал денег подмолотить, дом поставить в Юрмале. Там мой дед ещё проживал, пока не расстреляли. А оказалось: еду за тракторной гусеницей. Или директор здесь прежний, на горной фабрике. Собирался власть свою укрепить, на большие высоты подняться. А всего и получилось, что полюбовницу на тот свет отправил, а сам в тюрьму сел. Не за то дело, правда сел - да какая разница? А полюбовница та и посейчас по острову шатается, вроде меня. Может, и к тебе заглянет. Изабелла такая.
- Ну, и к чему ты это всё?
- Да всё к тому же. Ты вот, говоришь, странствующий - как это? Вроде бича, короче, я так понимаю. Паузу держать и всё такое. А насколько твоя пауза тут затянется и чем закончится - тебе неведомо.
Шмидт вздохнул. Кригер опять поморщился, и старатель, спохватившись, прикрыл рот ладонью.
- Ладно, пойду пока. Ещё забреду на огонёк. Или с Изабеллой на пару. Тоже вот дамочка: не думала, не гадала.
Старатель пропал, точно его и не бывало. Тюфяк на топчане, где он сидел, не был ни придавлен, ни смят.
С продовольственного склада доносилось будничное тарахтение движка. В вершинах деревьев пошумливал ветер.
Наутро Кригер, выйдя из сторожки, долго глядел на тёмные пики елей, и на блекло-серое от пасмурного дня море, и на низкое небо. Камни в бухте были снова окаймлены белыми полосками бурунов.
- Может быть, это от вольфрама здесь порча? - проговорил он наконец, отвечая своим мыслям, и пошёл подстраивать рацию.
С Центрального поста отозвался дед-ведьмак. Доложив ему об отсутствии происшествий и саркастически покривив рот, Кригер спросил:
- Правда ли, Иван Трофимович, что здесь на Лопатке когда-то старатель погиб?
- Мало ли их, шальных, поубивало, - проворчал старик в ответ. - Всех не упомнишь. Да какой старатель?
- Я не знаю, какой. Слышал, что кого-то здесь бульдозером задавило.
- А, этот. Ты бы ещё вспомнил, кого громом пристукнуло при царе Горохе. Я-то думал, ты про тех старателей, которые сейчас. У них, почитай, что ни неделя - или зарежут кого, или потонет кто. Архаровцы, одно слово. Как только Сегедин с ними управляется - ведь уж не тот, что прежде... А какой был человек! Нет, в прежние- то времена, ругай их не ругай, такой криминогенной обстановки не было.
Умное слово криминогенной старый диспетчер выговорил с особенным удовольствием. Он, очевидно, долго мог бы ещё рассуждать о сравнительных достоинствах старых и новых времён, если бы Кригер не прервал:
- Извини, Иван Трофимович. Так с бульдозером-то был ли случай на самом деле?
- Был, был - ты, поди, ещё и на свет не родился. Немец такой. В карьере, что ли, уснул - я уж и не упомню. Бульдозерист потом сидел, а вышел - давай куражиться да по бабам. Жены три, чтобы не ошибиться, переменил. Как перестройка началась, объявился безвинно пострадавшим да пошёл в политику. Теперь, люди говорят, депутат, по Москве на черной Волге ездит... А чего ты этого немца вспомянул? Он что, заходил к тебе?
Кригер нахмурился ещё больше обычного, пригнулся к рации, почти прижал микрофон к губам.
- Что значит заходил?
- Что обыкновенно, то и значит. Он там ко всем заходит. Могилу его потревожили, в старину ещё, когда фабрику строили. Он теперь и шляется, к кому ни попадя. И ведь ты смотри, какой бардак: раньше, если бы случилось такое явление либо, прямо скажем, феномен - сразу бы доложили, куда следует, и учёные бы занимались. А теперь только сторожа жалуются - а всем наплевать. Дожились.
Неожиданно в наушниках возник чистый, молодой и уверенный голос Игоря Марьяновича Подопригоры:
- Алло, балагуры! Хорош эфир засорять. Пятнадцатый полчаса пробиться на связь не может. Как поняли? Приём.
