Страница:
Но, глядя на плачущих арабских девочек, согбенно и безрадостно моющих посуду на кухне, Анна думала о том, как трудно вне системы хоть в чем-то реально помочь человеку. Каково это – в одиночку карабкаться по скользкой и грязной полусфере жизни, ловко сбивая при этом пяткой других? Вот, к примеру, мусульманская полусфера планеты выдавливает из жизни на самую дальнюю обочину своих матерей, дочерей и жен, создавая блага только мужчинам, конечно, за счет рабства женщин. Честно ли это, если за подобное нынче еще стоят миллионы?
Так в чем и как найти четкость понятий в реальной жизни, а не в выдумке, даже если она и всеобъемлющая, как религия, обещающая правдивость и честность человеческих отношений, политологических и общественных, лишь… на небесах? На каком-то… другом свете. Хотя сами проповедники не очень-то спешат к межпланетным тропам в темные холодные сгустки Галактики. Даже во имя обещанного другим миллионолетия! И что может защитить твою жизнь от бесчестия и подлости чьих-то предрассудков? Как оборониться без каких-либо полков и дивизий?
«Почему своих погибающих соратников в других странах не защищает моя страна? – неожиданно вдруг всплыла мысль у Анны, и, как звезда вечером, начала разгораться ярче и ярче. – Почему никто не боится, что за убитого во время переворота сторонника социализма, сторонника земных благ для каждого народившегося в этом мире человека, хоть кто-то будет наказан?».
Прыгающие за окном воробьишки взлетели, сели на подоконник, явно подслушивая чужие мысли. Но и они не могли в миг или даже в столетие решить сложнейшие проблемы цивилизации.
Неожиданно покинул Москву Рахман. Его вызвали на родину, чтобы создать в стране первую коммунистическую газету на арабском языке. Компартия поручила ему создать издание, на страницах которого будут писать о бедах дехкан, ремесленников, подсказывать, как справиться с трахомой, как помочь сироте. Восхищаться яхтами и дворцами нуворишей в этом издании не будут.
А Хади вскоре начал писать диплом об отрицательных вероятностях в квантовой механике. Анна исправляла в нем орфографические ошибки. Иногда они отрывались от работы, о чем-то спорили. Потом долгое время в их комнате говорило только… радио.
После защиты диплома роковая черта, которая должна будет отделить их друг от друга, приближалась неумолимо.
О чем думала в ту пору Анна? Она представляла, как самолет, на котором полетит Хади домой, взмоет к рыхлым неровностям облаков, мелькнет над лугом, над поймой, по теплым травам которой бегала она сама во время первой студенческой практики. Потом махнет крылом Анатолийскому плато и длинному, узкому, как корыто, морю, названному отчего-то Красным, хотя в древности его называли Лазурным. Холодное алюминиевое брюхо машины промчит над первым порогом Нила, над вторым, оставит позади себя поле, на которое африканский крестьянин до сих пор качает воду шадуафом, приспособлением, напоминающим русского «журавля» с противовесом. На берегах Нила до сих пор не принят коллективизм, потому и торчит человек на поле одиноким журавлем целыми днями.
Под летной трассой промелькнет древняя столица Нубии – Фарас. Когда-то в ее развалинах, рассказывал Хади, была найдена прекрасная терракотовая ваза с любопытным рисунком – кольцом из десяти только левых глаз. Нынче древний город покоится на дне Нила под сорокаметровой толщей воды. Но ваза с редким рисунком стоит в музее древностей. По мнению суданцев, столько же глаз, левых и правых одновременно, нужно иметь теперь каждому нубийцу, чтобы выжить в родной стране: военная хунта ввела новую поправку в Конституцию – за участие в забастовках – смертная казнь.
– Оставайся у нас! – предложила Анна.
– Зачем? – спросил он, оторвавшись от работы. – Чтобы мне вместо чая подавали мочу? Ходить по улицам и оглядываться, не ударят ли в спину, не убьют ли в электричке? Задачи вашего правительства меня устраивают, но разве все это принимают? Ваши люди не понимают, что к социализму надо подтягивать весь мир, а для этого самим надо быть гуманнее. Я же слышу разговоры о том, что мы тут лишние, мы – нахлебники, мол, это поле египетское – зерно потом отошлют в Египет, а это эфиопское. Я не иждивенец. Я хочу быть на своем месте. У меня – собственная страна. И еще не хочу, чтоб презирали девушку, которая идет по улице рядом со мной. Мне это невыносимо. Я хочу домой, чтобы свободно жить и заниматься своей работой.
От расизма здорово перепадало и Анне. Как-то в лифте в главном корпусе МГУ ее ударили изо всех сил кулаком в спину. Девушка даже не оглянулась, чтобы Хади не заметил этого оскорбления, дабы не спровоцировать драку, от которой с двадцатого этажа могли бы рухнуть все.
– Хочешь, я еще кое-что тебе расскажу?
Молодой человек отложил страницы недописанного диплома и поведал:
– У нас вокруг Хартума давно нет крокодилов, вывели всех, но откуда ни возьмись, вдруг вылез на берег какой-то один и пополз по набережной… прямо ко дворцу юстиции. Ну и смеялся тогда народ, что даже зверье не выдержало порядков и поползло к правительству с протестом. Как видишь, мне надо скорее туда…
От воспоминаний в теплых волнах нежилось сердце Хади. В холодных, и даже ледяных, тонула в это время Анна. Ей не хотелось расставаться, хотелось удержать его около себя ценою даже безумного поступка: сорвать бы с неба самолет, преградить путь поезду, огромной скалой возникнуть на пути корабля. Лишь бы всегда видеть его руки, тянущиеся к ее косам.
А что же Хади? На мгновение его взгляд, обращенный к Анне, стал каким-то щемящим, но через минуту… будто ничего не происходило.
Представив, что она для него отнюдь не Галактика, не целый мир и даже не осколок от этого мира, Анна поежилась, но взяла себя в руки и через минуту уже казалась спокойной. Хади рядом тоже был весел, добр, сдержан. А руки его, что так любили мять холодный снег в глубине оврага над Москвой-рекой, вовсе не вздрагивали. От разговора с Анной он не собирался мягчеть, ломаться, будто белые чугуны, ровно по краешкам.
– Ну, скажи хоть что-то, – молила про себя Анна, думая о том, что она собственными глазами видит, ведь не чужая она ему, не с соседней же лавочки на лекциях…
– Боюсь я за тебя, не выживешь ты у нас, – сказал как-то задумчиво парень. – Знаешь, какая жизнь у нас?
– Какая?
