Ланкин Алексей Вадимович
Лопатка

   Алексей Вадимович Ланкин
   Лопатка
   Аннотация:
   Выдуманная география: герои в разное время попадают на остров Лопатку, не предполагая, что там с ними произойдёт.
   Глава первая.
   Одиннадцатый
   Пост был - сшитая из листов фанеры хибара с хилой шлаковой засыпкой стен, со щелями в полу. Охраняемый объект - несколько длинных складских ангаров. Вокруг - несоразмерно мощный бетонный забор с колючею проволокой по верху. На углу прожектор.
   Раз в месяц, со сменой сторожа, с разъездного катера скатывали по сходне двухсотлитровую бочку горючего; моторист помогал волоком и накатом-перекатом доставить её в угол территории, под шиферный навес.
   - Курить здесь не советую, - сказал в тот день моторист новому сторожу, переводя дух.
   - Материальная ответственность? - покривил губы новичок.
   - Сгоришь к хренам - вот и будет тебе материальная ответственность, буркнул моторист и кривоного затопал к берегу.
   Сторож огляделся.
   Объект одною стороной периметра притерся к полосе галечного пляжа. С трех остальных сторон бетонную ограду обступали столетние ели. Ветер шумел в темных кронах. Волны шипели на огромных прибрежных валунах.
   Катер был ошвартован у бревенчатого пирса, ушагивающего на скользких ногах далеко в глубину бухты. Кроме двух пассажиров, сторожа и разводящего, и непременной прожекторной бочки бензина, катер привез месячный запас продовольствия, аккумулятор для рации и бидон керосина для освещения сторожки. Никому за четыре года существования Одиннадцатого поста на объекте Лопатка не пришло в голову, что можно установить движок помощнее, чтобы энергии генератора хватало не только на прожектор, но и на нехитрые сторожевские нужды.
   Горючее и провиант, кроме того, большими партиями еженедельно завозили на склад суда-снабженцы. Эти запасы проходили по другому ведомству, и - хоть ни в каких инструкциях это особо не оговаривалось - сменный сторож не имел права к ним прикасаться, даже если бы ему пришлось оставить объект без освещения и самому помереть с голоду.
   Пост отапливался чугунной печкой, которая мгновенно раскалялась докрасна и так же быстро остывала. Где брать для неё дрова - инструкцией тоже не предусматривалось.
   Новенький, вернувшись в сторожку, как раз поинтересовался у разводящего насчет дров.
   Тот пожал плечами, не отрываясь от каких-то ведомостей:
   - В лес сходишь, соберешь... Вон топор.
   - А объект покидать?
   Лицо разводящего пожестчело:
   - Объект покидать вам запрещено.
   - Почему я и спрашиваю.
   Разводной сморщился: что ты, мол, как маленький... И нетерпеливо отрезал:
   - Во всяком случае, на катере вам никто дрова завозить не будет.
   - И на том спасибо, - снова презрительно скривился новичок.
   Разводящему не терпелось покончить с заполнением ведомостей и журналов. Ему еще предстояло посетить Пятнадцатый, решить там кое-какие вопросы - а к вечеру, похоже, свежело. В потемках да по волне возвращаться в Сопковое будет неуютненько...
   Решительно некогда разговоры разговаривать с непонятливым сторожем.
   - Ну, - разводящий захлопнул журнал и шагнул к двери, - должностную инструкцию запомнил? Самое главное.
   - По должностной инструкции я, между прочим, и за кладовщика, и за радиста, и за грузчика. А платят мне только как сторожу, и то задним числом.
   Чистый молодой лоб разводящего прорезала складка.
   - Об этом вам раньше надо было говорить. И не мне, а отделу кадров. Не устраивают условия - подавай заявление. Желающие найдутся.
   Сторож в глаза разводящему он почти не смотрел, темные глаза его блуждали по сторонам. Однако он убрал с груди сложенные руки, придвинул к себе выставленную ногу. На разводящем - красивая форма и наблещенные яловые сапоги. На стороже - только старый ватник, и тот свой, потому что спецодежды сторожам не положено.
