Большинство этих зданий отличают не просто большие, но гигантские размеры, они перекроили городской ландшафт, стали новыми пространственные доминантами. Гигантизм, ставший отличительной чертой правительственной архитектуры второй половины XIX–XX века, не следует считать одним лишь следствием дурного вкуса. «Чем больше город, тем больше и обширнее становятся площади и улицы, тем выше и объемнее здания», – писал К. Зитте в 1889 году, рассуждая о художественном облике города в урбанизированном обществе, – «градостроительство должно приготовить собственный масштаб для миллионного города»[140]. Монструозные дворцы парламентов и дворцы юстиции конца XIX века были, по существу, ответом на вызов урбанизации.
   Эстафету преемственности между необарочными и неоренессансными дворцами парламентов, дворцами юстиции конца XIX века и правительственными зданиями века XX передали американские небоскребы 1920–1930-х годов (Эмпайр-стэйтс-билдинг, Крайслер-билдинг, Рокфеллер центр). В архитектурных манифестах эпохи «просперити», переживших «великую депрессию», иная стилистическая трактовка художественных форм не изменила, но усилила главный аспект образа – гигантский масштаб. И хотя эпоха глобального лидерства США была еще впереди, здания крупных корпораций соразмеряли себя уже не с миллионным городом, но с целым миром. В довоенную эпоху, в период классического индустриализма только в США здания компаний действительно соперничали с правительственными – вложением капитала, размерами, претензиями художественного образа. А.В. Иконников метафорически определял архитектуру американских небоскребов как «стиль биг-бизнеса», а правительственные здания Европы и СССР как «стиль власти». Их несомненное стилистическое единство и преемственность «стиля бизнеса» по отношению к «стилю власти» XIX в. можно трактовать как отчетливые претензии большого бизнеса на власть, в том числе и политическую.
   Архитектура правительственных зданий в европейских колониях была прямо ориентирована на дворцовую архитектуру метрополии, да и возводились они главным образом европейскими архитекторами. Правительственный комплекс Калькутты повторял планировку и архитектуру Келдстон-Холла Р. Адама. Здание парламента в г. Сингапуре (владение Британской империи) выполнено в формах неоампира[141]. Дворцы Юстиции в Оране (Алжир), Касабланке (Марокко) были выполнены в формах французского классицизма.
   Перенос центра Британских имперских владений в Дели сопровождался созданием «нового Версаля», в центре которого дворец вице-короля Индии, окруженный зданиями парламента, секретариата, дворцами туземных правителей. «Картография колониальной власти хорошо просматривалась в планировке городского пространства… Широкие авеню Нового Дели отделили белых правителей от коричневых бабу, тщательно соблюдая их разделение по статусу»[142]. Выбор образов для столиц в колониально зависимых странах был продиктован не столько эклектическим принципом «умного выбора», сколько политическим принципом лидерства, не предполагающего эстетических возражений.
   В архитектуре стран Азии и Африки первой половины XX века сформировалось понятие «европейского центра», подразумевавшее, во-первых, сосредоточение правительственных зданий в одном месте, в идеале – на одной главной городской площади столицы, во-вторых, европейские, чаще всего в духе ар-деко, архитектурные формы. В непосредственной близости от «европейских центров» отстраивались офисы крупнейших европейских и американских фирм и отели. Так возникали Новые Афины, новый Каир, новый Дамаск, новый Алжир. Безаппеляционность европейского вторжения в художественные ансамбли неевропейских столиц достаточно определенно выражала политические претензии Европы.
   Еще одной разновидностью зданий-символов политического пространства индустриального мира стали резиденции международных организаций, призванных регулировать взаимоотношения между суверенными государствами-нациями. Первые международные соглашения, демонстрировавшие выступление на политическую сцену суверенных государств, были ситуативны, зависимы от конкретных военных операций (Вестфальский мир, Священный союз). С начала XX века строятся специальные здания, одним своим присутствием декларирующие постоянство международных соглашений и возможность мирного урегулирования взаимных претензий. В стилистическом отношении все эти здания разные. Единственное, что их объединяет – программный интернациональный подход к строительству. От международных конкурсов на дворец мира в Гааге и дворец Лиги Наций в Женеве (1938)[143] до интернационального коллектива архитекторов здания Юнеско в Париже.