Арабы любят гулять вечерами по тротуарам вместе с детьми и женами. Перекинутся парой слов с соседом, знакомыми. Спросят о здоровье всех членов семьи. Посплетничают. В любом городке страны повсюду ресторанчики и кафе, но… за столиками только мужчины.
– Шагни ты в кафе одна, тебе стакана воды не подадут. К тому же ты не имеешь права идти по улице одна. С тобой всегда должен быть мужчина, даже если ему только шесть лет…
– Как? Что это за унижение? Почему у вас женщина как запретный пол, как существо из-под полы, хуже рабыни? В этой традиции много подлости. Да я бы…
– Что ты?
– Коль вам так не нравятся женщины, я увела бы их всех в другую страну. Или на другой континент. К нам в леса, в тайгу. Бегите тогда за ними тысячи километров!
– Может, и на другую планету?
– А что? Планета Нибиру подходит. Вот и живите без нас! Ваш мир не достоин женщин…
Хади хохотал минут пять, разводил руками, садился на стул, вставал, опускался на диван.
– В тебя двух дерущихся крокодилов подсадили? У тебя пропеллер впереди? – наконец-то проговорил он. – Да тебя у нас тут же прихлопнут. Наша жизнь и ваша – несовместимые миры. Поняла теперь, почему я за тебя боюсь? Ты же активная… Ты нигде не сможешь присмиреть.
И на этот вопрос она, окаянная, виноватая лишь в том, что в его жизни есть, не смогла ответить. Чувствовала только, что любила бы его каждую минуту, а уж тем более – обездоленного, обиженного, все равно же – вдвоем, хоть в мыслях, но вдвоем, и придумала бы, в конце концов, что-нибудь. Шила бы, вязала, учила бы ребятишек русскому языку, писала бы книги, собирала хлопок… Миклухо-Маклай выжил, кажется, в более трудной ситуации.
Словом, Анна по-прежнему за себя не боялась, а он тревожился за нее как за ребенка. Через мгновение на теплой ладони парня лежала брошь: из светлой кости какого-то африканского зверя – бегущая по саванне лань.
– Бери. Ты на нее похожа. Такая же стремительная и нежная, – проговорил с грустью он.
В огромном доме в двадцать этажей, главной неприятностью в котором была крикливая комендантша, жизнь девушке казалась мелким парным морем: все можно переплыть, перепрыгнуть, уехать куда угодно и пойти куда хочешь. Потому при любом сопротивлении она сжималась как пантера, готовая к яростному натиску, мол, прекрати отказываться от меня, прекрати возводить между нами границы, самые настоящие, государственные, с часовыми, постами и глубочайшими водоразделами. Однако вопросы Хади были так разумны, так оправданны, что у нее мгновенно опускались руки: конечно же, он прав, жизнь и впрямь не оставляла им ни одного приемлемого хода.
– Какие-то мы с тобой поперечные, целому миру и во всем поперечные! – бросила в сердцах девушка.
Обидевшись на весь земной шар, она повернулась к двери и пошла к себе. Через минуту увидела, что за ее спиной шагает Хади. Так они непрерывно и ходили друг за другом, то он за нею – на север, то она за ним – на юг.
Оставшийся апрель с весенними проталинами пролетел за несколько минут. Как только из Африки вернулись грачи, Хади защитил диплом о проблемах квантовой механики и купил билет на самолет. В этот день вспыхнула в оврагах черемуха и засиял вдоль дорог жасмин.
– Возвращайся, – просит Анна. – Мы опять будем кататься на коньках, бегать на лыжах и долбить науку. Только не забывай русский язык, – продолжает она и шутливо добавляет, – а то вновь будешь… облизывать картины с маслом.
Весенний дождь вымыл ракитник, хрупкие ветви ив и экспресс, который шустро бежал к Шереметьевскому аэропорту.
– Береги себя, – просит Анна.
В аэропорту дикторы на многих языках мира объявляли посадки на лайнеры, улетающие во все концы света. И как же интересно было в этом зале! Сновали женщины в сари, мужчины в тюрбанах. В длинных шелковых платьях стояли китаянки. Проплыло мимо африканское бубу. Ну, тебе музей, двадцатый век в разрезе, словно геологический пласт. За несколько часов тут можно столкнуться с людьми разных рас и наций, вероятно, и многих философских воззрений, скорее всего, именно тут можно понять сущность всего того, что происходит нынче в мире.
За окнами нарастал гул самолетов, сквозь который с большим трудом до сознания Анны прорвался голос диктора, объявившего о посадке на лайнер, отправлявшийся в далекую Африку.
– Тебе пора, не забывай меня!
Хади привлек Анну к себе и в последнюю минуту тихо вдруг произнес самое для нее желанное и сокровенное:
– Жди меня! Я вернусь… Непременно к тебе вернусь! Мы с тобой не расстанемся.
Анна по инерции еще шептала последние напутствия и не сводила взгляда с Хади, который уже поднимался по лестнице и махал рукой до тех пор, пока не исчез за тонкой стеклянной дверью с надписью «выход». Дверь качнулась за его спиной и замерла.
«Выход из Советского Союза, – подумалось Анне, а следующий вопрос возник поневоле сам: – Что же его там ждет?».
В это время усилился гул моторов на взлетном поле, потом послышался гул самолета. Наконец в небо устремился тонкий ровный звук улетающего лайнера. И лишь тогда Анна поняла всем сердцем сказанное ей несколько минут назад: «Мы с тобой не расстанемся!». Значит, таки «жди»!
И уже виделось ей, что Хади прилетит в такой же синий день. Дождь также вымоет улицы, дома, деревья, и мир будет чистым, прозрачным, как нынче. И вздрогнут веточки Шереметьевского леса от радости тот момент, когда в Москве совершит посадку его самолет.
Через некоторое время из далекой Африки пришло письмо. Хади говорил о себе, о том, что он каждое утро выходит на поиски работы, а ее пока нет, оттого он уже член профсоюза безработных.
На стенах домов в городе то и дело встречаются лозунги: «Требуем работу! Работа – основа прогресса».
Еще писал, что очень скучает по Москве, университету и уже чувствует, что его лучшие годы прошли в Москве.
«Когда вечерами приходит друг, мы часто спорим о путях развития нашей страны. Каждый из нас верит, что она все-таки пойдет по пути демократии и прогресса. После его ухода, когда на душе становится пусто, я вынимаю твою фотографию и долго гляжу на тебя. На ней ты такая же милая и веселая. Пока не ясно, – добавлял молодой человек, – когда я вернусь в Москву, ясно одно: я непременно вернусь…».