   Сторож усмехнулся темным лицом:
   - Да нет проблем, Игорь Марьянович. Не берите в голову.
   Сторож, судя по лицу, повидал в этой жизни немало. Еще молодой, хоть и старше Игоря Марьяновича Подопригоры лет на десять. Фигура у сторожа - шкаф, да и только. Когда человек такой комплекции всё обегает, обегает вокруг тебя глазами, спор продолжать как-то не хочется. Даже если ты гвардейского роста и на боку у тебя пистолет.
   Сторож, похоже, уловил мысль разводящего о пистолете.
   - Еще вот хотел спросить, товарищ старший сержант. Вы вот вооружены, а мне оружие не положено. А если лихие люди явятся? Ценности-то на объекте большие.
   Разводящий ещё круче нахмурился. Этот - как его, Кригер? - все время задает вопросы какие-то ненужные.
   - Основное ваше оружие, Игорь...
   - Александрович.
   - Да, Игорь Александрович. Основное оружие сторожа - журнал дежурств. Будете больны, покалечитесь или убивать вас станут - запись в журнале вы сделать обязаны. И тогда все будет в порядке и никакого пистолета вам не надо. Доходчиво изложил? Ну, удачного дежурства.
   И, не дожидаясь ответа, Игорь Марьянович перешагнул порог и зацокал подковками по бетонным плитам двора.
   Сторож глядел с порога ему в спину. Глаза его уже не бегали, а смотрели тяжело, не отрываясь - точно желая придавить к земле. Чувствуя этот взгляд, разводящий зябко повел плечами и спиною под сизой подогнанной по фигуре шинелью, но не оглянулся, а лишь ускорил шаг. Катер, точно живой, при его приближении затарахтел громче.
   Кригер затворил дверь, снова кривя губы в презрительной усмешке. У него было тяжелое бритое лицо с большим подбородком, с черными густыми бровями и с глазами, в которых от их черноты не видно было зрачка.
   Затопив печку хворостом, оставшимся от сменщика, Кригер сел за стол радиста. Он небрежно развалился, вытянул ноги - и поглядел в пустоту сторожки, как будто кто-то стоял перед ним в позе просителя.
   - Ну что, старший сержант - лычки снимать будем или что-то другое посоветуешь?
   И водрузил на стол одну ногу в грязной кирзе.
   Что ответил Кригеру невидимый сержант - было никому, кроме самого Кригера, не слышно. Судя по всему, звучало это подобострастно. Кригер в ответ сделал громкий перечмокивающий звук большими губами и процедил:
   - Ну ладно, ладно... Мне твои выражения преданности ни к чему. Ты вот что усвоить должен: я происхожу из хорошей семьи, а ты скобарь. Так? Одно очко есть. Я четырьмя-пятью иностранными языками владею свободно, а ты и на родном еле изъясняешься. Два очка. Я закончил один из лучших университетов этой страны, а ты, кроме своего училища, и в школе-то доброй не был. Три очка. А самое главное, падло, - я, если захочу, тебя спиной через колено и буду потом смотреть, как ты корчишься на полу парализованный. Потому что против меня ты говно во всех смыслах.
   Сторож повертел носком кирзового сапога перед носом воображаемого разводящего:
   - Иосиф Бродский, между прочим, в своей Нобелевской речи ставит эстетику перед этикой. Великолепное место! Куда там Достоевскому с его красота спасет мир... А ты, небось, и не знаешь, кто такие были Бродский и Достоевский?
   Не удовлетворившись, но немного успокоившись, Кригер встал от стола, чтобы пошуровать кочергою в печке.
   В эту ночь он спал крепко, но несколько раз вскакивал, чтобы раздуть огонь в буржуйке и выскочить на крыльцо. Ковш Большой Медведицы плавно и неотвратимо уползал в сторону. Резко светил прожектор, выхватывая из темноты лужу на плитах двора да змейку колючей проволоки по верху бетонных секций. Однообразно молотил двигатель, заглушая все остальные звуки ночи.