Повесив микрофон на проволочный крючок, Кригер долго и с возрастающим напряжением во взгляде смотрел в стенку прямо перед собою. Наконец, сделал своё пережёвывающее движение губами и проговорил медленно, тяжело:
- Никто не знает, говоришь? Я-то знаю. Теперь знаю.
Глава шестая.
В тюрьме и на воле
Насколько неумолимо обстоятельства доказывали Степану Ильичу, что песня его спета и осталось только глотать лекарства и ждать конца, настолько же упрямо он противился и настаивал на своём праве быть замеченным и уваженным.
Невыносимо было смотреть и слушать, как Александр Петрович Малкин - его нынешний начальник - складывает губы бантиком и тянет этак сладко, точно густой сироп облизывая с ложечки: Я и вспоминать не хочу, Степан Ильич, что ты там писал министру геологии... Кто старое помянет - тому, сам знаешь. А ты помни, что в моём лице ты нашёл друга, и за мной - как за каменной стеной.
Одолевало нездоровье. Правда, туберкулёз, открывшийся ещё на зоне, удалось заглушить, но подступило множество мелких болезней. Иногда Сегедину казалось, что тело, когда-то служившее верою и правдой, теперь решилось мстить за то, что в своё время он пользовался им без меры. Раньше дородное и крепкое, теперь оно усохло в жалкий полускелет с обвисшими складками кожи и по утрам злорадно напоминало о себе одеревенением спины, металлическим вкусом во рту и дурным кружением в глазах. Лицо тоже изменилось. Сохранив общее очертание уширенной ото лба к щекам трапеции, оно потеряло цвет и свежесть и сделалось вялым, как у покойника. Бреясь по утрам, Степан Ильич с досадою отмечал восковой оттенок кожи, грязноватую седину пробившейся щетины и нехорошие складки вокруг рта. Но самая главная перемена была в глазах, и именно её-то не видел Сегедин, глядя на себя в зеркало. Когда-то уверенный и остро-схватчивый, взгляд его стал испуганным и злобным. Не замечал Степан Ильич и того, что в разговоре он теперь избегал смотреть собеседнику в глаза, и от этого создавалось впечатление, что он лжёт. За угодливостью и суетливостью его нынешней манеры проглядывала плохо скрытая неприязнь ко всякому человеку, а в особенности к тем его сверстникам, кто жили благоустроеннее и покойнее его.
Такая перемена произошла в Сегедине не сразу, а в несколько толчков.
Наружно особенно тяжёлыми были первые годы тюрьмы. Лишённый привычного чувства победителя и втоптанный в грязь последнего мыслимого унижения, Сегедин в эти годы был без остатка занят отчаянною борьбой за выживание. Его спасало то, что он почти не задумывался над своим положением, а озабочен был только тем, как сберечь лишнюю копейку к ежемесячному ларьку и как спастись от особенно болезненных издевательств. Тянувшиеся бесконечно, эти годы промелькнули как один день, и впоследствии Сегедин без усилий законопатил их в самом дальнем и глухом углу памяти.
На пятом году срока все невзгоды заслонила болезнь. Это была его первая серьёзная болезнь в жизни. Ранее мечтавший о больничке, точно о рае земном, теперь Сегедин попал в неё так крепко, что не чаял и выбраться. Тюремный врач, гонявший зэков на работу с несросшимися переломами - Левая тебе и не нужна. На сортировке одной правой справишься, - только фыркал, разглядывая рентгеновские снимки сегединских лёгких, да морщился, далеко отставляя от себя рукою в резиновой перчатке баночку с сегединской красноватой мокротой. Из больнички Сегедина выпустили на лёгкую работу: доходить. Тут наконец тюрьма оставила его в покое.
Как-то сразу получилось, что его перестали использовать как петуха - на эту должность нашлись зэки пожирнее и поздоровее. Как у опущенного и туберкулёзного, никто не отбирал у него пайки и никто не покушался на его кружку с пробитым дном.
Работы по уборке барака и расчистке снега по-прежнему хватало, но голова Сегедина неожиданно оказалась свободной для мыслей. И мысли не заставили себя ждать.