   С дворцовой темой связан еще один архитектурный сюжет – появление целого ряда типов общественных зданий культурно-просветительной функции. В аксиосфере национального суверенного государства важное место занимает культурное наследие – корпус памятников, артефактов, подтверждающий национальное единство, легитимирует само существование нации и ее право на политический суверенитет. Национальные театры, Национальные музеи, Национальные библиотеки, Национальные университеты появляются в качестве институтов, ответственных за сохранение, изучение и распространение национального наследия, и в этом смысле играют политическую роль, несут идеологическую нагрузку.
   Новые типы общественных построек были во-многом связаны с дворцовыми прообразами. Некоторые из них назывались дворцами, закрепляя в самом имени высокий статус этих учреждений: дворец Архивов и дворец Университета во Франции (не осуществлены), дворец Занятий школы изящных искусств в Париже[144]. В дальнейшем от дворцового имени отказались: лишь иногда, метафорически, могли назвать библиотеку дворцом Книги или школу храмом Знаний. Между тем стилистические прототипы, использованные в архитектуре библиотек, музеев, театров, университетов, превращали их во «дворцы и храмы» национального наследия.
   Римский Пантеон послужил стилистическим прототипом для целого ряда зданий библиотек и архивов: читальные залы Британского музея, Национальной библиотеки в Париже, библиотеки в Стокгольме. Греческие и римские образцы, превращали музеи в святилища Национальной культуры. Дворцовые прототипы без труда узнаются в университетских комплексах: университет в Шарлоттсвилле, США[145], университет в Вене[146], здание Национальной оперы в Париже, ставшее образцом для театральных зданий рубежа XIX–XX веков. Вариациями на тему дворца стали Национальная галерея и Британский музей в Лондоне, музей Прадо в Мадриде, национальные музеи в Будапеште, Праге, публичная библиотека в Бостоне.
   Своеобразной формой национальных музеев стали «действующие» дворцы – резиденции правящих монархов и членов их семьи. В отличие от XVII–XVIII веков, когда осмотреть Версаль или Петергоф могли только лица дворянского звания и только по протекции, со второй половины XIX века во дворцы стали допускать посетителей. За определенную плату в определенные дни и часы любой желающий мог осмотреть императорские дворцы, например, в Германии. Частичная музеефикация «действующих» дворцов была своеобразной «национализацией» художественного наследия, которое «создано руками лучших представителей нации» [147].
   Вслед за Национальными музеями, библиотеками, театрами ориентированными на сохранение исторического прошлого нации, появились здания, предназначенные для актуального настоящего – выставок современного искусства, собраний общественности, фестивалей и конкурсов государственного и национального масштаба. Среди первых – дворец выставок Запейон в Афинах.
   Дворцами индустриального мира были многофункциональные комплексы, связанные с доминантными для индустриального мира практиками человеческой деятельности. Успехи промышленного производства демонстрировались в выставочных дворцах, которые были возведены в различных европейских столицах ко Всемирным промышленным выставкам; некоторые из них стоят до сих пор. Первым стал Хрустальный дворец Всемирной Лондонской выставки. Имя дворца оказалось присвоено выставочному павильону с легкой руки журналиста, но затем стало привычным; Дворец Индустрии с Галереей машин для Парижской выставки 1855 года[148], Дворец Машин 1889 г. в Париже, необарочные Гран-палé и Пти-палé. Дворцы промышленности, дворцы Индустриализации были построены в Праге, в Брюсселе, выставочным дворцом был парижский дворец Трокадеро на холме Шайо[149]. Промышленные выставки были кульминацией индустриальной культуры XIX века, они не только демонстрировали плоды промышленной деятельности, но и, как считал З. Гидион, формировали «дух соревнования», «дух свободной конкуренции»[150]. Обращение к дворцу как к универсальному прототипу было вдохновлено самой атмосферой праздника, сопровождавшей каждую выставку, рождено оптимистическим этапом индустриальной культуры.