   Под утро лужу стянуло ледком, и льдинкою же обратилась завалившаяся к краю неба луна. Кригер запахивался в ватник, бормотал: А в Калифорнии теперь жара..., перетаптывался и уходил назад в сторожку.
   В семь утра сторож проснулся без помощи будильника, которого, впрочем, и не было.
   Сосок умывальника, подброшенный ладонью, расколол ледяную корочку. На седом инее крыльца остались черные мокрые следы. Лист чистой золотой желтизны пестрел на бетонных плитах.
   Высунувшись за калитку, Кригер оглядел открытый ему кусок бухты. Ветер, какой был с вечера, улегся. Урезы каменистого пляжа и прибрежных камней были чисты, без белых барашков. Море и небо отражались друг в друге бездонною звенящей синевой.
   В семь пятьдесят Кригер начал подстраивать рацию. Работа с Центральным постом производилась в коротковолновом диапазоне. Ровно в восемь сторож прижал клавишу микрофона: Центральный, Центральный - Одиннадцатому.
   Центральный откликнулся неожиданно быстро, хрипловатым бодрым голосом парня-душа нараспашку:
   Одиннадцатый - Центральному. Как ночевал? Вопрос. Прием
   С момента приема дежурства происшествий не было. Сторож Кригер на посту. Охраняемый объект...
   Терпеливо выслушав, Центральный заявил:
   Вас понял. Хм... А чего ты, браток, будто пыльным мешком стукнутый? Или от скуки инструкцию всю ночь зубрил?
   Кригер покривил губы в своей обычной полупрезрительной, полуснисходительной усмешке:
   Свой пыльный мешок засунь себе... Как понял? Прием.
   Центральный одобрительно крякнул:
   Во, так-то лучше. Прогноз на завтра неважный, паря. А тебе снабженца принимать. Так что готовься.
   Повесив микрофон на проволочный крючок, Кригер поднялся от рации. Губы его сжимались уже не презрительно, а болезненно. Как будто разговор - да какой разговор, две фразы! - о котором любой другой на его месте тут же бы и забыл, заставил его душевно и даже телесно страдать.
   - Волк позорный, - прохрипел Кригер вслух. - Волчара. Думаешь, со мной можно так шутить. Посмотрим... Жизнь большая.
   День Кригера прошел нервно. Делая положенные четырехчасовые записи в журнале дежурств, разогревая себе макароны и даже отлучаясь противу инструкции в лес за хворостом, Кригер то и дело поглядывал на часы. В двадцать ноль-ноль он снова сидел перед рацией с наушниками на голове и микрофоном в руках, упорно повторяя свой позывной, но на сей раз вместо хрипловатого баска в наушниках стаей ведьм хохотали помехи. Ёрзая и корчась, как от боли, Кригер все продолжал свой монотонный вызов, пока помеха, наконец, не пропала и в эфире не остался только один скрипучий голос ведьмы не ведьмы, а древнего ведьмака:
   - Ну, чего разорался? Одиннадцатый - Центральному. Вас слышу. Приём.
   Кригер перевел дух:
   - Позвольте, уважаемый...
   - Иван Трофимычем кличут. Можно просто Трофимыч.
   - Да, Иван Трофимович. Где же сменщик-то твой, который с утра на связи был?
   - А тебе что за дело? Ушёл он. Его Федя зовут. Фёдор Ильич для тебя ты-то, поди, молодой? В девятнадцать, как положено, сменился, и ушёл.
   - А-а... - Кригер помолчал, как бы собираясь с мыслями.
   - А-а, - передразнил его Иван Трофимович. - Два! Ты докладывать будешь али как?