В ответ Анна написала, что ждет теперь не только его, но и ребенка, а он уже сделал первые успехи: зашевелился на целую неделю раньше. И в этот день солнце подарило ему свое тепло, яблоко – витамины, птицы спели лучшие песни и даже река за окном потекла медленнее, чтобы прислушаться к его только что зародившемуся дыханию. Анна тоже отдает ему лучшее – настроение, чувства, и каждую минуту – думы о нем.
В письме были подробно описаны дорожки, на которых она каждый день теперь дышит свежим воздухом у реки, пролетающие мимо птицы и заблудившиеся на юге Москвы облака.
В ответ вскоре лег перед Анной долгожданный конвертик: «рад получить сообщение, что у меня будет наследник! Надеюсь, что это будет самый талантливый в мире малыш и первый свой крик он издаст по-арабски, а слово «мама» скажет по-русски. Ребенок мой, и никаких гвоздей. Все мои чувства с вами!».
В больнице – только и разговору, кто как рожал. Жена милиционера Надежда с удовольствием рассказывает, как во время родов она намотала на руку халат акушерки, чтобы не отпустить от себя ни на минуту. На других – плевать. Перед этим же позвонила начальнику мужа и потребовала, чтобы тот обеспечил в родильный дом телефонный звонок аж… с Петровки.
Досталось на орехи мастеру спорта Татьяне. В трудную минуту она так напряглась, что оторвала железные поручни на каталке. Теперь ее ругают даже санитарки.
Многие медсестры сердиты на Кумари из Индии. Во время родов индианка скандалила больше других и била акушерку ногой, чтобы та не вздумала приблизиться к ней. Роженица – из высшей касты, потому роды, с ее точки зрения, имел право принимать только… главный врач. Который, кстати, ради нее и примчался в больницу среди ночи.
Но трудности уже у всех позади. На руке у каждой женщины – крошечный браслетик с номером и датой рождения ребенка. Заходит няня, выкрикивает имя Кумари, подносит ей огромные розы в метр длиной. Надежда получает банку черной икры. Татьяне передали гвоздики.
– К вам пришла Ира, – наклонилась над Анной няня, – что передать?
Анна ничего не может передать. Горло ее сдавлено и слезы, как градины, щелкают по лицу, рукам, одеялу.
– Ничего не надо передавать, – с трудом выдавливает она. – Не надо цветов. Он умер, мой мальчик.
Тут она заметила браслетик из клеенки и марлевых тесемок, который уже не обозначает того, что на нем написано – ни имени ребенка, ни его будущей жизни, заметила его, бестолково болтающийся на руке, осторожно развязала и положила на тумбочку.
Остальные роженицы в белых косыночках, обладательницы на земле самого заветного, виновато прячут глаза кто куда. Они проскочили, удачно прорвались сквозь все трудности, а вот Анна…
– Устала, – сказала она акушерке, потому что уже целые сутки лежит в предродовой, желая в эту минуту одного: хоть бы часок вздремнуть.
В палату приходят женщины: одна, другая, третья, охают, кричат, вскоре исчезают за таинственной дверью. Кроме ее одной.
На Шаболовке в этот день пробовали воздействие наркоза на женщин во время родов, и акушерка, желая помочь писавшему диссертацию будущему медицинскому светилу, сказала Анне.
– Дам я вам наркоз. Часок поспите, а потом рожать…
И чтоб никто не мешал, отвела роженицу в дальнюю палату. Но вскоре кончились часы ее работы, а следующая медсестра, возможно, и не знала, что в дальнем углу коридора уже зарождается чья-то трагедия.
Анна спала как бизон, целых шесть часов, как большой тупой мамонт, уснувший навеки в вечной мерзлоте, а иначе как понять, почему она лишилась вдруг чуткости, почему не услышала, как один на один бьется за жизнь ее ребенок, что ему плохо, он задыхается и умирает?
Охнув, акушерка схватила его за ножки, подняла вниз головой, шлепнула по золотистой попке.
Мальчишка молчал. Ему дали еще порцию шлепков, подбежали с огромным шприцем и он, очнувшись, наконец-то засипел. Не закричал, не загорланил, а засипел: ему слишком долго не помогали, когда он шел к людям, забывчивым и не всегда добросовестным.
– Ребенок очень тяжелый, – наконец-то проговорила акушерка, и беда опять начала вползать в его жизнь: побежали за кислородной подушкой, кинулись к тазу с водой. Мальчишка мучительно сипел в детской еще одни сутки, потом зашла в палату медсестра и сказала Анне, что спасать его негуманно, мол, врачи сделали все.
– Что же вы натворили! – подняв голову с подушки, выкрикнула Анна. – Если бы вы знали, что вы натворили!..
Она упала на подушку и забилась в истошном крике.
– Что вы так переживаете, еще родите! – как-то некстати и не совсем удачно проговорила и нянечка около скорчившейся от страданий Анны, которую ломало от боли и крутило от гневной мысли, что вот она, будущая мать, отмерила своему ребенку жизни столько, что целому македонову войску хватит. Включила в его бесконечные дни путешествие на Гаити, Яву, уйму талантливых книг на его полку уже поставила – Бальзака, Сартра, Толстого… Изучи все, но выбери только доброе отношение к людям… Придет твой час, полюби синеокую… И никогда не обижай…
И вместо этого огромного объема жизни у сына – лишь один закат и несколько лучей солнца на пылающих яростным багрянцем кленовых листах.
– Уйдите! Немедленно уйдите! За такую работу вам руки перебить надо! – кричала Анна. Но медсестра, бедолага, отвечающая в эту минуту за чужую неряшливую работу, упорно не уходила, будто догадывалась, что боль эта будет кричать в душе Анны целую жизнь. Как вскоре начнет биться и другая, почему письма из Африки перестали приходить в Москву даже на слонах? Неужели ее в жизни Хади развеяли ветры, выполоскали дожди, уже занесло песками?
Впрочем… Если два человека не смогли толком встретиться, какие претензии могут быть ко всему человечеству? И к тем же пескам. Выходит, что и впрямь люди заточены в своем времени и перепрыгнуть его не способны. Вот и они с Хади не смогли перелететь через свою эпоху, чтобы попасть в какой-то неведомый, далекий, очень добрый и человечный по отношению к ним мир. Так что отрицательные вероятности бывают не только в квантовой механике.
Катастрофа – это не только тогда, когда падают с колеи поезда, но и когда катится под откос душа. Одна-единственная. Обычная человеческая душа. Вовсе незаметная для других. Катится, путается в траве, ищет какие-то корни, чтоб уцепиться, спастись, но как это получится, если так далеко улетает от тебя вся прежняя жизнь. Что тут можно найти?