   З. Гидион считал, что праздничный тон индустриального соперничества утратил актуальность к концу XIX века, были выработаны менее дорогие формы показа новой продукции, а промышленность стала чем-то само собой разумеющимся. Началом конца индустриальной феерии стал бутафорский Белый город в Чикаго для Всемирной Колумбийской выставки 1893 года[151].
   Дворцы индустриального общества, в массе своей, утратили место в авангарде художественного процесса. В эпоху, когда остро ценилось новаторское оригинальное авторское высказывание, они часто вторичны, подражательны, тиражируемы. В отношении дворцов не действует принцип экономичности, сомнителен принцип эффективности, столь важные в рационально организованном обществе. Дворцы в индустриальном мире стали прежде всего идеологемами власти – декларациями политического и социального устройства государства.
   Если в культуре раннего Нового времени способы репрезентации власти были заданы искусством, его «всеобщими» темами, сюжетами, принципами, то в культуре эпохи модернизма искусство, скорее, используется для выражения значимости общественных институтов. Архитектурные формы резиденций власти и важнейших государственных учреждений декларировали укорененность институтов государственной власти в истории страны, в истории цивилизации (историзм XIX века), историческую правоту власти (монументальный историзм XX века), провозглашали технический прогресс как счастливое будущее (аванград и неоаванград XX века).
   Художественные особенности дворцов Нового времени объединяет не близость художественных форм, но общий принцип – вера в то, что идеология, т. е. важнейшие теории политического устройства, могут быть адекватно выражены языком искусства. Общим для дворцов нового времени является прежде всего имя, которое стало знаком, маркирующим принадлежность здания и размещенного в нем учреждения, сфере государственных интересов. Поэтому дворцы Нового времени – резиденции органов власти и важнейших общественных институтов – объединены в тип дворца-идеологемы.
   Законы и правила искусства в культуре модернизма утратили универсальный характер. Под воздействием исторического императива классика стала одной из форм художественного, равноправной по отношению к другим его формам. Сфера «чисто художественного» стремительно уменьшалась до «размеров» личной жизни и личного творчества, тогда как в общественной жизни – в политике, экономике, образовании – искусство превращалось в средство для выражения общественных и политических идей. Это не отменяет искренности художественного творчества, как, впрочем, не отменяет искренней веры в идеологию власти народа, в науку и технический прогресс.

Дворец-симулякр и проблема власти в культуре Новейшего времени

   Мир после второй мировой войны получил название двухполюсного мира, он был представлен двумя системами – капиталистической и социалистической или, по И. Валлерстайну, капиталистической миросистемой и ее антисистемой[152]. Лидерство европейских стран – США или СССР в каждой из систем было недвусмысленно закреплено в архитектурном ландшафте образами правительственных зданий. В «европейских центрах» неевропейских столиц воспроизводилась знакомая колониальная модель, за что правительственная архитектура второй половины XX века в Азии и Африке получила название «импортированного модернизма»[153]. Дворцы парламентов, президентские дворцы, дворцы юстиции, национальные музеи, библиотеки, университеты воплощали европейскую в своей основе модель суверенного государства-нации. Лидерство СССР в странах социалистического блока было архитектурно обозначено не менее прямолинейно – парафразом главной площади советской столицы в Улан-Баторе[154], «сталинской высоткой» в Варшаве[155].
   Прямолинейность архитектурного вторжения была снята универсальной стилистикой «современного движения». Принципы «современной архитектуры» – целесообразной функциональной организации пространства – постулируемые как строго рациональные, но внедряемые с большим эмоциональным напряжением и романтическим воодушевлением, стали основой образа правительственных зданий конца 1960–1970-х годов. Формы «современной архитектуры» понимались ее творцами в ключе символического равенства граждан в государстве и государств в мире. Они были программно лишены национальной окраски – ничего, кроме «мудрой, правильной и восхитительной игры освещенных объемов»[156]. Один из латиноамериканских архитекторов, отвергая язык исторических форм в пользу чистого языка «современной архитектуры», заявлял: «никто не хочет превращать свое прошлое в будущее»[157].