Началось с воспоминаний. Оказалось, что Степан Ильич помнит всю свою прошедшую жизнь до таких мелочей, которые казались навсегда похороненными под спудом наслоившихся на них событий и тревог. При этом Сегедин с удивлением обнаружил, что, считая себя человеком умным и в высокой степени способным к тому, что он называл нравившимся ему словом анализировать, он никогда не задумывался над тем, на что эта способность направляла его жизнь до ареста.
Открылась и ещё одна неожиданность. Раньше он искренно считал себя выше тех людей, которые не умели анализировать так быстро и так точно, как он. Столь же искренно он уважал других, которые могли анализировать так же хорошо, как он сам, или ещё лучше. При обратном огляде выяснялось, что люди, на которых он поглядывал когда-то свысока, всегда стояли ниже его на общественной лестнице. То были рабочие на горно-обогатительной фабрике; его собственные недалёкие, как он полагал, заместители; наконец, его младший брат Фёдор. Уважаемые же им люди были всё или в сегединских рангах, или крупнее: однокашник и начальник Юра Алданов, заместители министра и, наконец, фигура почти олимпийская: министр среднего машиностроения. Теперь, пользуясь невольным досугом, Степан Ильич спрашивал себя: впрямь ли судил он о людях по уму и способностям, или же по чину их? Кроме того, ему начинало казаться, что и пьяное быдло - его рабочие, - и недалёкие замы, и в особенности брат Федька знали о жизни что-то такое, что оставалось скрыто от его, Степанова, острого буравящего взгляда.
Ему часто вспоминалась бабка по отцу, старая немка, которая в детстве тайком читала им с братом из немецкого Евангелия и кое-как переводила для старшего, плохо понимающего по-немецки, на русский язык. Бабка особенно излюбила притчу о двух строителях: как один построил дом на песке (auf dem Sand), а второй на камне (auf dem Stein). Теперь Сегедин видел сам себя таким строителем, всё воздвигавшим своё здание на зыбучих песках, но наконец прозревшим и заново принявшимся выкладывать фундамент на гранитной плите.
Его не смущало то, что прозрение наступило лишь к пятидесяти годам. Критически перебирая свои прежние воззрения, он пересмотрел в том числе и взгляд свой на время. Когда-то он считал день пропавшим, если он не был до предела наполнен встречами, телефонными звонками, обходами фабрики и карьера или, на худой конец, посещениями любовниц. Он безгранично презирал работяг, глушащих водку, чтобы убить оставшиеся до сна часы, и пенсионеров, стучащих костяшками домино во дворах Владивостока и Москвы (в Сопковом не было уютных дворов, а на Лопатке не водилось пенсионеров). Теперь же он увидел, что ценность времени не зависит от количества втиснутых в него дел. Забивающий домино старикан распоряжается своим днём не менее, а может быть, и более мудро, чем неутомимо занятый руководитель. Один год, по видимости бессмысленно протянутый после пятидесяти, может перевесить пятьдесят лет, проведенные в сознательной деятельности. Больше всего радовался и даже умилялся Сегедин тому, что ни малейшей горечи не испытывает он при мысли о двух третях жизни, прожитых не так.
Новый строй мысли сказался и внешне. Возможно, то было простое совпадение, но туберкулёз, по всем медицинским канонам признанный неизлечимым, взял да и отпустил питающегося одним хлебом да баландой осжденного. Сегедин не только не зажмурился, но даже ухитрился прибавить в весе несколько килограммов.
Тут грянула амнистия.
Бессознательно рассчитав силы на десять лет срока, Сегедин в последние годы уже и не тяготился жизнью в неволе. Часто, пересекая зону по делам, бросал он взгляд на эти ворота, замыкающие бетон и колючую проволоку зонного ограждения и, на первых порах в злой тоске, а впоследствии спокойно думал о том, что такое простое для вольного дело: отсчитать тридцать шагов и оказаться наружи - для зэка так же недоступно, как полёт на Луну.
И вот, на год раньше ожидаемого и вновь не по своей воле, он сам прошёл эти тридцать шагов, одетый в те же джинсы и в ту же ковбойку, в которых десять лет назад его вывели из владивостокской квартиры.