Вроде еще мерцает над головой по ночам Большая Медведица. Замирая на перекатах, не очень-то спешит к морю река, вновь сияют на клумбе ромашки… Но вокруг тебя все какое-то чужое, все не то. И не для твоего настроения эти цветы, не для твоего нового хода жизни прежние радости.
Хилый, корявый росток, мало радующий других… Вот такой даже себе виделась нынче Анна.
Возможно, виделась она теперь такой и другим: вдруг перестал здороваться в коридорах общежития физик Мухаммед. Высоко подняв голову, он величественно и спокойно, будто верблюд, проплывал мимо. Любимчик университетской дирекции мгновенно решил, что знакомство с нею ему теперь ни к чему. Анна общалась нынче с ним на страницах его только что изданной книги. В ней он писал о том, как хорошо живется иностранным студентам в Союзе, а лично он просто обожает советских людей.
Ловким незаметным ужом проскальзывал мимо Анны Халим.
Но Рая, девушка философа Фарука, сама напросилась в гости. И заплакала, как только оказалась на стуле.
– Что случилось, где твой Фарук?
Рая долго сидела в обнимку с сахарницей.
– Понимаешь, – наконец-то заговорила она, – мы с ним расстались.
– Как так?
Высокий красивый парень с яркими, как у газели глазами, мгновенно встал перед глазами Анны.
– Он сказал, что с женщиной своей национальности ему будет лучше. Потому что европейские женщины очень вольные.
– В общем, вернулся в каменный век, – с юмором заметила Анна.
– Не совсем так, – вытирая слезы, возразила Рая. – Он начал утверждать, что я не буду его ждать, когда он окажется в тюрьме. Боится, что я не буду ему верной.
– Заранее испугался? Вроде как – превентивно…
– Выходит, что так. Как будто для него, революционера, женитьба на иностранке – это авантюризм в любви. Встречаться – не авантюризм. Остальное, видите ли, афера. Теперь однокурсники надо мною смеются, мол, ну что, шлюха для черного, получила от него же по морде?
Что могла ей ответить Анна? Что могла противопоставить такому шовинизму в личных делах? Как возразить против бессовестных и железобетонных аргументов парня с феодальным мышлением? Неужели и впрямь бывает в личной жизни возврат в пещерный век?
– Может, не любил?
– Не знаю.
Рая совсем пригорюнились. Анна жалела о том, что в этот момент не было рядом с ними Стендаля с его острой мыслью во взоре, чтобы писательским взглядом окинуть ситуацию и написать бы еще одну главу для нового романа «Белое и черное». В которой бы отметить, как чернокожий юноша свое обычное личное предательство выдает едва ли не за подвиг. Как привыкшие встречать неприятности по отношению к себе в другой стране африканские парни беззастенчиво причиняют уйму боли тем, кто их полюбил, принял, помог во всем, в чем только мог.
Понимают ли они, что расизм, который обрушивается на них в других странах, обрушивается и на головы их возлюбленных? И за что девчонкам такое терпеть, когда с ними и любимые поступают не по-людски? Ладно бы, когда одна беда на двоих, это хоть как-то, но одолеть можно, но за что им, хрупким, беззащитным, нежным и очень честным по отношению к своим избранникам, платить за расизм уже и после разлуки? Почему эти ребята, ради счастья которых поднялись на баррикады женщины, дернули с этих вершин первыми?
Если Фарук понимал, что Рая для него – лишь сезонный листок на ветке, обреченный в любой момент упасть на землю, под чужие ботинки, стоило ли тогда, будь он предельно честным человеком, вступать в такие сложные и трудные для обоих отношения? Значит, парень, живя в другой стране, бессовестно использовал чужую жизнь, загодя ведая о том, какую беду потом принесет девушке.
«Может, правы были мои однокурсники, когда прислали мне черную метку? – обдумывала Анна уже совсем иной ракурс той же ситуации. – Может, они заботились обо мне, вот так просто, по-племенному, на примитивном уровне, мол, это наше, не трогать?».
Тогда выходит, что права обоюдная беспардонность. И правы те, кто делит людей на белых и черных, бедных или богатых, сильных и слабых. Тогда можно жить без идеалов, и бунт, в противовес Сартру, не всегда прав? Можно, выходит, принюхаться к любому свинству, что и делало человечество в расовых вопросах много веков. Не совсем смиренно, конечно, но жило ведь как-то. Жило, как получалось, без какого-либо уважения к Копернику, Джордано Бруно, к изобретателю Тесле, который первым на земле подал постоянное электричество в дома, а банкир Морган вышвырнул физика из офиса и разорил его лишь за то, что ученый хотел продолжать свои опыты по беспроводной передаче энергии на далекие расстояния.
А за что убили Мартина Лютера Кинга? За идеалы же…
Но без них как жить на планете? Любоваться намордниками религиозных средневековых палачей, грязными ордами Чингисхана, черными эсэсовцами?
В страницу Истории Анна навсегда вписала бы свой постулат: без идеалов – не жить. Ни утром, ни вечером. Ни в нашем веке, ни через десять веков. Ни в море, ни в поле. Без идеалов любой простор окажется склочной кухней или местом для побоища во имя чужой алчности и зависти. Без идеалов человечество – просто помойка. В лучшем случае. В худшем – нагло поднесенный к чужому подбородку кольт. И на знамени каждой жизни должен быть вписан признанный всем человечеством идеал – светлого отношения к другому.
– Не огорчайся, – сказала Анна на прощанье подруге. – Ну, не повезло, явно не тот человек встретился. Пусть тебе поможет мысль о том, что у нас учились не только предатели. Слышала что-нибудь о Рахмане?
И напомнила: Рахман вновь прилетел в Россию, тайком, через три границы, потому что жил в это время не у себя на родине, а по заданию партии – в чужой стране. Но когда он узнал, что его Лена родила сына, тут же оказался в Москве, и они уже втроем вылетели к нему на родину.
Для Раи ничего из прежней жизни уже не имело значения. Она в этот момент вырывала из себя прежние чувства, будто дикую яркую лилию, прямо с корнями, вплоть до мельчайших нитей, которые обычно не летят за стеблем, а остаются в почве, чтобы дать жизнь еще какому-нибудь ростку. Но какие могли быть тут ростки, если вчера Фарука уже видели с другой девушкой? Родом из той же страны, что и он сам.