   Наиболее масштабными примерами воплощения принципов «современной архитектуры» стали правительственный комплекс Чандигарха и Бразилиа с дворцами правосудия, дворцами Ассамблеи и Национального конгресса, губернаторским и президенскими дворцами. В новых дворцах не осталось ничего от классического прототипа дворцового здания, но сама задача – возвести новый город в пустыне, «быстро, словно по мановению волшебства»[158] – продолжала дворцовую традицию Нового времени. В начале XXI века славу Чандигарха и Бразилиа, несмотря на критику последних за чрезмерную утопичность, собирается разделить Астана – новая столица Казахстана.
   Идеи международного сотрудничества как диалога равноправных суверенных государств были художественно репрезентированы многочисленными зданиями международных организаций: ООН[159], ЮНЕСКО, НАТО, организации Варшавского договора, Совета Экономической взаимопомощи[160], Лиги арабских стран[161], Организации стран экспортеров нефти, Африканского национального конгресса. Теперь их почти не называли дворцами, но штаб-квартирами или, нейтрально, зданиями. Сама смена имени свидетельствовала о состоянии «напряженности» в мире, обладающим самым мощным за всю историю человечества оружием и осознавшем безграничность государственной агрессии.
   В отношении принципов легитимации власти обе миросистемы типологически едины – источником суверенитета выступает народ, понимаемый как все народонаселение страны. Однако демократия посттрадиционного типа, в отличие от демократий в традиционных обществах, является представительской демократией. Основной ее парадокс заключается в отрыве суверена от своих представителей и в фактической независимости органов власти от народа, чье право на политическое волеизъявление превратилось в спектакль[162]. Проблема преодоления этого разрыва, выразившаяся и в философском «разоблачении» демократии, и в поисках конкретных политических стратегий, была известна обеим миросистемам, несмотря на то, что могла обсуждаться в разных терминах.
   Свое художественное решение она получила в новом типе общественного здания, в котором процессы самоорганизации и организации общества (политической или всякой иной) должны были объединиться. Такой тип здания сформировался в советской культуре, где идеологемой «настоящей демократии», «демократии масс» стали дворцы и дома культуры. На их основе возник тип универсального общественного здания, который под именем дворцов конгрессов, дворцов республики, дворцов наций появился в 1960-е – 1980-е годы в столицах многих государств.
   В больших и малых залах заседаний, трансформируемых в концертные, спортивные или кинозалы, проходили, сменяя друг друга, правительственные съезды, научные конференции и симпозиумы, художественные мероприятия, праздники. Одновременно здесь во дворце находились различные студии, библиотеки, магазины и киоски, комплексы ресторанов и кафе. Были, наконец, просторные холлы и камерные фойе, куда можно войти прямо с улицы, просто отдохнуть и пообщаться. Потенциальная открытость таких дворцов для различных форм организованной общественной жизни была ориентирована на возможное многообразие этих форм и одновременно на «живое», неорганизованное, постоянное присутствие народа. Среди универсальных общественных зданий такого рода дворец съездов в Московском Кремле[163], дворец Республики в Берлине[164], дворец Республики в Алжире, дворец Республики в Бухаресте, Национальный дворец в Софии, зал конгрессов «Финляндия» (дворец «Финляндия») в Хельсинки[165], дворцы конгрессов в Брюсселе, Лилле, Брегенце[166].