На той стороне бетонной ограды, которая отсюда вполне сошла бы за ограду гражданского предприятия, он сразу понял, что освобождение мучительнее и жесточе ареста. И тотчас же его смял, взмёл и закружил вихрь новой жизни.
Хуже всего были встречи с близкими.
Почему они так назывались?! Заклятый враг - начальник отряда - ближе был Степану Ильичу, чем эта старуха, которую ему нужно было снова называть женой. Или этот неприятный мордатый парень - как в нём узнать родного сына?
А дочь? Когда-то смешливая и любящая подластиться девчушка - теперь разве что официально не называется блядью. Она же не говорит, она шипит змеёй. Может быть, она близкая?
Горек пришёлся Степану Ильичу Владивосток, куда он ехал всё-таки с некоторой надеждой.
Тут, как по нечистому наущению, дошёл до него слух, что Генка-бульдозерист, ещё до его директорства на Лопатке раздавивший сонного старателя, ловко сумел вывернуть судимость себе на пользу и теперь до него рукою не достать. Едва ли не в Думе заседает. Вспомнились и другие истории, шепотком разносимые по зонам - о Буриеве, например.И ухватился Сегедин: а я-то чем хуже? Уж я по всем статьям пострадал от застойного произвола. Раньше называлось хищение государственного имущества, а нынче был бы я пред-при-ни-ма-тель! И самое главное: из Владивостока никаких льгот себе не выхлопочешь, тут Толстошеиным с Наздратенками не до сегединского дела. Значит, ехать в Москву. Значит, не видать больше постылых физиономий так называемой семьи.
Наскрёб Степан Ильич денег на плацкартный билет в поезде Россия. Топтался у кассы, разглядывая желтоватую бумажку с бледной компьютерной печатью. Ох, не так езживал он когда-то в столицу! Про поезда и знать не знал: откуда у руководителя время в них трястись? В аэропорт приезжал к окончанию посадки, к начальнице смены подходил с коробкой конфет, с шампанским, с французскими духами - и без всякой регистрации был в самолёте первым на лучшем месте, и стюардессы строили ему глазки. Перетряхивает жизнь людей.
Перед самым отъездом нагрянул во Владик брат Федька. Носило его в рейс а теперь возвращался в Сопковое, куда в этот приезд Степан Ильич ни ногой. Не хотелось Сегедину видеть и брата. Знал, что при виде ещё одного так называемого родного лица ничего не испытает, кроме бессильной злобы. Хоть бросайся с кулаками - да где взять кулаки на такого лба?
Не хотелось, а пришлось - и нежданно эта встреча принесла облегчение.
Вся родня - кроме, может быть, сына, которому на всё было наплевать смотрела на Сегедина с затаённой опаской. В разговорах старательно обходилось всё, связанное с его отсидкой - а о чём же ещё говорить недавнему зэку, как не о зоне?
Федька же, с ходу облапив ручищами, отстранил, посмотрел голубыми глазами да как гаркнет:
- Ну, здоров, зэчара! Червонца-то не домотал - надоело, что ли?
И захохотал, ласково оглядывая брата.
Федька не похудел и не погрузнел. Всё такой же был здоровый, как лось, только волосы стали цвета соли с перцем.
- Так за встречу, что ли? - и сразу потянул из дорожной сумки литр импортной водки.
- Мне нельзя, - угрюмо отказался Степан.
- А мне можно? - отмёл Фёдор. - Я, если хочешь знать, вообще абстинент. Йоги не пьют. Но за встречу-то надо?
И Степан Ильич оценил, что, верно, надо. Здоровье беречь! - а на кой оно, здоровье?
Сели, выпили. Выпила с ними и Галина, и уже не казалась чужой бабой. Тоже ведь и её можно понять. Девять лет ждала, письма писала. Замуж ни за кого не перевышла, хотя и оставил её Сегедин очень видной женщиной. А теперь долгожданный муж вернулся и за две недели двух слов не сказал. То лежит на диване, то ходит из угла в угол, что твой зверь в клетке.