Поговорив немного о деревенском житье-бытье, – Рая работала директором сельского Дворца культуры и приезжала в МГУ на сессии, – она попрощалась и, словно птица с истерзанным крылом, медленно вышла в коридор. Больше ее в МГУ никто не видел. Зато каждый день на лестничных маршах встречался Анне Фарук со своей молодой женой.
Так в чем и как найти четкость понятий в реальной жизни, а не в выдумке, даже если она и всеобъемлющая, как религия, обещающая правдивость и честность человеческих отношений, политологических и общественных, лишь… на небесах? На каком-то… другом свете. Хотя сами проповедники не очень-то спешат к межпланетным тропам в темные холодные сгустки Галактики. Даже во имя обещанного другим миллионолетия! И что может защитить твою жизнь от бесчестия и подлости чьих-то предрассудков? Как оборониться без каких-либо полков и дивизий?
«Почему своих погибающих соратников в других странах не защищает моя страна? – неожиданно вдруг всплыла мысль у Анны, и, как звезда вечером, начала разгораться ярче и ярче. – Почему никто не боится, что за убитого во время переворота сторонника социализма, сторонника земных благ для каждого народившегося в этом мире человека, хоть кто-то будет наказан?».
Прыгающие за окном воробьишки взлетели, сели на подоконник, явно подслушивая чужие мысли. Но и они не могли в миг или даже в столетие решить сложнейшие проблемы цивилизации.
Неожиданно покинул Москву Рахман. Его вызвали на родину, чтобы создать в стране первую коммунистическую газету на арабском языке. Компартия поручила ему создать издание, на страницах которого будут писать о бедах дехкан, ремесленников, подсказывать, как справиться с трахомой, как помочь сироте. Восхищаться яхтами и дворцами нуворишей в этом издании не будут.
А Хади вскоре начал писать диплом об отрицательных вероятностях в квантовой механике. Анна исправляла в нем орфографические ошибки. Иногда они отрывались от работы, о чем-то спорили. Потом долгое время в их комнате говорило только… радио.
После защиты диплома роковая черта, которая должна будет отделить их друг от друга, приближалась неумолимо.
О чем думала в ту пору Анна? Она представляла, как самолет, на котором полетит Хади домой, взмоет к рыхлым неровностям облаков, мелькнет над лугом, над поймой, по теплым травам которой бегала она сама во время первой студенческой практики. Потом махнет крылом Анатолийскому плато и длинному, узкому, как корыто, морю, названному отчего-то Красным, хотя в древности его называли Лазурным. Холодное алюминиевое брюхо машины промчит над первым порогом Нила, над вторым, оставит позади себя поле, на которое африканский крестьянин до сих пор качает воду шадуафом, приспособлением, напоминающим русского «журавля» с противовесом. На берегах Нила до сих пор не принят коллективизм, потому и торчит человек на поле одиноким журавлем целыми днями.
Под летной трассой промелькнет древняя столица Нубии – Фарас. Когда-то в ее развалинах, рассказывал Хади, была найдена прекрасная терракотовая ваза с любопытным рисунком – кольцом из десяти только левых глаз. Нынче древний город покоится на дне Нила под сорокаметровой толщей воды. Но ваза с редким рисунком стоит в музее древностей. По мнению суданцев, столько же глаз, левых и правых одновременно, нужно иметь теперь каждому нубийцу, чтобы выжить в родной стране: военная хунта ввела новую поправку в Конституцию – за участие в забастовках – смертная казнь.
– Оставайся у нас! – предложила Анна.
– Зачем? – спросил он, оторвавшись от работы. – Чтобы мне вместо чая подавали мочу? Ходить по улицам и оглядываться, не ударят ли в спину, не убьют ли в электричке? Задачи вашего правительства меня устраивают, но разве все это принимают? Ваши люди не понимают, что к социализму надо подтягивать весь мир, а для этого самим надо быть гуманнее. Я же слышу разговоры о том, что мы тут лишние, мы – нахлебники, мол, это поле египетское – зерно потом отошлют в Египет, а это эфиопское. Я не иждивенец. Я хочу быть на своем месте. У меня – собственная страна. И еще не хочу, чтоб презирали девушку, которая идет по улице рядом со мной. Мне это невыносимо. Я хочу домой, чтобы свободно жить и заниматься своей работой.
От расизма здорово перепадало и Анне. Как-то в лифте в главном корпусе МГУ ее ударили изо всех сил кулаком в спину. Девушка даже не оглянулась, чтобы Хади не заметил этого оскорбления, дабы не спровоцировать драку, от которой с двадцатого этажа могли бы рухнуть все.
– Хочешь, я еще кое-что тебе расскажу?
Молодой человек отложил страницы недописанного диплома и поведал:
– У нас вокруг Хартума давно нет крокодилов, вывели всех, но откуда ни возьмись, вдруг вылез на берег какой-то один и пополз по набережной… прямо ко дворцу юстиции. Ну и смеялся тогда народ, что даже зверье не выдержало порядков и поползло к правительству с протестом. Как видишь, мне надо скорее туда…
От воспоминаний в теплых волнах нежилось сердце Хади. В холодных, и даже ледяных, тонула в это время Анна. Ей не хотелось расставаться, хотелось удержать его около себя ценою даже безумного поступка: сорвать бы с неба самолет, преградить путь поезду, огромной скалой возникнуть на пути корабля. Лишь бы всегда видеть его руки, тянущиеся к ее косам.
А что же Хади? На мгновение его взгляд, обращенный к Анне, стал каким-то щемящим, но через минуту… будто ничего не происходило.
Представив, что она для него отнюдь не Галактика, не целый мир и даже не осколок от этого мира, Анна поежилась, но взяла себя в руки и через минуту уже казалась спокойной. Хади рядом тоже был весел, добр, сдержан. А руки его, что так любили мять холодный снег в глубине оврага над Москвой-рекой, вовсе не вздрагивали. От разговора с Анной он не собирался мягчеть, ломаться, будто белые чугуны, ровно по краешкам.
– Ну, скажи хоть что-то, – молила про себя Анна, думая о том, что она собственными глазами видит, ведь не чужая она ему, не с соседней же лавочки на лекциях…
– Боюсь я за тебя, не выживешь ты у нас, – сказал как-то задумчиво парень. – Знаешь, какая жизнь у нас?
– Какая?
Арабы любят гулять вечерами по тротуарам вместе с детьми и женами. Перекинутся парой слов с соседом, знакомыми. Спросят о здоровье всех членов семьи. Посплетничают. В любом городке страны повсюду ресторанчики и кафе, но… за столиками только мужчины.