   Дворцы конгрессов, дворцы наций, дворцы республик можно считать архитектурной декларацией «гражданского общества» или «подлинной демократии», в которой народ представлен не безликой массой, а солидарностью и гибким сотрудничеством многочисленных «реальных групп», напрямую контактирующих со своими представителями в политических структурах. Такие дворцы можно отнести к уже описанному типу дворцов-идеологем: идеологические задачи служили питательной почвой для архитектурных решений, с функционированием таких дворцов-учреждений связывались определенные политические надежды. Дворец – универсальное общественное здание стал итоговым звеном типологии общественных зданий индустриальной эпохи.
   Постиндустриальные структуры власти, сформировавшиеся внутри индустриальной культуры, – его «новая ось социальной организации и стратификации»[167] – не получили выраженной архитектурной репрезентации. Политическая власть постиндустриального типа основана на новом властном ресурсе – знании, на социальных технологиях управления – т. н. «мягких стратегиях» или «мягком насилии», имеет новую структуру – гибкую, подвижную, децентрализованную[168]. И главное – политическая власть постиндустриального типа не стремится к легитимности, не требует от общества признания и не добивается согласия. Процесс перехода политической власти от структур индустриального общества к постиндустриальным структурам Э. Тоффлер описывал как «смещение», «ускользание» власти – процесс не до конца контролируемый и не вполне осознаваемый обществом.
   Формирование новых нелегитимных – постиндустриальных – властных структур связано с той ролью, какую в развитом индустриальном обществе приобрели процессы организации и управления, по размаху и уровню сложности не сопоставимые с другими историческими формами организации человеческой деятельности. В рамках официальных бюрократических структур формировалась новая социальная институция, названная «новой техноструктурой» (Дж Гэлбрэйт)[169], «новым средним классом» (И. Валлерстайн)[170] в руках которого сосредоточилась реальная власть. Превращение власти собственников капитала – основных агентов капиталистической экономики – из реальной в номинальную, получило название «революции управленцев». Как писал Дж. Гэлбрэйт, «на самом высоком уровне развития, примером которого служат компании General Motor, General Electric, Shell, Unillever, IBM до тех пор, пока фирма делает деньги, власть техноструктуры абсолютна. Власть собственников равна нулю» [171].
   Новая техноструктура или новый средний класс – это социальный слой, который овладел новыми ресурсами власти-знания в условиях ограниченности традиционных, когда капитал монополизирован собственниками, а насилие – государством. Принадлежность к новой элите определяется не только уровнем образования, хотя и им тоже, но, в первую очередь, личными качествами – способностью осознать новые возможности власти и использовать их.
   Отличительными особенностями новой техноструктуры Дж. Гэлбрэйт считал наличие собственных неафишируемых целей, отличных от целей собственников капитала– агентов капиталистической экономики. Цели новой техноструктуры – не максимальная прибыль, а гарантированный доход, не бесконечное увеличение прибыли за счет наращивания производства и уменьшения издержек, а надежность действующей системы при сохранении в своих руках реальной власти[172]. Стратегии ее деятельности, т. н. адаптивные стратегии, связаны с приспособлением системы для реализации собственных целей. Результатом становится сохранение устойчивого положения в общих условиях неустойчивости и ненадежности системы.
   Подобный результат, понимаемый как доход, получаемый с помощью ресурса знания, как и сама мотивация такой деятельности, получили название «постматериальных». Новая техноструктура поддерживает видимость индустриальных целей – рост производства, увеличение прибыли, а на деле осознает и преследует иные, собственные, цели. Определение ее мотивации как «постматериальной»[173], а капитала как «суперсимволического»[174] не очень точны. Ближе всего «отрицаемый капитал», т. е. неузнанный в качестве капитала. Так П. Бурдье характеризовал «символический капитал» доверия, благодарности, добросовестности, который в рамках традиционной модели хозяйства был «неузнан» как капитал[175]. С одной существенной поправкой – в постиндустриальной культуре капитал новой техноструктуры и не узнан обществом, но прекрасно осознаются ею самой.
   Формирование постиндустриальных структур власти не ведет к формированию новых типов общественных зданий, поскольку «новая техноструктура» не стремится к легализации и не добивается легитимности – это для нее губительно.