   На следующий день пришло судно-снабженец, не имевшее названия, а только бортовой номер - Б-212". Как и предупреждал Фёдор Ильич, погода опять испортилась, и волна даже в бухте поднялась такая, что капитан снабженца не рискнул подойти к пирсу, боясь его повредить. Снабженец бросил якорь кабельтовых в двух от берега и закачался на тяжелой серой волне. Собственный кран судна спустил на воду надувную шлюпку типа Зодиак, выставил ей на палубу несколько бочек и какие-то ящики - взвыл подвесной мотор, и, моргнуть не успеть, Зодиак уткнулся заостренным носом в гальку пляжа.
   Командовал на шлюпке парень одних лет с Кригером, но потрепанный лицом, белобрысый и худощавый.
   - Старпом. Саша, - представился он сторожу.
   В старпоме чувствовался бывалый моряк - и в то же время глаза его, белесые словно от вечной морской соли, смотрели без уверенности. Он всё время засматривал в лицо собеседнику, точно пытаясь угадать, как себя с ним вести. От него пахло спиртным.
   Сторож пожал старпому руку, причем тот сморщился, и, называя себя, улыбнулся - вернее, растянул губы. Когда бочки и ящики общими усилиями были перевалены на берег, он достал из кармана ведомость и прочитал:
   - Так. Топливо дизельное марки ДТ. Две тысячи шестьсот литров. Если в бочках действительно соляр, то я здесь вижу только шестьсот.
   - Шестьсот, шестьсот, - торопливо подтвердил старпом, переводя дух. Капитан принял решение: одну партию груза снять Зодиаком и уходить. Прогноз плохой. И так много времени теряем.
   - Значит, прогноз.
   - Штормовое, - уточнил старпом.
   - Ну, хоть и штормовое. А ко мне завтра старатели приедут - что я им скажу?
   - Так и скажи, так и скажи, - частил старпом. - Погода. Форс-мажор, можно сказать. Ты вот прикинь: по пирсу и по дорожке эту бочку за милую бы душу прокатили, а теперь сколько проуродуемся, пока ее в лоб по берегу?
   Кригер внимательно посмотрел на старпома и сказал вроде как ни к селу, ни к городу:
   - А ты, Саша, не всю жизнь на Двести двенадцатом ходил...
   Саша почему-то смутился:
   - Не всю... Я и на контейнеровозах старпомом, а до этого вторым на пассажире...
   - Вниз потихонечку катишься, - отметил сторож, и в голосе его прозвучало удовлетворение. Точно он доволен был тем, что старпом катится вниз.
   Саша побито молчал.
   - Ну, то дело не мое. Мое дело - принять груз согласно накладной. А с вас - письменное подтверждение за подписью капитана о том, что решение производить выгрузку частично было принято лично им. И судовая печать.
   - Будет, будет подтверждение, - закивал Саша и, нагнувшись, поднял за ручки тяжелый аккумулятор. Моряки покатили по пляжу двухсотлитровые бочки. Кригер пошел следом налегке.
   На объекте он отпер склад, указал взмокшим матросам, куда ставить бочки и ящики: сюда и сюда.
   - Ни хрена, сам поставишь, - злобно бросил один из матросов - темнолицый долговязый усач.
   Кригер молча подошел к нему вплотную, сделал рукою движение вниз - матрос отшатнулся, как от удара. Обессмыслившимися глазами уставился на руку Кригера, в которой неизвестно откуда появилась монтировка.
   - Ссышь, когда страшно? - ухмыльнулся Кригер. - А ты не бойся. Это не оружие, а игрушка.
   Он поднял руку - монтировка скользнула обратно в рукав - и обратился к старпому:
   - Саша, смотри сюда. Груз вы должны раскантовать и выставить согласно моим... согласно моих указаний. Пока всё не будет стоять по местам, я вам никаких накладных не подпишу.
   Саша оглянулся на матроса - тот не шевельнулся. На лице его была написана оскорбленная невинность. Старпом скрипнул зубами и стал расставлять бочки один.
   Когда всё было готово, он, отирая пот со лба, протянул сторожу бумаги:
   - Накладная и наряд. Подпиши тут и тут.
   Кригер покачал головою.
   - Ты забыл? Подтверждение капитана с его подписью и судовой печатью. Мне недостачу покрывать желания нет. Моя-то зарплата поменьше твоей.