– Шагни ты в кафе одна, тебе стакана воды не подадут. К тому же ты не имеешь права идти по улице одна. С тобой всегда должен быть мужчина, даже если ему только шесть лет…
– Как? Что это за унижение? Почему у вас женщина как запретный пол, как существо из-под полы, хуже рабыни? В этой традиции много подлости. Да я бы…
– Что ты?
– Коль вам так не нравятся женщины, я увела бы их всех в другую страну. Или на другой континент. К нам в леса, в тайгу. Бегите тогда за ними тысячи километров!
– Может, и на другую планету?
– А что? Планета Нибиру подходит. Вот и живите без нас! Ваш мир не достоин женщин…
Хади хохотал минут пять, разводил руками, садился на стул, вставал, опускался на диван.
– В тебя двух дерущихся крокодилов подсадили? У тебя пропеллер впереди? – наконец-то проговорил он. – Да тебя у нас тут же прихлопнут. Наша жизнь и ваша – несовместимые миры. Поняла теперь, почему я за тебя боюсь? Ты же активная… Ты нигде не сможешь присмиреть.
И на этот вопрос она, окаянная, виноватая лишь в том, что в его жизни есть, не смогла ответить. Чувствовала только, что любила бы его каждую минуту, а уж тем более – обездоленного, обиженного, все равно же – вдвоем, хоть в мыслях, но вдвоем, и придумала бы, в конце концов, что-нибудь. Шила бы, вязала, учила бы ребятишек русскому языку, писала бы книги, собирала хлопок… Миклухо-Маклай выжил, кажется, в более трудной ситуации.
Словом, Анна по-прежнему за себя не боялась, а он тревожился за нее как за ребенка. Через мгновение на теплой ладони парня лежала брошь: из светлой кости какого-то африканского зверя – бегущая по саванне лань.
– Бери. Ты на нее похожа. Такая же стремительная и нежная, – проговорил с грустью он.
В огромном доме в двадцать этажей, главной неприятностью в котором была крикливая комендантша, жизнь девушке казалась мелким парным морем: все можно переплыть, перепрыгнуть, уехать куда угодно и пойти куда хочешь. Потому при любом сопротивлении она сжималась как пантера, готовая к яростному натиску, мол, прекрати отказываться от меня, прекрати возводить между нами границы, самые настоящие, государственные, с часовыми, постами и глубочайшими водоразделами. Однако вопросы Хади были так разумны, так оправданны, что у нее мгновенно опускались руки: конечно же, он прав, жизнь и впрямь не оставляла им ни одного приемлемого хода.
– Какие-то мы с тобой поперечные, целому миру и во всем поперечные! – бросила в сердцах девушка.
Обидевшись на весь земной шар, она повернулась к двери и пошла к себе. Через минуту увидела, что за ее спиной шагает Хади. Так они непрерывно и ходили друг за другом, то он за нею – на север, то она за ним – на юг.
Оставшийся апрель с весенними проталинами пролетел за несколько минут. Как только из Африки вернулись грачи, Хади защитил диплом о проблемах квантовой механики и купил билет на самолет. В этот день вспыхнула в оврагах черемуха и засиял вдоль дорог жасмин.
– Возвращайся, – просит Анна. – Мы опять будем кататься на коньках, бегать на лыжах и долбить науку. Только не забывай русский язык, – продолжает она и шутливо добавляет, – а то вновь будешь… облизывать картины с маслом.
Весенний дождь вымыл ракитник, хрупкие ветви ив и экспресс, который шустро бежал к Шереметьевскому аэропорту.
– Береги себя, – просит Анна.
В аэропорту дикторы на многих языках мира объявляли посадки на лайнеры, улетающие во все концы света. И как же интересно было в этом зале! Сновали женщины в сари, мужчины в тюрбанах. В длинных шелковых платьях стояли китаянки. Проплыло мимо африканское бубу. Ну, тебе музей, двадцатый век в разрезе, словно геологический пласт. За несколько часов тут можно столкнуться с людьми разных рас и наций, вероятно, и многих философских воззрений, скорее всего, именно тут можно понять сущность всего того, что происходит нынче в мире.
За окнами нарастал гул самолетов, сквозь который с большим трудом до сознания Анны прорвался голос диктора, объявившего о посадке на лайнер, отправлявшийся в далекую Африку.
– Тебе пора, не забывай меня!
Хади привлек Анну к себе и в последнюю минуту тихо вдруг произнес самое для нее желанное и сокровенное:
– Жди меня! Я вернусь… Непременно к тебе вернусь! Мы с тобой не расстанемся.
Анна по инерции еще шептала последние напутствия и не сводила взгляда с Хади, который уже поднимался по лестнице и махал рукой до тех пор, пока не исчез за тонкой стеклянной дверью с надписью «выход». Дверь качнулась за его спиной и замерла.
«Выход из Советского Союза, – подумалось Анне, а следующий вопрос возник поневоле сам: – Что же его там ждет?».
В это время усилился гул моторов на взлетном поле, потом послышался гул самолета. Наконец в небо устремился тонкий ровный звук улетающего лайнера. И лишь тогда Анна поняла всем сердцем сказанное ей несколько минут назад: «Мы с тобой не расстанемся!». Значит, таки «жди»!
И уже виделось ей, что Хади прилетит в такой же синий день. Дождь также вымоет улицы, дома, деревья, и мир будет чистым, прозрачным, как нынче. И вздрогнут веточки Шереметьевского леса от радости тот момент, когда в Москве совершит посадку его самолет.
Через некоторое время из далекой Африки пришло письмо. Хади говорил о себе, о том, что он каждое утро выходит на поиски работы, а ее пока нет, оттого он уже член профсоюза безработных.
На стенах домов в городе то и дело встречаются лозунги: «Требуем работу! Работа – основа прогресса».
Еще писал, что очень скучает по Москве, университету и уже чувствует, что его лучшие годы прошли в Москве.
«Когда вечерами приходит друг, мы часто спорим о путях развития нашей страны. Каждый из нас верит, что она все-таки пойдет по пути демократии и прогресса. После его ухода, когда на душе становится пусто, я вынимаю твою фотографию и долго гляжу на тебя. На ней ты такая же милая и веселая. Пока не ясно, – добавлял молодой человек, – когда я вернусь в Москву, ясно одно: я непременно вернусь…».
В ответ Анна написала, что ждет теперь не только его, но и ребенка, а он уже сделал первые успехи: зашевелился на целую неделю раньше. И в этот день солнце подарило ему свое тепло, яблоко – витамины, птицы спели лучшие песни и даже река за окном потекла медленнее, чтобы прислушаться к его только что зародившемуся дыханию. Анна тоже отдает ему лучшее – настроение, чувства, и каждую минуту – думы о нем.