Федька балагурил, рассказывал анекдоты про президента, который сейчас как раньше генсек, про каких-то новых русских. Не забывал подливать, но сам пил умеренно и брата не неволил. А Степану водка вдруг пошла в охотку, чего сам не ждал, и, хоть и не шутил и не смеялся, но разговорился и он и стал вспоминать случаи из прежней, директорской жизни. А когда Галка пошла спать - поцеловала его при шурине, а раньше, наедине, не решалась - совсем развязался у Сегедина язык. Рассказал он брату обо всём, чего не собирался открывать никому и никогда: и как в первую ночь после ареста на него надели юбку, и как жил он на зоне петухом, и как болел туберкулёзом, и как внутренне переламывался. Фёдор слушал внимательно, то поддакивая, то вставляя вопрос.
Наутро Степан Ильич уже жалел, что спьяну разоткровенничался с братом, которого привык считать сопляком и непутёвым. Сорок три года мужику, а ни жены, ни детей. Не сидел, а хуже бича. Перекати-поле. А получалось, что, раскрыв брату душу, Степан Ильич попал к нему в зависимость. И чего ради? Один пьяный базар, и больше ничего.
Но Фёдор не обращал внимания на братнино похмельное раскаяние. На правах более опытного в нынешней жизни, он как ни в чём ни бывало наставлял его, как вести себя в Москве, к кому идти, как себя держать. Он как бы оказался теперь старшим, но ничуть не кичился этим и говорил со Степаном просто, без гонору. Степану это в глубине души нравилось, и он, хоть и огрызался, сам про себя удивлённо отмечал, что младшй - единственный из вольных, кто ему не в тягость.
Фёдор всучил брату пятьсот долларов на дорогу, заверив, что после рейса денег у него у самого шквал, и тут же научил менять валюту на рубли в обменном пункте: К мафии и не суйся. Тебе с твоим паспортом сразу новая статья. А в последний момент, махнув рукою так, будто вбивал несуществующую шапку в грязный вокзальный пол, Фёдор воскликнул:
- Чего ж я думаю, к едрене матери? В Москве сто лет не бывал. Пойдём менять твой билет. В СВ поедем.
Неделю шёл поезд до Москвы. Неделю всё вправо и назад, вправо и назад откручивалась за окном то тайгою, то степью всё одна и та же страна. А братья сидели в двухместном купе за жиденьким столиком - или казался он жиденьким, когда Фёдор водружал на него громадные предплечья - попивали то водку, то чаёк и неспешно разговаривали. О чём - Степан Ильич после затруднялся припомнить. Вроде казахских певцов: что вижу, о том пою.
Говорил больше Фёдор. Он рассказывал, а Степан дивился: толком и образования у брата никакого, и на руководящих должностях он не бывал, но как же много держит в себе эта большая лобастая голова! Свистела мимо окон холмистая читинская степь - и Фёдор объяснял про бурятские дацаны, про разницу между Большой и Малой Колесницами и про то, зачем сверкают на вершинах сопок серебряные точки буддистских молелен - або.
Стучал поезд скалистым берегом Байкала - и Фёдор знал, сколько метров до дна в самом глубоком месте священного озера, и как ездить по льду на грузовиках с открытыми дверцами, и почему Байкал долго не встаёт зимою.
Проезжали Екатеринбург, бывший Свердловск - и Фёдор посвящал брата в историю вторчерметовской, шарташовской и уралмашевской шпаны, в новейшее время вылившуюся в столь грозную картину властных группировок, что и самой Москве впору.
Где не бывал Фёдор сам - оттуда были у него приятели и знакомые, и, как у рачительного хозяина ничего в доме не пропадает, так и в умственном хозяйстве Фёдора всякий пьяный рассказ, всякая мимолётная встреча шли в дело. И покалывало Степана: прям и искренен с ним брат, и тепло заботится но ведь и его, Степанову, жизненную историю не выпустит из рук, приберёт на полочку, чтобы потом при надобности достать не ища.