   - Ты мою зарплату не считал.
   - И не собираюсь. Словом, ты меня понял, Сашенька?
   Саша поглядел на сторожа с плохо скрытой ненавистью, но - делать нечего зашагал к шлюпке. Пока Зодиак бился о волну, летя к снабженцу, пока прыгал у его борта, пока возвращался назад - Кригер стоял у ворот объекта, скрестив на груди руки, и ухмылка по его лицу бродила даже мечтательная.
   Вечером, когда он щипал топором лучину, рация ожила голосом старпома:
   Одиннадцатый - Двести двенадцатому...
   Кригер неторопливо подошел к рации, ответил.
   Старпом говорил хрипло и сбивчиво:
   Не можем с Центральным связаться. Позови его, передай, что у нас главный двигатель по правому борту стоит. Не знаю, как на одной машине по этой волне... Если б не твоё подтверждение, проскочили бы еще потиху.
   Вас понял. А на контейнеровозах- то было поприятнее, а, Александр?
   Глава вторая.
   Кригер мечтает и вспоминает
   Долго не мог заснуть. Сначала в сторожке было жарко и душно от печки, сжёгшей весь кислород. Но печка быстро остыла, и сквозь фанерные стены потек сентябрьский холод.
   Я лежал на топчанчике вначале раздевшись, потом укрывшись байковым нечистым, местами протертым до свечения одеялом. Потом набросил поверх одеяла и ватник. Вставать и подтапливать печку не хотелось.
   Я думал.
   О своем разводящем, ничтожном Игоре Марьяновиче. О старшем помощнике со снабженца, пьяненьком и жалком Саше. Но больше всего - о диспетчере с Центрального поста.
   Я отчетливо видел перед собою его лицо. У меня от природы живое воображение, а эстетически напряженная жизнь развила его до чрезвычайной степени. Стоит мне мельком подумать о человеке, даже никогда мною не виденном, и он как живой встаёт передо мною, со своими особенностями мимики и пластики, со своими обертонами голоса и со своими деталями одежды.
   Фёдор, как он увиделся мне, был лет сорока, из тех, про кого говорят: пожил на своём веку. Плотная, но не грузная фигура. Быстрые и уверенные движения. И - маленькие глаза, как два клыка. Волк.
   Он не чета отребью вроде старпома Саши или мелкому фату вроде моего разводящего. В нём сила, которой я не могу не чувствовать и которую я уже начинаю ненавидеть. Он убийца.
   Теперь я не сомневаюсь в том, что ему приходилось убивать людей. Я только пытаюсь решить для себя: как он их убивал? Наслаждался ли подолгу мучениями жертвы? Или приканчивал её мгновенно, не тратя времени и сил сверх необходимого и в следующую минуту забывая о сделанном?
   Я склоняюсь к последнему. Люди с такими глазами слишком грубы для утонченных наслаждений. По звериной своей повадке они расправляются с себе подобными, лишь когда вынуждают обстоятельства. Стоны и вопли умирающих не вызывают в них сладострастных содроганий, но и не будят жалости.
   Я представляю себе Фёдора в детстве.
   Пробую вообразить, как мама гладит его по пушистой головке, как заглядывает в его немного удивленные, как у всех детей, глаза. У меня ничего не получается. Я ясно вижу и усталую маму, и забавного малыша - но я знаю, что этот ясный мальчик не мой диспетчер, а женщина - не его мать.
   Я продвигаюсь в моих мысленных исследованиях немного дальше и понимаю, что Федя совсем не знал родителей. Он рос круглым сиротой и воспитывался в детском доме, но, в отличие от других сирот, нисколько не отставал от ухоженных домашних детей ни умственно, ни физически. Цепкостью же, хитростью и безжалостностью он превосходил не только их, но и товарищей своих по приюту. Он был из тех воспитанников, которых побаиваются и вор-директор, и садист-воспитатель, и даже сам заведующий столовой.