В письме были подробно описаны дорожки, на которых она каждый день теперь дышит свежим воздухом у реки, пролетающие мимо птицы и заблудившиеся на юге Москвы облака.
В ответ вскоре лег перед Анной долгожданный конвертик: «рад получить сообщение, что у меня будет наследник! Надеюсь, что это будет самый талантливый в мире малыш и первый свой крик он издаст по-арабски, а слово «мама» скажет по-русски. Ребенок мой, и никаких гвоздей. Все мои чувства с вами!».
В больнице – только и разговору, кто как рожал. Жена милиционера Надежда с удовольствием рассказывает, как во время родов она намотала на руку халат акушерки, чтобы не отпустить от себя ни на минуту. На других – плевать. Перед этим же позвонила начальнику мужа и потребовала, чтобы тот обеспечил в родильный дом телефонный звонок аж… с Петровки.
Досталось на орехи мастеру спорта Татьяне. В трудную минуту она так напряглась, что оторвала железные поручни на каталке. Теперь ее ругают даже санитарки.
Многие медсестры сердиты на Кумари из Индии. Во время родов индианка скандалила больше других и била акушерку ногой, чтобы та не вздумала приблизиться к ней. Роженица – из высшей касты, потому роды, с ее точки зрения, имел право принимать только… главный врач. Который, кстати, ради нее и примчался в больницу среди ночи.
Но трудности уже у всех позади. На руке у каждой женщины – крошечный браслетик с номером и датой рождения ребенка. Заходит няня, выкрикивает имя Кумари, подносит ей огромные розы в метр длиной. Надежда получает банку черной икры. Татьяне передали гвоздики.
– К вам пришла Ира, – наклонилась над Анной няня, – что передать?
Анна ничего не может передать. Горло ее сдавлено и слезы, как градины, щелкают по лицу, рукам, одеялу.
– Ничего не надо передавать, – с трудом выдавливает она. – Не надо цветов. Он умер, мой мальчик.
Тут она заметила браслетик из клеенки и марлевых тесемок, который уже не обозначает того, что на нем написано – ни имени ребенка, ни его будущей жизни, заметила его, бестолково болтающийся на руке, осторожно развязала и положила на тумбочку.
Остальные роженицы в белых косыночках, обладательницы на земле самого заветного, виновато прячут глаза кто куда. Они проскочили, удачно прорвались сквозь все трудности, а вот Анна…
– Устала, – сказала она акушерке, потому что уже целые сутки лежит в предродовой, желая в эту минуту одного: хоть бы часок вздремнуть.
В палату приходят женщины: одна, другая, третья, охают, кричат, вскоре исчезают за таинственной дверью. Кроме ее одной.
На Шаболовке в этот день пробовали воздействие наркоза на женщин во время родов, и акушерка, желая помочь писавшему диссертацию будущему медицинскому светилу, сказала Анне.
– Дам я вам наркоз. Часок поспите, а потом рожать…
И чтоб никто не мешал, отвела роженицу в дальнюю палату. Но вскоре кончились часы ее работы, а следующая медсестра, возможно, и не знала, что в дальнем углу коридора уже зарождается чья-то трагедия.
Анна спала как бизон, целых шесть часов, как большой тупой мамонт, уснувший навеки в вечной мерзлоте, а иначе как понять, почему она лишилась вдруг чуткости, почему не услышала, как один на один бьется за жизнь ее ребенок, что ему плохо, он задыхается и умирает?
Охнув, акушерка схватила его за ножки, подняла вниз головой, шлепнула по золотистой попке.
Мальчишка молчал. Ему дали еще порцию шлепков, подбежали с огромным шприцем и он, очнувшись, наконец-то засипел. Не закричал, не загорланил, а засипел: ему слишком долго не помогали, когда он шел к людям, забывчивым и не всегда добросовестным.
– Ребенок очень тяжелый, – наконец-то проговорила акушерка, и беда опять начала вползать в его жизнь: побежали за кислородной подушкой, кинулись к тазу с водой. Мальчишка мучительно сипел в детской еще одни сутки, потом зашла в палату медсестра и сказала Анне, что спасать его негуманно, мол, врачи сделали все.
– Что же вы натворили! – подняв голову с подушки, выкрикнула Анна. – Если бы вы знали, что вы натворили!..
Она упала на подушку и забилась в истошном крике.
– Что вы так переживаете, еще родите! – как-то некстати и не совсем удачно проговорила и нянечка около скорчившейся от страданий Анны, которую ломало от боли и крутило от гневной мысли, что вот она, будущая мать, отмерила своему ребенку жизни столько, что целому македонову войску хватит. Включила в его бесконечные дни путешествие на Гаити, Яву, уйму талантливых книг на его полку уже поставила – Бальзака, Сартра, Толстого… Изучи все, но выбери только доброе отношение к людям… Придет твой час, полюби синеокую… И никогда не обижай…
И вместо этого огромного объема жизни у сына – лишь один закат и несколько лучей солнца на пылающих яростным багрянцем кленовых листах.
– Уйдите! Немедленно уйдите! За такую работу вам руки перебить надо! – кричала Анна. Но медсестра, бедолага, отвечающая в эту минуту за чужую неряшливую работу, упорно не уходила, будто догадывалась, что боль эта будет кричать в душе Анны целую жизнь. Как вскоре начнет биться и другая, почему письма из Африки перестали приходить в Москву даже на слонах? Неужели ее в жизни Хади развеяли ветры, выполоскали дожди, уже занесло песками?
Впрочем… Если два человека не смогли толком встретиться, какие претензии могут быть ко всему человечеству? И к тем же пескам. Выходит, что и впрямь люди заточены в своем времени и перепрыгнуть его не способны. Вот и они с Хади не смогли перелететь через свою эпоху, чтобы попасть в какой-то неведомый, далекий, очень добрый и человечный по отношению к ним мир. Так что отрицательные вероятности бывают не только в квантовой механике.
Катастрофа – это не только тогда, когда падают с колеи поезда, но и когда катится под откос душа. Одна-единственная. Обычная человеческая душа. Вовсе незаметная для других. Катится, путается в траве, ищет какие-то корни, чтоб уцепиться, спастись, но как это получится, если так далеко улетает от тебя вся прежняя жизнь. Что тут можно найти?