В Москве нашёлся у Фёдора друг, который уезжал в отпуск и рад был оставить квартиру под присмотр степенным людям. Первые дни, покуда они примерялись к учреждениям, которых наплодилось куда больше, чем помнил Степан по прежней жизни, всё продолжался у них состроившийся под стук поездных колёс лад. Вечерком, взяв для уюта пол-литра в Двадцати четырёх часах напротив (тоже новшество - эти круглосуточные магазины! Но вроде бы невредное), вели они неторопливые беседы. И уже прояснялось, как вернее дать ход степановым бумагам - но на пятый день их пребывания в Москве вроде бы случайно, а если вдуматься, то роково, встретился им тот самый Юрий Павлович Алданов, который девять лет назад, как доподлинно было известно Степану Ильичу, отправил его за решётку.
Тогда лихорадкой колотило его желание: попав в Москву, найти Юру Алданова. Не убивать, нет - а лишь молча посмотреть в глаза. Так посмотреть, чтобы до конца дней своих тот по ночам просыпался в холодном поту, преследуемый кошмаром сегединского взгляда. Девять лет назад Степан Ильич в Москву не успел - опередили люди в штатском. А нынче стоял он на залитой солнцем Садово-Кудринской улице, сам сморщенный и бледный - а бывший начальник и бывший друг не торопясь выставлял на тротуар ногу в сверкающем ботинке, вылезая из так же зеркально сверкающего автомобиля.
Юрий Павлович был сед, но благородно, красиво сед. К своим почти шестидесяти годам он пришёл не худ и не толст и держался при небольшом росте молодецки. На нём не было ни золотых цепей, ни перстней, но от всей его фигуры, облачённой в светлый летний костюм, веяло не просто деньгами, а очень большими деньгами. Заробевшего старшего Сегедина Юрий Павлович приветствовал с высшим шиком аристократа, то есть просто и дружески:
- Степан! Какими судьбами? - и искренняя радость прозвучала в его голосе.
Он глянул на простые часы с сероватым браслетом - Степану Ильичу и невдомёк было, что это Ролекс, который стоит столько же, сколько автомобиль у человечка помельче - извинился за занятость и тут же назначил обоим братьям встречу в гостинице Олимпик-Пента. Чтобы не вводить братьев в большее смущение, Юрий Павлович не стал объяснять, что в Олимпик-Пенте он посещает плавательный бассейн и тренажёрный зал.
За ужином Степан Ильич стеснялся своей поношенной одежды и утраченных манер, Фёдор же был бодр, с удовольствием пил и Шабли, и Бордо и несколько раз отходил к шведскому столу за добавкой. Он с интересом расспрашивал Алданова о его бизнесе в области цветных металлов - бизнесе не на уровне приёмных пунктов, которые контролируют бритоголовые, а на уровне правительства, всероссийских акционерных обществ и многомиллиардного экспорта.
После ужина перешли в отдельную гостиную, куда им подали кофе, коньяк и сигары. Степан Ильич опять подивился на брата: где этот потомок степных кочевников научился обрезать кончик и прикуривать на весу, не беря сигару в губы?
Юрий Павлович пыхнул пахучим дымком, отхлебнул коньяку и отставил бокал в сторону. Всем сразу стало ясно, что именно теперь разговор пойдёт серьёзный.
- Послушай, Степан, моего совета. Даю его ради старой - и, надеюсь, возобновленной дружбы. Бросай волокиту с пересмотром дела. В лучшем случае добьёшься статьи в Московском комсомольце, да и то вряд ли. Жертвы застоя сейчас никого не интересуют. Геннадий Михайлович, которого ты упомянул, вовремя угадал струю - что ж, честь ему и хвала. Мы с ним видимся иногда... А тебе не советую. Это не пустые слова: я предлагаю тебе другой вариант, реальный. У тебя большой опыт, дело ты знаешь до тонкостей. Нам нужны такие люди. На твоей родной Лопатке сейчас снова ведутся разработки. Восемь лет всё стояло. Народ разбежался. Оборудование пришло в негодность. Сейчас мы этот проект возобновляем. Не в прежних, конечно, масштабах: никаких БелАЗов, никаких причалов, которые ежегодно требовалось восстанавливать. Это лишнее. Мы вернулись к старой доброй практике старательской артели, - Юрий Павлович снисходительно улыбнулся. - Это не Норильск и не Учкудук, но свой дивиденд точка приносит и будет приносить. А наша политика такова: за большими делами не забывай малых. Это и называется контролировать ситуацию.