   Это был страшный ребенок. Он никогда никому не строил подлянок - просто потому, что не нуждался в таком средстве самоутверждения. Он не участвовал в детдомовских играх вроде такой вот: окружить спящего, усесться ему на грудь и на ноги, прижать к коечке руки - и по очереди пихать в полуоткрытый, с натёками слюны рот немытые маленькие члены.
   Но и с ним сыграть подобную шутку никто бы не решился. Хотя он был всегда один и не прибивался ни к одной из детдомовских компаний, все знали, что самой мелкой обиды он не спустит. Если с утра его загнать в угол толпой, то уже вечером он начнет отлавливать врагов по одному и бить насмерть - пока, если успеют, не отнимут старшие.
   Возможно, что уже в те детдомовские годы он совершил первое свое убийство. Ему было лет семь или восемь, но ни директор, ни учителя, ни даже следователь прокуратуры не заподозрили, что с бесследным исчезновением одного из детдомовских шишкарей был как-то связан этот очень способный, хотя нелюдимый и замкнутый мальчик. О чем-то догадываться могли товарищи, но они молчали. Они не делились своими догадками даже друг с другом в ночных перешептываниях среди спящей палаты. Так велик был внушенный Волчонком страх. Каждому из них инстинкт говорил: пройдут годы, все они вырастут, и однажды, по возвращении заматеревшего Волка, начнут бесследно и безвозвратно исчезать те, кто когда-то мог быть слишком разговорчив в беседе со следователем.
   Потом с Фёдора мысли мои переключаются на меня самого. Как я только что вспоминал за него его детство, так теперь выхватываю памятью отрывки из своего собственного. Я вспоминаю тех, чей взгляд от страха когда-то так же делался бессмысленным, как сегодня взгляд забияки-матроса.
   Вот, например, Марек Гольдман из параллельного класса. В рабочем посёлке, куда судьба еще до моего рождения забросила из Ленинграда моих родителей и где я вырос, евреев не любили. Я сам наполовину еврей - быдло даже изобрело для таких, как я, наименование половинка, или полтинник. Считается, что еврейская кровь передаётся лишь по материнской линии, от отца же еврея мало шансов унаследовать сильную восточную породу. Отчасти это верно и в моём случае - хотя мой случай, безусловно, слишком сложен, чтобы подпадать под какие бы то ни было категории. От отца у меня - лишь фамилия да короткопалые руки с некрасивыми плоскими ногтями. Я не стыжусь этого уродства и даже подчеркиваю его, выставляя руки напоказ. Оно не портит моего облика, а оттеняет его.
   Но возвращаюсь к Мареку. Соученики не забывали о том, что он еврей, но травили его скорее по привычке: вяло и без выдумки. Проходя мимо, ему отпускали пинок под зад или чилим по затылку - но могли и не отпустить. Марек при приближении возможного обидчика на всякий случай всегда вздрагивал и замирал - в надежде, что на сей раз обидчик будет спешить и не обратит на него внимания. Почти никто не задерживался около него дольше, чем на один пинок или на один чилим. Лишь одному мне никогда не прискучивало подолгу упражняться с Мареком. Я отводил его в укромный угол и заставлял декламировать на разные лады:
   Мы, евреи - все солдаты.
   Как война - так фр-р-р тайга!
   Марек всякий раз старался проговорить стишок именно так, как я требовал. Я слушал и со свойственной мне уже тогда острой наблюдательностью вглядывался в его глаза. В этих глазах медового цвета за животною боязнью я различал бесконечное терпение и неотделимую от него силу не этого униженного юноши, но всего его народа.
   Разумеется, мои занятия с Мареком были разнообразны. Он был тщедушен и слаб, и я часто заставлял его отжиматься от пола - порою и сам садясь к нему на плечи, чтобы ощутить, как бессильно вздрагивает подо мною худая лишенная мышц спина. Или устраивал музыкальные вечера, если случались поблизости зрители - которых, в сущности, я уважал не больше, чем самого солиста. По моей команде Марек, не имевший ни голоса, ни музыкального слуха, затягивал что-нибудь из нравившегося публике: например, Гоп со смыком. Либо изображал тапёра из салуна на Диком Западе:
   Твоя мартышка мочит х...й в моём стакане!