Вроде еще мерцает над головой по ночам Большая Медведица. Замирая на перекатах, не очень-то спешит к морю река, вновь сияют на клумбе ромашки… Но вокруг тебя все какое-то чужое, все не то. И не для твоего настроения эти цветы, не для твоего нового хода жизни прежние радости.
Хилый, корявый росток, мало радующий других… Вот такой даже себе виделась нынче Анна.
Возможно, виделась она теперь такой и другим: вдруг перестал здороваться в коридорах общежития физик Мухаммед. Высоко подняв голову, он величественно и спокойно, будто верблюд, проплывал мимо. Любимчик университетской дирекции мгновенно решил, что знакомство с нею ему теперь ни к чему. Анна общалась нынче с ним на страницах его только что изданной книги. В ней он писал о том, как хорошо живется иностранным студентам в Союзе, а лично он просто обожает советских людей.
Ловким незаметным ужом проскальзывал мимо Анны Халим.
Но Рая, девушка философа Фарука, сама напросилась в гости. И заплакала, как только оказалась на стуле.
– Что случилось, где твой Фарук?
Рая долго сидела в обнимку с сахарницей.
– Понимаешь, – наконец-то заговорила она, – мы с ним расстались.
– Как так?
Высокий красивый парень с яркими, как у газели глазами, мгновенно встал перед глазами Анны.
– Он сказал, что с женщиной своей национальности ему будет лучше. Потому что европейские женщины очень вольные.
– В общем, вернулся в каменный век, – с юмором заметила Анна.
– Не совсем так, – вытирая слезы, возразила Рая. – Он начал утверждать, что я не буду его ждать, когда он окажется в тюрьме. Боится, что я не буду ему верной.
– Заранее испугался? Вроде как – превентивно…
– Выходит, что так. Как будто для него, революционера, женитьба на иностранке – это авантюризм в любви. Встречаться – не авантюризм. Остальное, видите ли, афера. Теперь однокурсники надо мною смеются, мол, ну что, шлюха для черного, получила от него же по морде?
Что могла ей ответить Анна? Что могла противопоставить такому шовинизму в личных делах? Как возразить против бессовестных и железобетонных аргументов парня с феодальным мышлением? Неужели и впрямь бывает в личной жизни возврат в пещерный век?
– Может, не любил?
– Не знаю.
Рая совсем пригорюнились. Анна жалела о том, что в этот момент не было рядом с ними Стендаля с его острой мыслью во взоре, чтобы писательским взглядом окинуть ситуацию и написать бы еще одну главу для нового романа «Белое и черное». В которой бы отметить, как чернокожий юноша свое обычное личное предательство выдает едва ли не за подвиг. Как привыкшие встречать неприятности по отношению к себе в другой стране африканские парни беззастенчиво причиняют уйму боли тем, кто их полюбил, принял, помог во всем, в чем только мог.
Понимают ли они, что расизм, который обрушивается на них в других странах, обрушивается и на головы их возлюбленных? И за что девчонкам такое терпеть, когда с ними и любимые поступают не по-людски? Ладно бы, когда одна беда на двоих, это хоть как-то, но одолеть можно, но за что им, хрупким, беззащитным, нежным и очень честным по отношению к своим избранникам, платить за расизм уже и после разлуки? Почему эти ребята, ради счастья которых поднялись на баррикады женщины, дернули с этих вершин первыми?
Если Фарук понимал, что Рая для него – лишь сезонный листок на ветке, обреченный в любой момент упасть на землю, под чужие ботинки, стоило ли тогда, будь он предельно честным человеком, вступать в такие сложные и трудные для обоих отношения? Значит, парень, живя в другой стране, бессовестно использовал чужую жизнь, загодя ведая о том, какую беду потом принесет девушке.
«Может, правы были мои однокурсники, когда прислали мне черную метку? – обдумывала Анна уже совсем иной ракурс той же ситуации. – Может, они заботились обо мне, вот так просто, по-племенному, на примитивном уровне, мол, это наше, не трогать?».
Тогда выходит, что права обоюдная беспардонность. И правы те, кто делит людей на белых и черных, бедных или богатых, сильных и слабых. Тогда можно жить без идеалов, и бунт, в противовес Сартру, не всегда прав? Можно, выходит, принюхаться к любому свинству, что и делало человечество в расовых вопросах много веков. Не совсем смиренно, конечно, но жило ведь как-то. Жило, как получалось, без какого-либо уважения к Копернику, Джордано Бруно, к изобретателю Тесле, который первым на земле подал постоянное электричество в дома, а банкир Морган вышвырнул физика из офиса и разорил его лишь за то, что ученый хотел продолжать свои опыты по беспроводной передаче энергии на далекие расстояния.
А за что убили Мартина Лютера Кинга? За идеалы же…
Но без них как жить на планете? Любоваться намордниками религиозных средневековых палачей, грязными ордами Чингисхана, черными эсэсовцами?
В страницу Истории Анна навсегда вписала бы свой постулат: без идеалов – не жить. Ни утром, ни вечером. Ни в нашем веке, ни через десять веков. Ни в море, ни в поле. Без идеалов любой простор окажется склочной кухней или местом для побоища во имя чужой алчности и зависти. Без идеалов человечество – просто помойка. В лучшем случае. В худшем – нагло поднесенный к чужому подбородку кольт. И на знамени каждой жизни должен быть вписан признанный всем человечеством идеал – светлого отношения к другому.
– Не огорчайся, – сказала Анна на прощанье подруге. – Ну, не повезло, явно не тот человек встретился. Пусть тебе поможет мысль о том, что у нас учились не только предатели. Слышала что-нибудь о Рахмане?
И напомнила: Рахман вновь прилетел в Россию, тайком, через три границы, потому что жил в это время не у себя на родине, а по заданию партии – в чужой стране. Но когда он узнал, что его Лена родила сына, тут же оказался в Москве, и они уже втроем вылетели к нему на родину.
Для Раи ничего из прежней жизни уже не имело значения. Она в этот момент вырывала из себя прежние чувства, будто дикую яркую лилию, прямо с корнями, вплоть до мельчайших нитей, которые обычно не летят за стеблем, а остаются в почве, чтобы дать жизнь еще какому-нибудь ростку. Но какие могли быть тут ростки, если вчера Фарука уже видели с другой девушкой? Родом из той же страны, что и он сам.
Поговорив немного о деревенском житье-бытье, – Рая работала директором сельского Дворца культуры и приезжала в МГУ на сессии, – она попрощалась и, словно птица с истерзанным крылом, медленно вышла в коридор. Больше ее в МГУ никто не видел. Зато каждый день на лестничных маршах встречался Анне Фарук со своей молодой женой.