   при этом тряся руками, как при игре на фортепиано.
   А я, не взглядывая в сторону зрителей и тем менее зрительниц - как противны мне были эти клуши с толстыми ляжками, которые они из-под коротких юбок выставляли напоказ для таких же животных, как они сами! - всё пытался проникнуть в глубину его медовых глаз. Меня остро занимала эта загадка: как многократно отринутый Богом и тысячелетиями гонимый людьми народ ухитрился пережить всех своих гонителей - и, страшно сказать, не переживёт ли самого Бога? И в то же время, как бы со стороны, я любовался собою. Я был плечист, крепок и особенно привлекателен рядом с худым сутулым Мареком.
   Потешаясь над Мареком, мои однокашники ни разу не спросили меня: А сам-то ты, Кригер... Не пархат? Справедливости ради отмечаю, что для подобного вопроса требовалось куда больше отваги, чем для рутинного пинка под зад Мареку Гольдману. Мой вес еще до окончания школы достиг восьмидесяти килограммов, и двухпудовую гирю я выжимал каждою рукой не меньше тридцати раз.
   Никого, пожалуй, не вспоминаю я с такою ясностью и с такою благодарностью, как Марека. Натуры, отдающиеся во власть половому инстинкту, воспевают первую любовь - но насколько же выше и богаче чувство, которое я испытывал к Мареку! И как многому научают подобные взаимоотношения - как в сфере высокой эстетики, так и на почве простых житейских премудростей. Например, где как не на живом примере узнаешь, что угроза боли действует быстрее и вернее, чем сама боль? И что за объект эстетических этюдов вряд ли кто вступится - особенно если симпатии аудитории не на его стороне.
   Я продолжаю вспоминать - и вот из школы в уральском посёлке переношусь в зал старинного здания на Университетской набережной. Если скосить глаза, то видно, как дрожит в Неве золотой купол Исаакиевского собора. Я позволяю роскошь полюбоваться им, но ненадолго. Я занят. Идёт собеседование перед приёмными экзаменами.
   На собеседование я пришел с открытым и немного наивным лицом комсомольца с периферии. Такие, безусловно, нужны Университету как источник свежей здоровой крови. Я с такою бескорыстной готовностью отвечал на вопросы мандатной комиссии, что каждому из них стало ясно: этот не подведёт! Слава Богу, в лице у меня нет почти ничего семитского, а темные глаза и волосы могут быть и казацким, и татарским следом.
   С фамилией было сложнее. Но, изучив лица членов мандатной комиссии - ни единой морщины на пятерых, хотя каждому за пятьдесят - я еще раз убедился, что моё оружие - славянское простодушие. Никаких еврейских штучек! Предвидя это, я и в анкете написал прямо: да, отец еврей. А сам я русский. И в паспорте так. И при получении паспорта год назад - никаких попыток перекраситься из Кригера в Юдина. Krieger - это не столько даже на Jiddisch, сколько на Deutsch. Значение: воин. А разве еврей воин? Он маклер, торговец, комиссионер - а для войны слишком хитёр и пронырлив. Разве что годится по интендантской части.
   Глядя мандатной комиссии в десять глаз, я честно и откровенно рассказывал, что отца я почти не знаю, что родители развелись, когда мне было три года, и с тех пор я считанные разы видел Александра Иосифовича Кригера и никогда не переписывался с ним. Я говорил так убедительно, что им оставалось только признать этого полтинника как раз за того, кто им нужен, чтобы загородиться при случае от обвинений в антисемитизме: позвольте, у нас на скандинавском отделении студент Кригер... Учится отлично. Нет-нет, отсева по национальному признаку у нас нет и быть не может. Единственный критерий академическая успеваемость в сочетании с высокой сознательностью и пониманием курса партии.